Текст книги "В Батум, к отцу"
Автор книги: Анатолий Санжаровский
Жанр: Классическая проза, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 4 страниц)
18
Чужая душа не гумно: не заглянешь.
К чему охота, к тому и смысл.
Остановившимися глазами Таня тяжело смотрела перед собой на воду.
Смотрел на воду и я, но уже не видел того золота, что в первую встречу.
Грозная тёмно-синяя бездна чуть колыхалась у ног, лизала подошвы низко подбрасываемыми гребешками слабых волн, которые, кажется, всё крепчали, матерели единственно затем, чтоб сбросить нас в пучину.
С берега – до него не дальше двух ружейных выстрелов – донеслось тонкое взлаивание собаки. Лаяла во сне: сон видела. Оттуда же, с берега, певкие петухи величали уже пробуждающийся молодой день, тихий, душный.
Мимо шла моторка в сторону города.
С моторки спросили:
– Эй, робинзоны! К цивилизации не пора?
Мы согласно закивали головами. Нас подвезли.
Сегодня у Тани день рождения. Событие какое!
Хочешь не хочешь, а придётся поднять на должную высоту лампадку кавээнчика и выкушать.
Будут мама, Таня и только единственный гость, ваш покорный слуга.
Танёчик представит меня матери. А знаешь, что это значит? Настраивайтесь, музыканты, на марш Мендельсона! Вон какие, Грицько, получаются пирожки с таком…
Я вздохнул:
– Кто-то сказал, любовь делает людей сначала слепыми, а потом нищими. Ты в какой сейчас стадии?
– Стадия одна. Да здравствует любовь с первого взгляда!
– А ну что ты запоёшь, как посмотришь во второй раз?
– А то же самое. Песенка у меня одна.
– Бедный репертуар. И что, на фаэтоне[11]11
По местному обычаю, молодые едут в загс на фаэтоне, запряжённом парой лошадей.
[Закрыть] повезете в загс автографы свои?
– Спрашиваешь!.. Постой… Чего это ты засиял, как новенький хрусталик?
– Да вспомнил вот… Запах у пчёл, у муравьёв – паспорт, пропуск в жилище. А возьми летягу иль братца нашего кролика. Прикоснулся лапкой к пробегавшей мимо крольчихе – всё, «поженились» по всем правилам: «фамилия» дана, ни с какой другой крольчихой уже не спутает свою. Могут же в природе безо всякой там формалистики. Без фаэтонов, без заявок, без испытательных сроков…
– Ну-у, что я слышу! – с любопытством в голосе сказал Вязанка. – Насколько я знаю, морально ты устойчив, как столб, и такие вдруг речи! Это ж… Может, человек и постигнет высокую потаённую натуру кролика, может, и переймёт что из его брачных фасонов когда-нибудь, а пока пожелай мне, чтоб вечером шёл дождь. К добру эта примета.
– Да что мне, дождя жалко, что ли? Пускай хоть золотой! Давай, Никола, кончай свои тары-бары… Ну чего без толку асфальт утаптывать батумский? Подамся-ка я сегодня же домой… К мамушке. А ну как отпустит по-хорошему, честь честью? А отпустить бы, кажется, должна… Подсоберу нужное что из бумажонок да и, возьми его за рупь за двадцать, просекусь к экзаменам.
– А я, Гриш, и слова не скажу ни отцу, ни матери до той самой минуты, покуда уже зачисленный не поеду на учебу.
– Трусишь?
– Жалею. Стариков жалею… Скажи я сейчас, когда ещё не известно, поступлю я в ту мореходку, не поступлю, пойдут пустые дебаты. Мать потянет мою руку. Воспротивится обозлённый на море отец. Ополчится не столько против нас с матерью, сколько против себя прежнего, против себя того, каким был до списания на берег. А того себя он теперь не отымет уже у меня, у матери. Уверенный в себе, сильный, весёлый. Таким я знал его все пятнадцать лет. Пятнадцать те лет, что жили в Одессе, я с матерью провожал его в море. Ждали… Встречали… Снова провожали… За те пятнадцать лет я ни разу не видел его раздражённым или печальным. Я уверовал от него, что нет ничего прекраснее моря. И теперь меня не разубедить. Что он сейчас ни говори, я буду верить ему только тогдашнему.
– Думаешь, станет отговаривать от мореходки?
– А то б на что было скрывать всё? Поступлю – откроюсь. Надеюсь, не кинется после драки кулаками намахивать. Поворчит, поворчит для вида да и притихнет, примет как неотвратимое, свершившееся помимо его воли, а потому, как подобает всякому разумному родителю, которому осталось принять только к сведению, примет и мысленно даже благословит. Я не верю, чтоб… Ну какой отец всерьёз не желал бы видеть в стараниях сына продолжение своих дел?
Я не знал, что сказать.
Откровение Вязанки смутило меня. Про заветное он говорил начисто всё. Я так не мог.
Я ничего не говорил ему про своего отца; не говорил, что все эти дни я был с ним, что я хочу всегда быть с ним и что лишь единственно ради этого я и пустился в мореходку, в Батум, – всё приходить сюда, к отцу, из рейсов, жить здесь век свой даже после увольнения на берег, жить ради только того, что здесь я видел в последний раз отца…
Батум, Батум… Особая тебе у меня цена…
В задумчивости я смотрел на Вязанку, ждал, что скажет про моё возвращение домой, и он чисто так попроси:
– Слышь, побудь до завтра, всего-то до утра, а там и айда артелью в наше Насакирали. Я на выходной… Куда всё равно спешить, завтра ж воскресенье.
– Ладно. Завтра так завтра…
ЭПИЛОГ
Хвали утро вечером.
После мореходки нас с Вязанкой оставляли в Батуме.
Вязанка добился перераспределения на Дальний Восток. Уехал не один – с женой Марией, с той самой Марией, знакомство с которой началось так странно.
Я думал, у Николая не было от меня тайн. Их и в самом деле не было, если не считать Марию.
Про Марию он ничего не говорил, пока не пригласил на свадьбу.
Поступив в мореходку, Вязанка вскоре написал Марии покаянное письмо. Мария ответила. Пошла переписка.
За месяц до выпуска, не доверяя почте, повёз в «долг» взятый рубль. Однако не смог расстаться с ним: вернулся и с рублем, и в придачу с Марией.
Тот рубль – первая их семейная реликвия…
Старинный, закадычный мой друг Николай Владимирович Саласин ныне видный в морском деле волчара. Ещё в молодости отслоилось от него прозвище Вязанка, сшелушилось, как сухая корка с зажившей раны.
А что же я?
Как ни круто было, а кончил высшее училище. Капитан дальнего плавания. Северянин.
Всякий раз, возвращаясь домой, уже у батумского берега я прошу капитана дать один особенно долгий приглушённый гудок.
– Здравствуй, отец!..
Уже давно прогнали мы войну.
Уже я старше отца.
Но до сих пор я так и не знаю, где похоронен без вести пропавший отец. Лишь последнюю с ним встречу ясно сберегла детская память.
Каждый отпуск я начинаю с поездки в Батум, к отцу.
От отца я возвращаюсь сильным.
Вот про всё про это я думал в последнюю поездку к отцу, всё это вспоминал во всю дорогу от вокзала до сада, где стояла тогда отцова часть. Уже во взрослые года я бывал здесь каждое лето, но прежнего сада не узнавал и не узнаю сейчас.
Я стою перед калиткою в новеньком дощатом заборе. Стареющие высокие яблони, рясно облитые плодами ещё с зеленцой, – молодое лето! – лиловыми стогами-горушками смутно выступали из плотнеющих тихих сумерек. На всю яблоневую лощину, сжатую горами, только и голосу, что приморенный бег каменистой речонки по правой вскрайке сада.
С замиранием в душе я медленно повернул вертушок на калитке, вошёл в сад, как вдруг что-то смутно-белое дрогнуло где-то сбоку. Я поднял глаза. Издалека, меж плотно стоявшими яблонями тёк, сочился мягко-радостный отблеск костерка.
В этакий час? Кто там?
Я осторожно пошёл на свет, отводя от лица хваткие низкие ветви.
С каждой минутой свету набавлялось. Скоро я увидел странного человека. Человек стоял на коленях перед костром и как-то поникло, отрешённо смотрел на бившиеся перед ним крылья пламени.
Он не замечал меня, я же видел его с лица. Разглядел.
Сербин! Дядя Петя Сербин! Именно здесь он тогда стоял на коленях перед печкой… всё не хотела разгораться… Теперь… Выстарился, а привычка стоять перед огнём на коленях осталась.
Друг отца…
Вместе они работали, потом вместе воевали…
Что привело его через столько лет на то место, где в последний раз видели отца и я, и он? Что?
Пожалуй, я догадываюсь…
Сколько я себя помню, наши семьи с Сербиными жили дверь в дверь, и уж что деется у соседей, знаешь и ты, к тому же секретов из того никто не делал.
Я капитанствую далеко от дома, на севере, но в каждый отпуск всегда к отцу-матери летишь. Пускай Батум несколько в стороне, да как же не проведать отца? Со встречи с отцом и начинаешь отпуск. А потом уж и к матери. Живые могут подождать.
Недели три назад звонил я домой. Под конец разговора мама и предупреди: «Сынок, як не захватишь меня дома, так ты дужэ не пужайся. Меня один день не будет. Я одним днэм повернусь. Тут дило такэ…»
А дело такое. Отнялись ноги у старика Сербина. Свалился, как с корня срезан. Совсем с ног сгорел.
Насакиральская врачица шлёт в район. Район ещё дальше пихает. В сам Тбилиси! Мол, врачи там покрепче, быстрей подымут.
Темнеет Сербин. Не-е, Тибилис не пойдёть. На Батум согласный. Ближе…
Везёт баба Настя старика в Батум на неотложке. С лавки досаждает выговором. Лается по-тихому, а ну шофёр услышит:
– Ну, Петька! Ты у меня зовсим выскок з ума, зовсим одурел годами. Правду Роза-татарка каже: семьдесят лет прошёл, ума назад пошёл… Хо! Батум! Старого чёрта да подпёр бес. Чего б не ехать у Тибилис? Тибилис по нашей стороне главный город. Тамочки и врачи поглавней… Для тебя всё там главно!
– Настюшка, – с виноватой улыбочкой ластится с каталки неунывака Сербин, – старая ты моя старушка, мягкая краюшка… Ну чего ты шумишь, как ветер в пустую трубу? Я так искажу. У кого где главное, а моё главное в Батуме. По моим годам некогда мне прохлаждаться по твоим Тибилисам. А ну… Не старый помирает, а поспелый… А ну доспею в Тибилисе? Не хочу в Тибилис… А Батум…
– Старость…эхма! – перебила баба Настя. – Да шо тебе в тому Батуме? Иль тебе хто там губы мёдом помазав?
– Помазал, Настюшка, помазал… Раз было письмо оттуда, – коротко глянул на потолок кареты, – знать, ждут… Сбирайся, Петька! У Петьки сборы короткие. Старый солдат и стараться рад! Он старается, да на свою сторону.
Баба Настя, морщась, покачала головой:
– Э-э! И слова путящого не свяжет. Всё крюками, всё крюками…
– А слова… что ж… Погожу я со сборами… В Тибилис я б поехал доспевать, ей-бо, так чуял. А из Батума я ещё пешки добегу до дома! Лежит такой знак на душе, подможет мне в Батуме один человек… Главный… Ты сдашь меня в больнице с рук на руки и назадки, а этот человек и наявится. Мне с ним будет легко, будет хорошо.
– И давно ты его знаешь?
– А лет с двадцати…
Баба Настя окаменело молчит. Краску сгоняет с лица. Беда, заговаривается уже старый!
Первый страх притухает в ней, ей припоминается…
Как умяли войну, а надо и не надо, летит дед в Батум. Те же сапоги валяются в совхозной лавке, а он стрижёт в Батум и привозит точнёхонько такие же. Бессчётно раз таскался в тот Батум без особой, без видимой нуждицы. Да не приискал ли он втихомолочку там какую-нить богомолочку?
Спросить прямо у ветхого своего деда совестно, не рука, и баба Настя решает пристыть в больнице. Неправда, ежель завелась какая моль, подловлю. Я ей кудельки живо пригладю!
Поистине, расходится старуха, так и не убаюкаешь.
Баба Настя слёзно умолила больничное начальство дать ей где-нибудь в чуланчике раскладушеньку, а в плату за то она будет и стирать бельё больнишников, и мыть полы, а уж выскочит вольная минута, посидит и у своего благоверика… Абы не был он один.
Мало-помалу пошёл старик ползать на костылях. Посмеивается в хохлиные усы. Врачам на обходе докладывает:
– Я ж Сербин, сто рублей убытку. Я должен ходить на своих ногах, я должен стоять. Потому как стоя растёшь вдвое. Стоя съешь вдвое…
А есть и вправду стал больше. Дошло дело – не на что базарного купить яблочка. Вышли все деньжанятки, разбежались. Надо съездить получить пенсию, приснять с книжки.
Кое-как уломала себя старуха, спокинула деда одного всего на день.
Как бежать к поезду, дед и скажи:
– Передай Поле… Нехай приедет на выписку. Все трое пойдём к тому человеку…
… Я зорче всматриваюсь в старика Сербина за костром и вижу: в тени, по обе руки за ним стоят в печали баба Настя и мама.
Печальные руки пламени зовуще качнулись ко мне, и я, не сдерживаясь больше, пошёл к ясному теплому свету костра.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.