Текст книги "Гулливер и его любовь"
Автор книги: Андрей Бычков
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 9 страниц)
17
Он начинает собираться без пятнадцати пять, ловя себя на том, что три раза по пять это и есть пятнадцать – овладевающая разумом магия цифр. Ему и в самом деле надо бы вложить свой капитал в гештальт. Приобрести хоть какую-то квалификацию, а потом открыть сеть своих клиник. Специализироваться на психологической травме.
«И тогда вместе с Эль…»
Он представляет, как они делают это в идеальной геометрии круга.
Чего проще? Будущие психотерапевты будут молчать, свидетели не скажут ни слова. Бессознательно подавшись вперед, они будут лишь сознательно вглядываться в детали, в каждое из их движений, поражающих своей новизной. Завораживающее действо. Скорее всего, некрасивое, но зато реальное. Изъяны тел, неудобность поз, неуклюжесть качаний… Словно бы в дополнение к совершенству проекций из идеальной сферы. Конечно, чем-то это наслаждение будет похоже на казнь. Тоненькие ключицы, худенькие ляжки, как он закинет их ей за голову, прижимая ее острые коленки своими каменными пальцами. Как пианист, прижимая клавиши черные и обнажая клавиши белые… Скорее всего, то, что будет обнажено, задрожит от холода и от страха. Скорее всего, обнаженная вульва будет испуганно сжата. Конечно же, это ужасно, знать, что на тебя смотрят в такое мгновение. Надо быть особенно извращенными, чтобы получать от этого удовольствие. Но для них теперь это будет не страсть. Для них это будет теперь ритуал.
Застегивая запонки, он вдруг понимает, что никуда не поедет. В самом деле, зачем ему вступать в эту международную организацию? Принимать искусственность своего положения и ограниченность своих границ. Заголовки в газетах. Счастливый брак двух несостоявшихся самоубийц. Овации в Оксфорде. Обложенные по вечерам толстыми книжками о суициде, они готовятся к лекциям. До перерыва рассказывает он, а после перерыва она. Они становятся знаменитостями. Однообразно разнообразные обеды в их честь. Доброжелательные, брыластые улыбки. Старушка Европа трясет платочками, утирая слезы. А Голливуд нахально пиздит сюжет.
«Нет, от разборок с прошлым, Евгений, тебе действительно не уйти…»
Он смотрит на часы: ровно шесть. И набирает телефонный номер Бориса.
18
Стоя перед дверью в его жилище, Евгений с усмешкой подумал, что по рецептам доктора Эм он должен бы прежде всего осознать вот этот свой палец, именно свой палец, медленно нажимающий на кнопку его дверного звонка. Палец, который есть часть тела человека по имени Евгений, который и есть он, Евгений, в осознании своих тончайших пронизанностей, неповторимости рисунка кожи и судьбы.
Как он нажимает сейчас на этот чужой звонок, осознавая себя как себя. Или лишь как часть себя? Осознавая, чего он хочет больше – мщения или возвращения к Чине? И, если возвращения, то возвращаясь к ней, осознает ли он, что хочет и в то же время не хочет к ней возвращаться – нажимать на эту кнопку и приводить в действие безличные законы неизбежных последствий?
Но не то ли это чувство, не то ли же это самое чувство, что так часто вставало у него на пути со своим мучительным «а какой в этом смысл?». Возвращающее его назад от несомненности побед, и при этом не дающее ему просто остаться в решении – в равном себе самому присутствии. Где-то, почти вот здесь и все же все еще там, за дверью, его так и неизжитое еще прошлое. И он все же предпочел вернуться в него и разрешить, вместо того, чтобы отправиться на круг и разыграть?.. Он доходит сейчас до абсурда, стоя вот так, с вытянутым вперед пальцем перед этой дверью и снова сомневаясь, как будто у него не было выигрышей… Но тогда зачем же он здесь? Чтобы бросить Борису в лицо это письмо? Чтобы отомстить? Чтобы вернуть Чину? А как же Эль?.. Темный холодный подъезд, так быстро сменивший летнюю светлую убежденность, что все еще возможно повернуть назад… Всего в трех или четырех метрах от него замер сейчас в кресле тот, к кому он пришел, чтобы… Нет, перед собой не солжешь, и он знает, какого из возвращений он ждет. Нет, не ради мести он возвращается. Как идеальный вероотступник, он снова возвращается к своему Богу, зная, что Его нет и что Он есть. Он долго обманывал сам себя и был прав. Но теперь… Сможет ли он без обмана? Или это снова всего лишь сон, как некто снова берет смерть в союзники, как некто снова предлагает ей стать своей союзницей, как некто опять открывается ей, и как она соглашается из любви к нему?
Борис молча провел Евгения в свой кабинет. Он выглядел как-то подавленно и, судя по всему, не очень-то был и рад видеть Евгения. Они перекинулись парой фраз, кто как живет. Евгений коротко рассказал про свой выигрыш, про дом и про гештальт, где он исследует свое прошлое. Борис покивал головой, но похоже, что больше всего его заинтересовал гештальт, он даже спросил телефон, сказал, что ему тоже не мешало бы разобраться с собой. И тогда Евгений и передал ему это письмо. Он усмехнулся и попросил Бориса прочесть это письмо прямо сейчас, но Борис… Лицо Бориса исказилось, и каким-то странным, тихим и глухим голосом, словно бы давящим в своей глубине что-то пронзительное, он сказал:
– Мы ведь с тобой после ее смерти еще не виделись…
Последний луч, отражаясь и блестя в облаке, все еще падал в комнату. Но само солнце уже село. И теперь это был словно бы невидимый свет из той окончательной и неподвижной точки, что уже за рамой картины, и словно бы он находил сейчас вновь каждую из вещей и ее тень на своем и только на своем месте. Тень от тяжелой люстры и тень от пианино, тень от напольного фикуса, от высоких стульев с резными спинками, от низкого стола…
– Я почему-то думал, что ты знаешь, – выговорил наконец после паузы Борис.
– Нет… я ничего не знал.
Борис достал сигарету, руки его тряслись.
– Мы должны были лететь вдвоем… но я вынужден был задержаться здесь на две недели из-за контракта… И Чина все же решила лететь одна… Ты же помнишь… какая она… какая она была… Я не знаю… – Борис глубоко вобрал в себя воздух. – Я действительно не знаю… Я просто не могу понять, почему это… это именно так… Почему именно одиннадцатого сентября она решила подняться в мой офис в одной из этих проклятых башен.
Он опустил голову и стал судорожно давить в тяжелой пепельнице незажженную сигарету.
Снег, пушистый и белый, падающий вверх, на кожу ее лица, на кожу руки… Зимний бульвар… Снег на ресницах. Чина просит покатать ее на саночках. Она звонко смеется. Легкая шубка, к которой он, Евгений, все хотел пришить ей завязочки. Да так и не пришил. Чина держит его за руку. Как она держит его за руку, как-то слегка пожимая, слегка подрагивая, как будто что-то хочет сказать. Белые мохнатые деревья. Белый волшебный бульвар. Фонари в снежных шапках, с ледяной бородой. Праздничная Москва. Как открывают шампанское, смеясь и толкая друг друга под руку. Как бросают в небо бенгальские огни. Как эти огни долетают до снега, лежащего на разлапистых ветках, как ветки тяжело и медленно вздрагивают, отпуская легкий призрачный ровно садящийся шлейф.
«Да, на саночках!» – смеется Чина, подрагивая в руке Евгения пальцами…
Словно бы возвращаясь в комнату, он услышал глухой голос Бориса:
– Мы сошлись с ней в конце августа.
Все эти медленные вещи, медленные остающиеся вещи – люстра, стулья, пианино, стол, кресло, кадка с фикусом, все эти медленные, отныне и навсегда, вещи и эти выскальзывающие из-под них тени.
– После вашего разрыва, я позвонил ей сам, – продолжил, глухо покашливая, Борис. – Позвонил через два года после вашего разрыва. Ты же так и не сделал ей предложения. Она захотела встретиться сама.
– Зачем ты ее отпустил…
– Я ни в чем не виноват.
Вещи и их тени, остающиеся в безвоздушном пространстве…
– Ты будешь виски? – спросил Борис, нервно дрожа и открывая дверцу шкафчика. Он помедлил, выбирая. – Джемесон тысяча семьсот восемьдесят, двенадцать лет выдержки.
Евгений посмотрел на его бугристое лицо.
«Как будто на что-то натянуто… И тело тоже как будто на что-то натянуто… На что-то стальное, с пружинами, с рычагами… И с реверсом, освобождающим слова…»
Вот сейчас Борис разольет двум Борисам, и два Бориса выпьют за мертвую Чину.
Он вдруг рванулся и схватил его за рубашку:
– Это ты убил ее!
Но тот неожиданно сильно его оттолкнул:
– Мудак!
На глазах Бориса блестели слезы. Он истерически закричал:
– Убирайся отсюда, идиот!
– Тебя накажет Бог…
Выйдя на улицу, Евгений остановился около дерева, сорвал лист и подумал, что отныне и это дерево, и все остальные деревья, отныне и они, так же, как и он, Евгений, мертвы. Но как это принять, как принять, что кончился воздух?.. Может быть, все это лишь какая-то неправда, лишь какой-то подлый Борисов вымысел? И как гений чистой радости он должен сейчас просто рассмеяться, развеять этот глюк, наваждение, безумие или как там еще это можно назвать, он должен просто рассмеяться, и тогда исчезнет обман? Да, они с Чиной, конечно, рассмеялись бы, глядя на эту уродливую люстру, глядя, как Борис достает алюминиевую стремянку, показательно купленную в одном из своих же магазинов, и неуклюже лезет зажигать, по очереди, все семью семь сорок девять «магических» свечей… Как они с Чиной рассмеялись бы над этим играющим в мага перформером – сеть собственных магазинов, торгующих бессознательным: глюками, снами, психокоррекцией и, конечно же, салатами, да, салатами прежде всего, салатами, вылетающими в окно… Марка непреднамеренности, спонтанность покупки… Следуя своему бессознательному, просто перестать себе запрещать, перестать вытеснять желания, отдаться новизне, существовать в самоподдерживающихся сериях покупок, разнообразных услуг, обратиться наконец к «метафизике» и найти те самые «старинные», однокоренные со словом «вещь», слова. Вещий, священный! О, да! И ведь их, вещи, теперь, слава Богу, можно просто купить…
«Да нет, просто убить, Чина. Просто убить».
19
Через раскрытое окно класса был слышен трамвай, как он словно бы сам настигал свои зловещие ускорения. Сумрак сгущал сиреневость тени. Шевелящиеся в вечерней прохладе деревья отбрасывали на лица Эль и докторши Эм один и тот же зигзаг.
– Ну, теперь расскажи, – доброжелательно обратилась докторша к маленькой медсестре.
Маленькая монашка, как уверенно она теперь сидит на стуле. Эль с горечью подумала, что чем-то она все же похожа и на нее. За эти два года монашка оправилась, психотерапия явно пошла ей на пользу, она даже вышла замуж, хотя… Рок по-прежнему чертит свою спираль… И «монашка» словно бы опережает ее в своих несчастиях? Как некий вестник… Эль оглянулась на дверь и посмотрела на часы.
«Неужели он не придет?»
– Я все время возвращаюсь в тот день, – начала медсестра Ира.
«Теперь мы начинаем сами и нам даже не надо задавать наводящих вопросов, – печально усмехнулась Эль. – Мы сами рассказываем о своих несчастьях. Мы давно уже не стыдимся их, это словно бы уже предмет престижа, то, что можно предъявить как доказательство своего присутствия в этом мире. И даже – своей силы… Если бы Евгений пришел сегодня и рассказал, то и я, наверное, призналась бы в его присутствии, почему я хотела сделать это с ним… в последний раз… La petit grand mort[21]21
Маленькая большая смерть (фр.)
[Закрыть]».
– Накануне они сделали мне укол, – отчужденно продолжала медсестра. – И врач сказал, что у ребенка живот больше головы. И я забеспокоилась, что что-то не так. Я почувствовала себя виноватой перед матерью. Я даже нафантазировала, что она скажет, когда увидит, что ребенок «не такой».
Она вдруг замолчала, вздохнула, и все с тем же отчужденным усилием продолжила:
– На следующий день вдруг потекло… с кровью… Я испугалась, но потом поняла, что это отходят воды. Меня посмотрел гинеколог. И сказал, что у нас, у татарок, всегда что-то не так, а у меня вообще все запущено, шейка не готова, и все такое. Я заплакала. Меня перевели в блок. И там заставляли шагать из угла в угол, и я все делала, как они говорили. Вечером поставили капельницу. А утром начались потуги. Они положили меня, и я все делала, как говорила мне акушерка. Она успокаивала, что все нормально.
Ира опять замолчала, вопросительно посмотрела на доктора Эм, та кивнула, и тогда Ира так же бесчувственно продолжила:
– Ребенок пошел. «Вот уже головка показалась, погладь его», – сказала акушерка. Я погладила… А потом у нее что-то изменилось в лице, и я поняла, что что-то не так…
Ира все же не выдержала и заплакала. С понимающим выражением в лице доктор Эм дала ей большую желтую салфетку.
– Они позвали врача, и меня пересадили в кресло… У них у всех были какие-то не те лица… Потом достали ребенка и отложили его в сторону… Я поняла… Хотя даже его и не видела.
Теперь она говорила медленно, словно бы еле сдерживая крик, и Эль почувствовала к ней какую-то странную благодарность.
– Они сказали, что… голова у ребенка какая-то «не такая»… Да, несколько раз повторили про голову… А потом завернули и… унесли… Потом они вернулись, уже без него, и сказали… что он мертвый… Акушерка спросила, буду ли я смотреть. Я сказала, что нет, потому что знала, что тогда это на всю жизнь… Потом я плакала… Они сделали мне укол… и я забылась… Очнулась я уже в палате, рядом сидел муж… Снова пришли они и спросили, будем ли мы забирать или как… Мы отказались.
Она поднесла к лицу огромную вафельную салфетку доктора Эм и зарыдала.
– Я его так и не увидела…
В классе воцарилось молчание, иногда прерываемое всхлипываниями Иры. Доктор Эм задумчиво поглаживала ее по голове. Эль подумала, что теперь, после перерыва, выйдет она, спокойно выйдет и сядет на «горячий стул» и, глядя на пакет желтых салфеток в мужеподобных руках доктора Эм, также спокойно и отчужденно им все расскажет. Все всем расскажет.
«Потому что он не придет…»
Группа давно уже разошлась и они, Эль и докторша Эм, остались одни. Лязгнула переводящая пути стрелка и синяя искра, срываясь с пантографа, осветила класс. Подрезая на повороте рельсы, трамвай завизжал.
– Ты рассказала то, что должен бы рассказать он? – спросила докторша.
– Я не знаю… Может быть, он здесь и ни причем. Ведь, в конце концов, не он был причиной… А то, что свело нас в той точке…
Эль замолчала.
– Что ты сейчас чувствуешь?
– Не знаю…
Эм все же осторожно продолжила:
– Что это за «не знаю»?.. Какое оно?.. Где?
– Мне кажется… я не должна была признаваться… так же как и устраивать весь этот спектакль с отсрочкой… Мы должны были умереть… Тогда, возможно, перед смертью мы оба что-то поняли бы… Мы смогли бы собраться и как-то собрав эту силу… все же спасти самих себя…
– О, я прекрасно понимаю тебя, – бодро перебила ее докторша. – Но ты же знаешь, что нас может спасти только сила признания. Вспомни первую сессию с Олечкой. Что мешало ей говорить людям добрые слова? И как она осознала этот свой страх, когда я попросила ее дать метафору, что ей мешает? Помнишь, она сказала про тяжелую крышку люка? Вот и Женя…
«Женя, – усмехнулась Эль и подумала: – Все не то… все какое-то мертвое… Наверное, потому и рождаются мертвые дети».
– … и потом, ведь благодаря этой отсрочке вы остались живы, и Женя даже сказочно разбогател…
– Да, но… – машинально и словно бы уже куда-то отлетая, отозвалась Эль.
– В чем ты не хочешь себе сознаваться? Скажи самое страшное.
Окно было раскрыто.
«Сказать ей, что самое страшное, что вся эта психотерапия бессмысленна?»
– Самое страшное…
Эль посмотрела в окно.
«Как та бабочка, уже давно подхваченная этим безличным потоком… раскалившиеся за день стены… все выше и выше… как легкий дым…»
– Самое страшное… надеюсь… уже позади.
Сказать и… вернуться домой.
Последовательность операций… «Квинт», солнечный алкоголь, крэк, затем разобранная луна, теперь уже под электрической лампой, насмешка черного вечера, священное отныне отвращение к жизни, смерть, покончившая сама с собой, смерть, так запросто оставшаяся в живых, фасад определений, бесполезные отныне сотрясения воздуха, всего-навсего слова и при этом уже невозможность себе признаться, эта игра в Григория, заботливый злак психотерапевтически прорастающей процедуры, «психотерапевт» Евгений, посредством которого «пациентка» Эль разрешает себе, наконец, вернуться в сердце своей любви, тайная горечь зла, так сладко обманывающего в лучших своих побуждениях, потому что обманываться надо, потому что жизнь это обман…
Лежа сейчас поверх одеяла, как бы без себя, лишь как своя же собственная одежда, Эль почему-то вспомнила про Амстердам, город чистый и светлый, и какой-то даже слегка дрожащий в своей искусственности, как будто его и нет. Добрый старый Амстердам, где даже улицы красных фонарей оказались не так уж страшны. Долгие школьные годы этот город жил в ее воображении как какое-то невинное сердце разврата, куда она почему-то всегда, не признаваясь себе самой, так мечтала попасть, чтобы избежать стерильности жизни своих родителей, спавших в отдельных комнатах…
Лежа сейчас поверх одеяла, она снова входила в тот памятный кофе-шоп, где неподвижные туристы из разных стран так неподвижно затягивались тогда марихуаной, словно бы были совсем не людьми, а адептами некоего бога, на время оставив здесь, в этом мире, свои тела и отдаваясь ему где-то там.
– Хотите попробовать? – по-русски спросил ее молодой человек, словно бы вырастая из своих слов в ее обостренном ожидании.
Этот внезапный молодой человек, легко, как дым, вошедший тогда в ее жизнь.
– Григорий или просто Гриша. А вас?
Легко вращая педали, они знакомились все ближе и ближе, по спирали объезжая на велосипедах кварталы этого счастливого города тьмы.
Через несколько дней он пригласил ее в свою квартиру на берегу канала, старую амстердамскую квартиру, которую он снимал, и где она так невинно осталась, и где потом, через пару дней, они так естественно двигались совершенно голыми. «Голыми до невероятности своего присутствия», – как однажды выразился Григорий. До этих слов она позволяла ему себя только ласкать. У нее еще не было мужчин, и она никак не могла решиться.
Эта пустая амстердамская студия, где она все же отдалась ему на четвертый день, на черной простыне, на которой ее первая кровь осталась почти незаметной… На другом берегу в высоком прозрачном здании сидели за экранами компьютеров клерки. А здесь, на этом, в старинном доме лежала она, закутавшись в зеленое верблюжье одеяло, думая о том, почему она почувствовала наслаждение вместе с болью и что это значит? Это и значит, что она теперь стала женщиной? Спрашивая себя еще и еще раз, пока Григорий раскуривал новый, купленный в кофе-шопе, кальян.
В тот вечер, вечер того дня, когда она стала женщиной, они пошли ужинать в один из тех загадочных ресторанчиков, где при входе вежливые, совсем не настаивающие на превосходстве своего товара, негры, товара под именем кокаин, словно бы пропускали их в их же собственные сны. Чуть позже, часа через два, Эль со странным смешанным чувством зависти и отвращения разглядывала в витринах «фантазмы королев», подсвеченные разноцветными огнями, квартал, куда Григорий повел ее после ужина на экскурсию, и где, зайдя в интим-шоп, она так неестественно весело издевалась над грустными приспособлениями для стареющих одиноких избранниц. Чем еще был памятен этот вечер, вечер того дня, когда она стала женщиной? Удаляющийся на лошади полицейский, умирающий за мусорным баком бомж, его желтый стекленеющий глаз, искусственные розы, облитые из витрины желтым искусственным светом…
Она пригубила Квинт. Амстердам уходил в янтарь.
«Но все же это была любовь…»
Григорий, оживший было в магическом стекле, застывал теперь в абстрактном знаке воспоминаний, застывал и… рассеивался, становился ненужным, хотя и привычным, подобно вещи, которая взята когда-то с собою как талисман и, забытая, остается просто сувениром, отчужденно пылящимся на полке.
Кто-то другой, неотвратимо поднимаясь из черного заоконного мрака, уже входил в ее комнату.
– Но разве я не предала и тебя, и себя на жизнь?! – закричала она.
Она знала, что в комнате никого нет, и что она разговаривает лишь сама с собой.
Вновь посмотрев на привезенный когда-то из Амстердама янтарь, она не увидела теперь в глубине его светящихся волокон ничего кроме трещины.
– Оставаться отныне так и только так. Как бы живой. В своей омертвелости… Вместо того чтобы жить, пусть недолго, но ярко… в своей смерти.
Она посмотрела на черный бессмысленный телефон, словно бы уже подкрадывающийся к ней из-за пустых коробок из-под обуви, и вдруг почувствовала, что смерть ее все же с ней остается, что ее смерть все же все еще ей верна…
«Но неужели теперь только ты, смерть?»
Нажать на клавиши и спросить, просто спросить, почему он не пришел, так неотвратимо обрекая ее на свое присутствие? Ведь отныне, в каждый из моментов неисчислимого в этом своем порочном послесмертии времени, он сможет, когда захочет, также запросто взять ее с полки, зевая, повертеть в руках и переставить с места на место. Ей показалось, что она сходит с ума.
На полу лежала разобранная на части луна. Евгений посмотрел на Эль сквозь дым ее сигареты, Евгений подошел ближе и присел на кровать. Протянув руку, Евгений провел по ее волосам.
– Ты останешься? – с надеждой спросила Эль.
И тогда он засмеялся. И квадраты луны на полу привстали, словно бы какие-то магические карты.
– Да… До тех пор, пока ты меня не убьешь.
– Если бы я не предала тебя, – так же жестоко засмеялась и Эль, словно бы снова становясь собою и только собою, – я бы ни за что не поверила, что это и в самом деле возможно.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.