Текст книги "Уто"
Автор книги: Андреа Де Карло
Жанр: Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 20 страниц)
Марианна дает полный вперед
Марианна спрашивает меня, не хочу ли я поехать вместе с ней в ашрам. Разговаривая со мной, она засовывает в две матерчатые сумки рубашки, брюки, майки и кофты, отглаженные и тщательно сложенные.
– Мы почти не носим эти вещи, – объясняет Марианна, – может, они кому-то пригодятся.
Тон у нее вкрадчивый, ее взгляды я теперь выдерживаю с трудом.
Я стараюсь казаться совершенно невозмутимым, но у меня явно это не получается. Я совершил ошибку, спустившись в гостиную, вместо того чтобы засесть в моей комнате наверху.
Итак, я выхожу следом за ней из дома, хотя предпочел бы дожидаться на диване, пока Нина появится из своей комнаты, или просто читать дальше историю буддизма, которую раскопал в их библиотеке: погрузиться в гипнотическую череду имен, дат, событий, всплывающих из прошлого.
Марианна ведет «рейнджровер» среди сугробов гораздо менее уверенно, чем это делает ее муж: она не перестает ни на секунду пристально следить за дорогой, словно боится того и гляди съехать на обочину и врезаться в дерево; ее сверкающие глаза отражаются то в центральном, то в боковых зеркалах заднего вида. Ей даже не удается связно вести беседу, она то и дело прерывается, смотрит в сторону, снова начинает говорить.
– Ты знаешь, – говорит она, – сегодня утром Нина съела большую тарелку каши. И еще яблоко и холодных макарон.
– Да ну? – удивляюсь я.
Она бросает на меня быстрый взгляд – ее смущает мой тон – и продолжает:
– Ты знаешь, что Нина не завтракала уже года три?
– Ах, вот оно что.
Марианна продолжает урывками поглядывать на меня, она взбудоражена, через ее тело словно пропустили переменный ток.
– Ты знаешь, что анорексия – это болезнь, которую страшно трудно вылечить? Даже Свами это не удалось. Мы были в отчаянии. А теперь она ест, это просто невероятно – то, что ты сделал. Мы все потрясены.
– Я ничего не сделал, – говорю я, стараясь сказать это как можно более непринужденно и все же сбиваясь на многозначительность.
Я смотрю на ее профиль и только сейчас понимаю, какую трещину дала ее кажущаяся духовная просветленность, оставив без защиты скрывавшуюся за ней сверхчувствительную натуру. Интересно, когда это случилось, и только ли по моей вине, и в моих ли силах поправить дело?
– Конечно же, я тут совершенно ни при чем, – говорю я. – Ясное дело, она наконец проголодалась. Соскучилась без еды.
Марианна следит за дорогой, поглядывает в зеркало заднего вида.
– Понимай как знаешь, – говорит она. – Но это потрясающе, что бы ты ни говорил. – Она поворачивается ко мне на мгновение, в ее глазах загорается голубовато-серый огонь. – Уто, мне страшно. Я не знаю, как мне вести себя. Я чувствую, что делаю что-то не то.
Меня разбирает смех от ее тона, от полного отсутствия у нее чувства юмора. И все же затылком, сердцем, позвоночником я ощущаю смущение.
– Не говори так. Пожалуйста, – прошу я ее.
Она тормозит перед съездом на шоссе, машину заносит на снегу. Нервными движениями рук она выправляет ее, смотрит на меня, улыбаясь с обычным для нее фанатичным блеском в глазах.
– Но ведь и гуру сказал, что через тебя говорит Бог.
– Но это относилось только к моей игре. Он сказал это просто так.
Мне очень не нравится положение, в которое я попал; лишь со стороны и на холодную голову оно могло бы показаться мне забавным. Я сижу рядом с этой красивой тридцатидевятилетней женщиной с неустойчивой психикой, и у меня одно только желание – выпрыгнуть отсюда в снег и бежать сломя, голову. Меня совершенно не забавляет тот факт, что она явно сбита с толку, потеряла равновесие, и я, возможно, приложил к этому руку, не в радость мне и ее ожидающий взгляд, и призывные флюиды, заполняющие, как волны сонара, все то замкнутое пространство, в котором мы находимся.
– Оленей больше не видно, – говорю я, показывая за окно автомобиля.
– Не видно, – подтверждает она, но отвлечь ее на что-нибудь теперь нелегко. Я смотрю на ее нервные руки, на резкие движения локтей, прямую спину, светлые глаза, которые бросают быстрые взгляды то в мою сторону, то в зеркала заднего вида, то вдоль обочин дороги, где снегоуборочные машины выстроили две белые плотные стены. Снег так и не перестал, теперь он падает мелкими, редкими снежинками, очень холодно, кажется, что холоднее быть не может. Я отвожу глаза и смотрю прямо перед собой, меня бьет дрожь от страха и неуверенности в себе. Такая роль мне совершенно не подходит, я не хочу ни за что отвечать. Я пытаюсь вслушаться в работу мотора, обмануть гиперчувствительные антенны Марианны, стараюсь сделаться как можно более незаметным, стараюсь придать своему профилю полную бесчувственность.
К счастью, мы приехали: мы выходим из машины на морозный воздух, у каждого в руке сумка с поношенными вещами, бредем по расчищенной от снега дорожке. Я ускоряю шаг, чтобы не идти рядом с Марианной, снежные крупинки жалят мне лицо точно комары.
– За тобой не угнаться, – говорит мне Марианна, хотя она шагает тоже достаточно энергично и не может отстать намного.
Я замедлил шаги, надеясь, что и она ослабит свою хватку, но не тут-то было: боковой обстрел взглядами и вздохами не прекращался ни на минуту. Все это смешно, мне хочется сбежать подальше, а я все равно шагаю с ней рядом как пришитый, мечтаю стать невидимкой и маячу прямо перед ней; да, наверное, это я сам стремился привлечь ее внимание и вывести из равновесия, но что же поделаешь, если существует такая огромная разница между тем, что ты рисуешь в воображении, и чего хочешь на самом деле, между обликом идеи и ее сутью.
Мы подошли к большому деревянному дому: на той же поляне, что и Кундалини-Холл, только на противоположной стороне.
– Это ашрам, – объясняет мне Марианна. – На верхних этажах спальни для монахинь и монахов и еще для тех, у кого нет своего жилья. Мы с Джефом тоже здесь жили, пока не приехал Витторио.
Я разглядывал окна с преувеличенным вниманием в надежде все-таки отвлечь ее от себя, но все напрасно.
– Мы с Джефом спали в малюсенькой комнатушке, и я думала, что больше никогда не увижу Витторио, но мне все равно было очень хорошо, – не унималась она.
Эти ее слова звучали как призыв, обращенный ко мне, дышала она тяжело, что никак не могло объясняться нашим с ней путешествием по расчищенным от снега тропинкам, да и смотрела она на меня, вместо того чтобы смотреть на ашрам.
Я направился прямо к входу, держа в руке сумку с вещами, вошел в теплую прихожую, где еще можно было не разуваться, но едва войдя, я понял, что мое положение только ухудшилось. В доме не было ни души, Марианна снова пристроилась ко мне сбоку, она была еще более упряма и настойчива, чем в машине, все те же взгляды, вздохи, надежды и призывы.
– Это был наш с Джефом дом, – сказала она. – У нас было на чем спать, в коридоре – общая ванная и туалет, ели мы в Кундалини-Холле. Больше нам ничего и не нужно было.
– К счастью, вскоре приехал Витторио, – подхватил я.
– Да, – подтвердила она, отвела взгляд и прикусила губу.
Портрет гуру на стене, шведский стул, пустой стол, доска с объявлениями, пришпиленными кнопками, большая сушилка для обуви; я цеплялся взглядом за все подряд, за все, что хоть на мгновение могло задержать внимание. Но я не смог из себя выдавить ни единого слова, и вот мы уже миновали прихожую, спускаемся вниз по лестнице, нас сопровождает едва ощутимый запах мыла, которым пользуется Марианна.
Я вместе с ней схожу по ступенькам, но как бы мне хотелось взбежать по ним обратно в два раза быстрее и вообще покончить и с этой ситуацией, и с той ролью, которую я невольно начал играть с самого своего приезда, в первый же вечер; как бы мне хотелось ускользнуть от этих требований и ожиданий, взявших меня в плотное и душное кольцо осады. Мы с Марианной уже внизу, и я не сделал даже попытки остановиться.
Марианна включает свет: просторная комната с низким потолком пышет жаром, пол и стены выложены белой плиткой.
– Здесь перекрашиваются в нужные цвета ткани и одежда, – поясняет она, широким жестом демонстрируя мне помещение.
Вдоль стен стоят открытые шкафы, набитые поношенными вещами, рубашками, кофтами, свитерами, брюками всех возможных оттенков от белого до песочного и светло-серого, темных цветов здесь нет, они не поддаются перекраске. В других шкафах одежда уже абрикосового, персикового или рубинового цветов – сочетание новой краски со старой дает разный эффект.
Марианна показывает мне банки с краской, два цинковых бака, где замачивают вещи, предназначенные для окраски, четыре большие стиральные машины для нужд обитателей ашрама.
– Здорово, да? – говорит она.
Но, по-моему, все это совсем не здорово, и, хотя взгляд ее устремлен в одну сторону, думает она совсем о другом: мы попались в западню, сотрясающуюся от вибрации, жаркую как сауна из-за отопительных труб, проложенных под потолком и идущих к самому сердцу ашрама. Повсюду в трубах переливается вода, включенные электроприборы непрерывно гудят, наши магнитные поля находятся в напряженном ожидании; мы в самом центре земли, скрытом и таинственном, где все берет начало.
– А почему вы должны носить именно эти цвета? – спрашиваю я.
– Мы не должны, – отвечает Марианна по обыкновению возбужденно. – Свами все время повторяет, что каждый может носить те цвета, которые хочет. Просто эти благотворно действуют на людей. И потом, они красивы, разве нет?
Я уклончиво киваю головой, я рад, что хоть немного защищен густым черным цветом, несколькими миллиметрами черной кожи.
Марианна начинает вынимать одежду из своих сумок; здесь так жарко, что ей приходится снять свой пуховик, и она остается в шерстяной кофте на пуговицах, в ней она кажется еще более нервной и хрупкой. Она раскладывает рубашки с какой-то неуместной торжественностью, расправляет точно знамена поношенные свитера мужа, и ей явно видится какой-то символический смысл в том, как вся эта мануфактура впитывает в себя мертвенно-бледный свет красильни.
Уто Дродемберг смотрит на нее с расстояния в несколько метров, изнывая от жары в своей кожаной куртке, предчувствуя приближающийся приступ клаустрофобии. Он перебирает в голове все те жесты, слова, интонации, которые довели его до всего этого, он хотел бы только одного: перечеркнуть их, вернуться как можно скорее назад, восстановить то равновесие в семействе Фолетти, которое существовало до его приезда, собрать из осколков его прежний гармоничный, идеальный образ.
Марианна держит в руках белую рубашку Витторио, обстреливая Уто короткими очередями своих взглядов, она вешает рубашку на плечики рядом с другими, идущими в перекраску. Потом вынимает из сумки хлопчатобумажную белую майку, свою собственную, разворачивает ее, стараясь сохранить при этом равнодушный вид, но это ей не удается, в ее взгляде сквозит смущение, словно она обнажается передо мной, напряжение возрастает.
Взгляды в глаза, на губы. Слова, не успевшие сорваться с губ. Жесты, оборванные на середине. Ощущение липкости. Непринужденная скованность. Изнеможение. Чувства, раскаленные как печь, как пышущий жаром котел, все плавится внутри.
МАРИАННА: Тебе не жарко?
УТО: Нет.
МАРИАННА: Как это возможно? Здесь настоящая сауна.
УТО: Мне не жарко.
Она проходит мимо него все с той же белой майкой в руке, бросает ее в один из металлических ящиков. Майка падает секунд десять, она словно парит в воздухе, как при замедленной съемке. Марианна медленно поворачивает голову, длинный, осоловелый от жары взгляд, тягучий, точно растопленный мед. Воздух так плотен, что это ощущаешь на слух, горячая вода переливается в трубах, вдохи, выдохи, глухой стук космического барабана. Марианна снова приближается к Уто, глаза – как вспышки магния, как два голубых костра, испепеляющие, упорные, неумолимые.
МАРИАННА: О чем ты думаешь?
УТО: Ни о чем.
МАРИАННА: Понятно. Думаешь, не думая, как говорит Свами. Ты все знаешь, не так ли?
УТО: Нет. Я ничего не знаю.
Она подходит еще ближе, расширенные зрачки, подрагивающие ноздри, как у умной и нервной лошади.
МАРИАННА: Все ты знаешь. И не думай, что я этого не поняла.
(Она умеет как-то по-особому закатывать глаза, опуская при этом голову; ее лицо принимает выражение одновременно благочестивое и чувственное. Одухотворенность, но с некоторой грязнотцой и накатывающая на тебя как прилив.)
МАРИАННА: Я ведь умею разбираться, что к чему, ты знаешь об этом? Я все понимаю. Ты был послан к нам.
УТО: Да, моей мамой.
МАРИАННА: Она была лишь орудием. Ты прекрасно понимаешь, это было высшее предначертание.
УТО: Какое еще предначертание? Все это из области фантазий. Спустись на землю, пожалуйста.
Ему надо попытаться отступить назад: он переносит центр тяжести на правый каблук, чувствует сопротивление резиновой подошвы, отводит назад левую ногу и отходит, спасается.
Но тянется, устремляясь в бесконечность, изломанная басовая гитарная нота, и возвращаются, не уходят подземные мысли: наверху – ашрам, где все форма и дух, где нет места для низменных инстинктов, но здесь-то, в подвале, для них самое место. Мысли о руках, плечах, спине, о бедрах и груди, о слиянии и соприкосновении – ткань о ткань, кожа о кожу, – об учащенном дыхании, о приливе и отливе крови, о пространстве между двумя телами, о том, как оно сокращается.
Я говорю уже на пути к лестнице:
– Наверное, мы можем идти?
Марианна на расстоянии двух-четырех-шести-восьми метров, она очень бледна, нервна, нерешительна, прошла целая минута, прежде чем она наконец утвердительно кивнула.
Мое влияние на Джефа-Джузеппе начинает сказываться
Я шагаю прямо по снегу, сойдя с той дорожки, которую Витторио, как обычно, расчистил лопатой. Задираю ноги и с осторожностью опускаю их в белую мучнистую массу, с силой выдыхаю воздух, смотрю на облачко пара, пока оно не исчезает, размышляю. Когда я говорю «размышляю», я не уверен, что это правильное слово, потому что на самом деле мысли мои стоят на месте, подпирая друг друга, как мебель в комнате. Мое сознание топчется вокруг них, скользит сверху, но не приводит их в движение, не проявляет, не просвечивает их насквозь. Я даже не знаю, действительно ли это мысли, заслуживающие внимания, или просто спрессованные, статичные ощущения и восприятия. В такие минуты я спрашиваю себя, что это, ум или глупость, заводят меня так высоко и так далеко. Моя мать считала меня гением, но, естественно, она не могла судить меня беспристрастно, мои учителя по классу фортепьяно говорили, что у меня выдающиеся способности, но они имели в виду музыкальную, а не интеллектуальную одаренность. Преподаватели по теории музыки и по другим школьным дисциплинам, напротив, были обо мне не слишком высокого мнения, они считали меня прирожденным пианистом, но отрицали у меня всякую способность к самостоятельному суждению. Не трудно было заметить, как легко я схватываю любую партитуру и как легко варьирую ее, и с каким трудом, напротив, я ориентируюсь в пространстве бесплотных абстракций. Я сам не очень понимал, как мне к себе относиться: то мне казалось, что я обладаю уникальными способностями, а секунду спустя – что я совершенно бездарен, что мне доступно все в пределах и даже за пределами разума – и что я не в силах понять ничего; что передо мной открывается блестящее будущее – и наоборот, что я обречен на беспросветное прозябание. Порой у меня появлялось твердое ощущение, что мне предстоит великая миссия, а потом меня пригвождали к земле мои бессилие и ущербность. Мне казалось, что я святой и что я последний из негодяев. Мне казалось, что я глупец и что я гений. Обычно думают, что глупец или негодяй не осознают себя таковыми, но это не так, я видел таких глупцов и таких негодяев, которые все о себе знали: некоторые от этого страдали, а некоторые себе нравились. Думаю, с гениями и святыми происходит то же самое, только те из них, кто знает себе цену, виду не показывают, те же, кто лишь мнят себя таковыми, цену себе набивают.
Что же касается моей внешности, то и тут дело обстоит подобным образом. Иногда я казался себе героем видеоклипа или рекламного ролика: неотразимый красавец в нимбе роскошных волос, но уже через пять минут я чувствовал себя жалким подростком с востреньким носиком, с бесцветными, прямыми, как пакля, волосами, с прыгающей, как у марионетки, походкой. Иногда мне казалось совершенно естественным, что Марианна принимает меня за Божьего посланника, секундой позже я уже готов был зарыться в снег от стыда.
Вместо этого я меряю наст длинными медленными шагами и спрашиваю себя, кто я на самом деле, где проходят границы моей личности и можно ли их раздвинуть. Я спрашиваю себя, почему я здесь, что это – необходимый этап в моей жизни или болото, в котором я увяз по своей глупости. То я восхищаюсь собой, то испытываю к себе отвращение, я бросаюсь из одной крайности в другую через каждые пять шагов, правда, шаги эти медленные и длинные, каждый занимает не менее двух секунд.
Джеф-Джузеппе вышел из дома и семенит за мной с нерешительным видом.
– Ты что? – спрашиваю я его.
Он засунул руки в карманы пуховой куртки, нерешительно взглянул на меня и снова уставился вниз.
Я поворачиваюсь к нему спиной, делаю вид, что совершенно забыл о его присутствии, он, проваливаясь в глубоком снегу, заходит сбоку.
– Сколько ты еще пробудешь здесь? – спрашивает он.
– Не знаю. Я еще не решил.
– Ну, приблизительно?
От напряжения у него срывается голос, и так не слишком твердый, теперь он каркает, как испуганный вороненок.
– Как получится. Я стараюсь понять, почему я здесь.
Джеф-Джузеппе наклоняет голову.
– В каком смысле?
Мне нравится, что он так внимательно слушает меня и в глазах читаются восхищение и подобострастие. Я чувствую себя словно на сцене или на киноэкране, мне кажется, что взгляд мой становится значительнее, а снег громче хрустит под моими ногами.
– Иногда бывает, – объясняю я, – что ты куда-нибудь приезжаешь или с тобой что-то случается, или ты встречаешь кого-нибудь, и тебе кажется это совершенно естественным, ты не придаешь этому никакого значения, а зря. Во всем этом есть смысл, только его не так-то легко понять.
– А как тебе это удается? – озадаченно спрашивает Джеф-Джузеппе.
– Я чувствую, – отвечаю я. – Так же, как когда играю. Ты берешь первую ноту и не знаешь, какой будет следующая, у тебя нет никакого четкого и строгого плана, нет возможности рассчитать силу, высоту, тембр каждого звука, как будто ты глядишь на него с высоты птичьего полета. Ты играешь, и все. Тебя уносит волна. Это все равно, что мчаться на лыжах по заросшему лесом склону. Ты должен действовать, не раздумывая, реагировать мгновенно, ты не можешь останавливаться каждые две секунды и выбирать самый удобный путь.
На самом деле я не был так в себе уверен, да и лыжник из меня никудышный, мои слова строились на песке сомнений и колебаний, я чувствовал себя убогим, неповоротливым, ленивым, никчемным, нерешительным, ранимым. Но сейчас у меня не было никакого желания копаться внутри себя, мне легко было обо всем забыть. Достаточно было одного Джефа-Джузеппе, который семенил за мной с видом подобострастного ученика, жаждущего ответов и объяснений, и мне казалось, что ответов и объяснений у меня сколько угодно.
– Просто здесь у меня вдруг возникло чувство ответственности, – говорю я ему.
И пока я это говорю, я действительно чувствую, как у меня меняются мои голос и взгляд, они тоже как бы проникаются ответственностью.
– В каком смысле? – снова спрашивает Джеф-Джузеппе, пятясь, чтобы не терять из вида мое лицо.
– Не знаю, – отвечаю я, не делая уже никаких усилий, чтобы быть понятым, совсем как гуру, я видел, как прекрасно у него это получалось, – возможно, за ваше семейство или вообще за всех, кто здесь находится. А может, и за весь мир, не знаю.
Я бы ни за что не удержался от смеха, скажи я что-то подобное в другое время и в другом месте, но здесь мои слова приобретают какое-то странное звучание, и на глазах у меня выступают слезы, горячие слезы. Во взгляде Джефа-Джузеппе, устремленном на меня, растерянность и немое восхищение.
Позднее, в парниковом тепле гостиной, я показываю ему на рояле аккорды одной дешевой мелодии в стиле рок. Пытаюсь втолковывать ему, что ее нельзя играть так, как он играет прилежно заученные классические отрывки: до него не доходит и с десятого раза.
– Это нужно играть с силой! И обязательно со злостью!
– Какой злостью? – спрашивает он, косясь на меня сбоку как растерянный бычок, и без всякого выражения ударяет по клавишам. Я кричу ему в ухо:
– Со злостью, которая скопилась в тебе за все эти годы пока ты играл роль пай-мальчика, маменькиного сынка. И глотал все, что тебе предлагали, даже не помышляя о протесте. И говорил всегда «да», не оказывая ни малейшего сопротивления. И терпел все наставления Витторио, все проповеди твоей матушки и делал все уроки и выполнял все задания, и так без конца.
– Я не всегда говорю «да», – возражает Джеф-Джузеппе, но, тем не менее, начинает играть более раскованно; кажется, он способен освободиться от своей постоянной покорности.
– Почувствуй злость кончиками пальцев! – говорю я ему. – Представь себе, что ты ругаешься с Витторио и с матерью! Представь себе, что они требуют от тебя того, чего ты совершенно не хочешь делать! Что они уставились на тебя, улыбаются и говорят тебе: «Ну пожалуйста, Джеф! Пожалуйста, Джузеппе!»
Он снова и снова берет одни и те же аккорды и постепенно злость действительно проникает в его пальцы, и он начинает играть со все возрастающей энергией, которая даже удивляет меня. Мне больше ничего не надо говорить ему, я могу даже отодвинуться от него, он уже не нуждается в моей опеке. Я отхожу к дивану на другой стороне гостиной, а он распаляется все больше и больше и барабанит по басам, точно разъяренный бычок, бодающийся со стенкой.
– Представь себе, что они пристают к тебе и заставляют улыбаться, – кричу я ему. – И объясняют, что ты должен думать.
Но подстегивать его больше не надо, он уже набрал полный ход и с каждым новым пассажем увеличивает силу удара.
Он уже играет добрых двадцать минут, когда я замечаю «рейнджровер», останавливающийся на площадке, из него вылезает Витторио, выгружает знакомые сумки, продуктовые и хозяйственные, тащит их к дому, сопровождаемый Джино. Я ничего не говорю Джефу-Джузеппе, пусть себе играет, пусть выплескивает всю скопившуюся у него внутри ярость, сам же листаю книгу о процессах старения, которую только что выудил из книжного шкафа справа от меня.
Две минуты спустя Витторио уже в барокамере, в руках у него несколько сумок, он тяжело дышит и ему, как всегда, не терпится поскорее сорвать на других сковавшее его напряжение. Он стучит по внутренней раздвижной двери, кричит:
– Эй! Кто-нибудь мне поможет?
Я делаю вид, что ничего не слышу, не поднимаю глаз от книги. Джеф-Джузеппе действительно не слышит его, он весь в своих оглушительных аккордах, которые выходят у него все лучше и лучше.
Витторио самому приходится открыть раздвижную дверь:
– Ты не мог бы мне помочь, – кричит он Джефу-Джузеппе, – у меня в машине осталось еще четыре сумки.
Он лишь мимоходом взглядывает на меня, словно признает за мной дипломатическую неприкосновенность; он предпочитает более легкую мишень. Но игра Джефа-Джузеппе его ошарашивает, ему требуется несколько секунд, чтобы прийти в себя и рявкнуть словно в рупор:
– Джузеппе! Ты меня слышал?
Джеф-Джузеппе поворачивается ко мне с растерянным видом, ритм растекается под его пальцами, будто мороженое на печке, он готов совсем остановиться, но, видимо, выражение моего лица придает ему духу, и через несколько секунд его глаза и пальцы вновь обретают уверенность, а аккорды – прежнюю силу и злость.
– Ты что, не слышишь меня? – переспрашивает Витторио. Он не верит своим глазам, он растерян, что-то непонятное творится в его прекрасном доме, в доме, который он построил собственными руками.
Джеф-Джузеппе продолжает играть, не обращая внимания на Витторио, он бьет по клавишам с еще большим ожесточением, чем когда я погонял его. Мне любопытно, долго ли он сможет сопротивляться и что должен сделать Витторио, чтобы вернуть его к покорности.
– Джузеппе?! – снова кричит Витторио. Он в ярости, голос у него срывается.
Джеф-Джузеппе все играет и играет, и теперь у него получается действительно здорово, силой эмоции он компенсирует недостатки техники. Весь красный, он согнулся над роялем, забыв о своей школьной посадке, но руки работают уверенно и мощно, а пальцы обрели невиданную прежде силу.
Витторио стоит, прислонившись к раздвижной двери, и смотрит на него, в глазах – недоумение и ярость, лицо дергается, словно у него тик. Но мы в Мирбурге, в царстве ласки и терпения: еще несколько секунд он на грани взрыва, но потом берет себя в руки, качает головой, старается улыбнуться, идет к машине за остальными сумками. Он изо всех сил старается казаться спокойным и беззаботным, делает вид, что по горло поглощен заботами о хозяйстве, но не может скрыть владеющую им злобу – даже шаги его по утрамбованному снегу пышут яростью.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.