Электронная библиотека » Андрей Немзер » » онлайн чтение - страница 2


  • Текст добавлен: 26 мая 2022, 15:02


Автор книги: Андрей Немзер


Жанр: Критика, Искусство


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Предуведомление третье. О жанре и методологии

Из сказанного выше следует, что Самойлова затруднительно встроить в ряд заглавных персонажей серии «ЖЗЛ». Можно, разумеется, надергать из мемуаров энное количество пикантных анекдотов, дабы получить в итоге историю о пьянках, гулянках, «романах и адюльтерах» (шутливый вопрос о которых постоянно задавал Самойлову Слуцкий; см. [ПЗ: 229]), облагороженную цитатами из «Памятных записок» и «Поденных записей», информацией о прижизненных публикациях (журнальных и книжных) и выписками из тогдашних рецензий. Или, напротив, представить развернутый послужной (библиографический) список, дозированно оживленный умеренно рискованными байками и самойловскими остротами. В обоих вариантах некоторое количество печатных знаков придется использовать для воссоздания исторического контекста. На детство-отрочество-юность и войну – побольше, на оттепель – поменьше, на всю оставшуюся жизнь – минимально.

На мой взгляд, это общая проблема повествований о «замечательных людях», главная часть жизни которых пришлась на вторую половину XX века. Тут в равной мере справедливы афористичные речения двух любимых Самойловым поэтов:

 
Ходить бывает склизко
По камешкам иным,
Итак, о том, что близко,
Мы лучше умолчим.
 
[Толстой А. К.: 282]

и

 
Повесть наших отцов,
Точно повесть
Из века Стюартов,
Отдаленней, чем Пушкин,
И видится,
Точно во сне.
 
[Пастернак: I, 264]

Граф Алексей Константинович имел в виду аттестации государей, но для высказываний о художниках его замечание не менее справедливо. Может, и более. Дело не только в том, что запросто, сам того не желая, можешь больно задеть здравствующих родных и близких недавно ушедшего. Вблизи предание слишком часто оборачивается сплетней, деформирующей личность большого человека и потакающей худшему в нас. Со временем же и сплетня, если не совсем пакостна, может стать преданием. Универсальна и странность, зорко примеченная Пастернаком. Для того чтобы вникнуть в неповторимый смысл той или иной эпохи, до́лжно прежде уразуметь ее отделенность от нас, ее непонятность. Пытаясь осмыслить время Пушкина (да и раннего Пастернака), мы, как правило, хотя бы интуитивно ощущаем, что «там» все было иначе, недавнее же прошлое оказывается инфицированным нашим сегодняшним опытом. Сами по себе анекдоты и факты (пусть действительно новые, корректно извлеченные из надежных источников) тумана не рассеивают. Потому биографии наших недавних современников (а появилось их в последние годы совсем не мало!) редко оказываются удачными.

В случае Самойлова проблема встает особенно остро, ибо его внутренняя жизнь была несоизмеримо богаче внешней. О последней он в «Памятных записках» рассказал то, что счел нужным предъявить публике, – несомненно, очень многое сознательно оставив за кадром. И – что не менее важно – адресуя воспоминания-размышления прежде всего читателям его стихов. Без самойловского комментария к его поэтическому корпусу (не к конкретным стихотворениям – о них в «Памятных записках» говорится немного и, как правило, завуалированно!) обойтись нельзя. Образование, формальный статус историка литературы и какой-никакой опыт не позволяют сказать: и этого достаточно. Но, признаюсь, соблазн велик.

Тут вспоминается микродискуссия, приключившаяся на давней уже славной ученой посиделке. Незаурядный филолог сказал: «Мы изучаем жизнь писателя, чтобы лучше понять его сочинения». Не менее достойный коллега возразил: «Нет, мы читаем тексты, дабы лучше понять человека. Что ж поделать, если он зачем-то стихи (прозу) писал». (Передаю диалог, разумеется, не точно по форме, но за смыслы ручаюсь.) Признавая резонность второй позиции – в конце концов, душа каждого из нас важнее любого художества, – не могу и не хочу сойти с первой. «Война и мир» и «Анна Каренина» для меня важнее, чем личность и путь Толстого. А стихи Самойлова – чем даже внутренняя его жизнь. Не говоря о внешней, той, что интересует биографов и читателей биографий.

Потому из многочисленных недавних повествований о писателях второй половины XX века лучшим, да и без сравнений – замечательным, мне кажется снабженное подзаголовком «Опыт литературной биографии» [Лосев]. (Замечу: к герою ее отношусь прохладно.) Буду рад, если когда-нибудь смогу написать о Самойлове в этом жанре. Боюсь, не получится. Сейчас бы не получилось точно.

Потому вместо чаемого, но недостижимого «опыта литературной биографии» читателю предлагается «опыт прочтения пяти стихотворений», связанных общей темой. Правда, биографические линии в книге все же прочерчены. Множественное число в предыдущей фразе не плод авторской и корректорской небрежности. Во-первых, главы, посвященные пяти стихотворениям, расположены в порядке появления их объектов: от 1956 года к 1981-му. Во-вторых, эта последовательность соответствует пути, что проходит каждый из нас – от детства к старости. Если, конечно, жизнь человека не обрывается до законного срока какой-то черной силой, имеющей разные обличья: неизлечимый недуг, война – с внешним врагом или гражданская, государственный террор, уголовщина… Только в нашем случае речь пойдет о детстве (и выходе из него), юности, зрелости и старости поэта. Прежде всего, конечно, поэта Самойлова, но – в известной мере – и поэта вообще.

Собирался (и даже в заголовке обещал) предуведомить о методологии исследования. Вернее – об ее отсутствии. Планировался громокипящий антиметодологический монолог. Потому как не понимаю я, что такое методология. Понимал только в аспирантуре, когда мне четко объяснили, что: а) в диссертации должны быть цитаты из основоположников марксизма-ленинизма (в автореферате можно обойтись – на дворе стояли либеральные годы застоя); б) в библиографии труды людоедов должны предшествовать источникам, потому как они – наша методология. Вне всякого сомнения, сентенции, извлеченные из известно чьих статей «К характеристике экономического романтизма» и «Лев Толстой как зеркало русской революции», придали диссертации (о прозе графа В. А. Соллогуба) должную методологичность. С тех пор, равно как и прежде, во студенчестве, руководствовался я исключительно методологией косого левши: «Мы люди бедные и по бедности своей мелкоскопа не имеем, а у нас глаз так пристрелявши». Потому как, что ружья кирпичом чистить не след, и без методологии (мелкоскопа) догадаться можно.

Предуведомление четвертое. Об истории вопроса

О Самойлове писали довольно много. Понятно, что при жизни поэта – чем дальше, тем больше. Неплохо бы выяснить, как количественно соотносятся корпуса откликов на сочинения значимых поэтов второй половины 1950–1980-х годов. Но пока эта задача не решена, приходится довольствоваться косвенными данными. В тщательно составленном библиографическом справочнике «Литература о жизни и творчестве Д. С. Самойлова» занимает чуть меньше тридцати страниц [Поэты: 222–252]. На стихи Самойлова так или иначе откликнулись почти все приметные критики его времени – от немногим старших поэта (например, Л. З. Копелев) до немногим младших автора этих строк (например, А. Н. Архангельский). Исключения есть, но вспоминаются с трудом. И с удивлением. О поэтике Самойлова писали квалифицированные стиховеды и специалисты по лингвостилистике. Его не обходили вниманием собратья по цеху, высказываясь как публично – в газетах и журналах, так и приватно (см.: [Письма литераторов]).

Не хочу выстраивать иерархию, хвалить за проницательность, порицать за пустословие с благими намерениями (увы, такого было больше чем достаточно), вступать в полемику (диалог с коллегами минимизирован и в основной части книги). Лучший анализ поэзии (не только поэтики!) Самойлова, на мой взгляд, был сделан им самим в автопародии. Поскольку этот шедевр после первой публикации на шестнадцатой, юмористической, полосе «Литературной газеты» от 4 января 1978 года был напечатан лишь однажды [244–245], долгом своим почитаю привести его полностью. Благо, не велик. Надеюсь, издатели простят мне этот транжирский ход. И вовсе без комментариев, ибо однажды их уже выдал [Немзер, 2011].

Собачий вальс
(Из поэмы «Филей»)

Не пой, красавица…

(Мнение Пушкина)

 
Собака пела. (Та, что у попа
Была собакой. Но не в этом дело.)
Слегка смеркалось. И собака пела.
Возможно, потому, что мясо съела.
И поп о ней подумал:
«Не глупа!
Конечно, дрянь! Но голос – адамант.
Да я и сам, когда б не воспитанье,
Разбоем добывал бы пропитанье.
И даже в суке надо чтить талант…»
А сам в тот день хотел ее убить.
И даже нож готовил, может быть.
Но это пенье вороватой суки,
Ее бельканто, горловые звуки
Попа от злодеянья отвлекли…
Кругом был виден горизонт земли.
Стоял апрель. Из кухни пахло мясом.
И поп стал подпевать собаке басом.
 
[244–245]

Почти столь же удачно анализируется поэтическое мышление Самойлова в пародии его друга Юрия Левитанского «Арфа, Марфа и заяц» (1980). Здесь ограничусь цитированием зачина и коды:

 
В Опалихе,
возле Плаццо де Пеццо,
в котельной жил одинокий заяц,
который,
как это умеют зайцы,
долгими зимними вечерами
очень любил поиграть на арфе.
 
 
‹…›
 
 
А на чердаке распевала Марфа,
в манере, присущей одной лишь Марфе,
и я, задохнувшись, тогда подумал:
ах, арфа,
ах, Марфа,
ах, боже мой!
 
[Левитанский: 496, 497]

Но того счастливее трансформация безусловно пленительной строки Самойлова, совершенная Левитанским с помощью изменения одного звука (и соответственно – буквы) и замены буквы строчной на прописную: А эту Зину звали Анной… Отсылку тут давать неловко – комментаторы «Стихотворений» опирались на устную традицию. Можно только повторить, без изменений, но с уточнением, следующую за преобразованной строку Самойлова: «Она (здесь: шутка Левитанского. – А. Н.) была прекрасней всех» [149].

Представляя историю вопроса, нельзя вовсе обминуть еще один выразительный факт – лютую ненависть, которую Самойлов вызывал (при жизни и по смерти) и, похоже, вызывает сейчас у ряда литераторов, почему-то считающихся почвенниками. Убежден, что Давид Самойлович Самойлов (Кауфман) был связан с историей и судьбой России – не говоря уж о русском языке – неизмеримо крепче, чем его ненавистники.

Скрытого намека на великого писателя, уделившего Самойлову место в своей «Литературной коллекции» [Солженицын, 2003], искать здесь не следует. Его нет и быть не может. Хотя Солженицын, на мой взгляд, не всегда верно слышит Самойлова, который слышал Солженицына ничуть не лучше, если не хуже, пишет он о большом поэте (само обращение к наследию которого весьма красноречиво – коллекция составлялась сверхразборчиво), печалясь о его промахах (реальных или мнимых – история иная) и искренне радуясь тому, что почитает удавшимся. Расхождения истинных художников могут (должны) удручать, но, сколь бы печальны такие сюжеты ни были, они не могут (не должны!) не то что отождествляться – даже сближаться с конфликтом, запечатленным в бессмертной басне «Слон и Моська». То, что лай в нашем случае не сводился к автопрезентации (как у персонажа дедушки Крылова), но подразумевал проведение эффективных мероприятий по спасению зевак от ненужного зрелища и дискредитации слона на веки вечные, лишь расширяет пропасть, отделяющую «слоноборцев» от великого писателя, в «Очерках литературной жизни» напомнившего о мудрости пословицы «Волка на собак в помощь не зови» [Солженицын: XXVIII, 251].

Марать страницы выписками из оголтелых и пошлых пасквилей не считаю возможным. До́лжно заметить, что, так сказать, с еврейской стороны Самойлову предъявлялись не менее злобные и безосновательные претензии. Но укоры автору стихотворения «Еврейское неистребимо семя…» за якобы отступничество от своего народа забряцали уже после его кончины. На них Самойлов ответить не мог. А ревнителям дико понимаемого русского духа ответил – стихотворением «Памфлет» (1988), посвященным Булату Окуджаве. Недоброжелатели у автора и адресата были общие, но ни это обстоятельство, ни присутствие в «Памфлете» поэта, играющего на гитаре (Самойлов если играл, то, по детской памяти, на фортепиано), не должны вводить в заблуждение. «Памфлет» на сочинителей памфлета (прототипы обозначены предельно ясно) мотивирует предъявление автопортрета. Бесшабашный поэт наделен фамилией, являющейся русским вариантом (переводом) паспортной фамилии автора – Кауфман. Самойлов объяснял появление у него псевдонима (вовсе не скрывающего национальности!) тем, что купец – антагонист поэта, а потому купеческое прозвание будет мешать стихам. Оказалось, что тут беды нет. Купцов может быть поэтом. Как и еврей.

 
Публицист Сыгоняев,
Критикесса Слепцова
Написали памфлет
Про поэта Купцова.
 
 
Дескать, можно и нужно
По многим резонам
Стихотворца сего
Считать фармазоном.
 
 
Фармазон, фармазонище,
Страхолюдина злая,
Нечто обло, озорно,
Стозевно и лаяй.
 
 
Так пугали друг друга
И страх нагнетали…
А Купцов в это время
Играл на гитаре.
 
 
‹…›
 
 
Он играл про влюбленных,
Прильнувших друг к другу,
Про коней вороных
И про белую вьюгу,
 
 
И про мальвы в саду
На ночном полустанке…
А они в это время
Правили гранки.
 
 
И с устатку вином
Прочищали гортани…
А Купцов все играл
И играл на гитаре.
 
[408–409]

Сюжет «Самойлов в прижизненной критике (и читательском восприятии)», безусловно, достоин специального исследования. Однако один вывод можно сделать и без этой работы: лучшим самойлововедом был и остается Давид Самойлов.

По смерти Самойлова изучение его жизни и творчества развивалось довольно энергично. Много споспешествовала тому масштабная публикаторская работа наследников – вдовы поэта Г. И. Медведевой и его старшего сына А. Д. Давыдова. Основательная библиография [Поэты: 170–256] требует пополнения исследованиями и материалами, появившимися в конце века минувшего и в первых десятилетиях века нынешнего. Некоторое представление о новейшей самойловиане можно получить, обратившись к свежим диссертациям, об одной из которых речь пойдет ниже.

В работе последних лет по освоению наследия поэта посильное участие принимал и я. Отправным пунктом на этом пути стало для меня послесловие к представительному своду стихотворений и поэм, выпущенному, как позже и многие иные значимые книги Самойлова, издательством «Время» (см.: [Немзер, 2000]). О предшествующей тому внутренней подготовке – многолетнем увлеченном чтении-перечитывании Самойлова для себя и досадных фальстартах – я уже писал (см.: [Немзер, 2013в: 11–12]). Повторяться совестно, но немного дополнить этот интимный сюжет считаю нужным.

Самойлова я видел на телеэкране и его вечерах. Далеко не всех, на которые мог бы прийти. Познакомиться с ним у меня в мыслях не было. (Ровно так же я не мечтал быть представленным кому-либо еще из глубоко почитаемых писателей-современников.) Что бы я сказал поэту? Что его стихи – часть моей жизни? Так ему, наверно, что-то подобное каждый день сообщают – устно и письменно. Надоели небось поклонники хуже горькой редьки. А тут еще один… Спросил бы, правильно ли понимаю ту или иную строчку? Так своей головой думать нужно, а не заставлять большого человека тратить драгоценное время на вежливые кивки и снисходительные улыбки. Обхожусь я без личного общения с Жуковским, Тютчевым, Некрасовым, Пастернаком, Мандельштамом… Стало быть, проживу, не потревожив Самойлова. Мне нравилось ощущать себя персонажем «Последних каникул», пусть эпизодическим, но никак не случайным.

 
Читатель мой – сурок.
Он писем мне не пишет!..
Но, впрочем, пару строк,
В которых правду слышит,
Он знает назубок…
 
[П: 65]

Я знал почти назубок гораздо больше строк, в которых слышал правду. Знал, что стихи всегда при мне, в любой свободный момент могу взять с полки книжку. И что мне есть с кем потолковать о Самойлове.

Это важно. Самойлов был нашим поэтом для той большой компании, в которой прошли мои университетские и первые послеуниверситетские годы. Конечно, кто-то любил Самойлова больше, кто-то – меньше. Мои, и далеко не только мои, восторги у кого-то вызывали усмешку. Но понимающе-дружескую. Мы радовались публикациям в журналах и «Днях поэзии». Когда выходили книжки, старались их купить. (Получалось.) И главное – мы о Самойлове разговаривали. Много. Больше, как сейчас помнится, говорили только о Лотмане. (Тогда, в поздние семидесятые, ранние восьмидесятые, мы если не были, то, по крайней мере, мнили себя филологами. Кто-то таковым и стал.) Примерно вровень (как сочтешь?) – о Бродском, Чухонцеве, Солженицыне, Трифонове, Битове, Окуджаве (как прозаике), Юрии Давыдове, Эйдельмане. Не знаю, все ли друзья моей молодости сохранили любовь к Самойлову. Повторю: и в те баснословные года было чувство это в нашей компании «разноградусным». Год от года все яснее понимаю, как сильно былые мы разошлись. Но если каким-то волшебным образом выяснится, что Самойлов остался нашим поэтом, не удивлюсь.

Я не могу отделить тех давних разговоров о Самойлове от позднейших. В том числе от тех, что были спровоцированы моими докладами на всевозможных конференциях, статьями (пять из которых, существенно расширившись и изменившись, составили эту книгу), самойловским томом в «Новой библиотеке поэта», комментарии к которому писали В. И. Тумаркин и я, другими изданиями, к которым я приложил руку, лекциями и семинарами на программе «Филология» НИУ «Высшая школа экономики»…

Не без самодовольства назову здесь три посвященных Самойлову сочинения, что появились в канун столетия поэта, но, к сожалению, едва ли станут известны кому-либо, кроме особо дотошных специалистов. Меж тем эти работы молодых исследователей, по-моему, дорогого стоят. 18 октября 2019 года в НИУ «Высшая школа экономики» была защищена диссертация на тему «Личность, творчество и учение Л. Н. Толстого в поэзии и эссеистике Давида Самойлова» [Тупова, 2019б]. В июне, то есть в самые «самойловские» дни, в нижегородском кампусе НИУ ВШЭ была защищена бакалаврская выпускная квалификационная работа Е. А. Бурденевой «Б. Л. Пастернак в художественном сознании Давида Самойлова: пьеса “Живаго и другие”» (научный руководитель – М. М. Гельфонд), а в кампусе московском – работа того же статуса М. Б. Иткина «Детство, отрочество и юность в “мемуарных” стихотворениях и прозе Д. С. Самойлова». Исследовательские сюжеты «Самойлов и Л. Н. Толстой» (легко догадаться, что без него не обошлась и работа М. Б. Иткина) и «Самойлов и Пастернак» видятся мне не менее захватывающими и перспективными, чем давно обсуждаемая (увы, далеко не всегда ответственно) «пушкиниана» Самойлова и лишь минимально затронутые напряженные диалоги нашего поэта с Тютчевым, А. К. Толстым, Блоком, Хлебниковым, Солженицыным. Тут, как говорится, все впереди – общение с молодыми коллегами одаривает не только радостью, но и надеждой. Как и восклицание студентки, работающей на совсем иной делянке филологического поля, что впервые услышала на лекции «Названья зим»: «Какое замечательное стихотворение!» Так и есть; кто бы сомневался. Но когда осознаешь, что давно любимые тобой, много раз обдуманные, «разложенные по элементам» стихи могут восприниматься как счастливая новость, право слово, думаешь, что в занятиях твоих есть некоторый смысл.

Многолетние «разноцветные» разговоры о Самойлове сыграли огромную роль в моей работе. Я сердечно признателен всем, кто давал мне советы, оспаривал мои решения, озадачивал вопросами, делился наблюдениями и сомнениями в собственных прочтениях, вышучивал мои восторги, делился своей радостью – родным, друзьям, коллегам, ученикам, обычным читателям (не моим, а самойловским!). Не называю имен: во-первых, места для полного списка потребовалась бы столько, что даже мои (и Самойлова!) благородные издатели застонали бы; во-вторых, как ни старайся, все равно кого-нибудь забудешь (и тем обидишь); в-третьих же, надеюсь, что появятся у меня новые собеседники-совопросники, что разговор о поэте будет продолжаться, а список тех, кому хочется сказать спасибо, – пополняться.

Низко кланяюсь Галине Ивановне Медведевой, без постоянной щедрой помощи которой не было бы ни этой книги, ни многого другого.

Предуведомление пятое. О том, как все это началось

«Обратно крути киноленту, / Механик, сошедший с ума» [281], – нет, не в 2000 год, куда дальше – в осень 1973-го.

«Красиво падала листва…» [114]. По Нескучному саду шли два десятиклассника. Они, то есть мы – мой недавно обретенный друг и я, прогуливались, но, как ни странно, в этот раз не прогуливали. Просто подавляющее большинство наших одноклассников изучали английский, а мы – другие языки. Мой друг – французский (выучил так, что стал замечательным переводчиком!), я – немецкий (выучил настолько, чтобы сдать вступительный в университет; дальше, по сути, не продвинулся, о чем не перестаю жалеть). Мы на законных основаниях получали час свободы.

В школу, где учился мой друг, я перешел несколько дней назад. Дружба началась сразу. (Прежде мы были поверхностно знакомы, но это другая – довольно смешная – история.) Оба писали стихи. Мой друг – удивительные, так пишет и по сей день, увы, не получая откликов на нечастые публикации. Я – оголтело выпендрежные. (С этой невысокой болезнью справился года через два или три – не позже.) Оба, что много интереснее, упоенно читали стихи. Мы уже выяснили, что больше всех любим Пушкина. (Так и сейчас.) Что любим Батюшкова, Жуковского, Тютчева, Некрасова (тут я удивился – думал, что один такой), Блока (здесь я малость покривил душой), раннего Маяковского. Друг мой хорошо знал Ахматову. В библиотеке его родителей был «Бег времени». Зато – не все мне прибедняться! – я лучше знал и сильнее любил Пастернака. Читали мы уже Цветаеву и Мандельштама. Понятно, что восхищаясь. Менее понятно, что́ мы в их поэзии в ту пору понимали. Не помню, уже тогда или немного позже пробил для моего друга час Анненского, страсть к которому он быстро передал мне. Многое забылось, вернее, смешалось с тем, о чем мы разговариваем почти полвека. Но главное помнится ясно.

Мы уже выяснили, кого из поэтов-современников единодушно ставим выше всех. И это был не Бродский – даже к концу учебного года мы знали хорошо если два десятка его стихотворений. Исключительно ранних, так сказать, пилигримных. Правда, потом пошло-поехало, в университете нас новые, более продвинутые, друзья быстро просветили. «Остановку в пустыне» мы прочли уже на первом курсе. Нет, это был не Бродский, а совсем другой. Кто – сами догадайтесь.

Мы шли по Нескучному и говорили о стихах. О Пастернаке, Маяковском, бог весть о ком еще, о нашем любимом поэте. И, продолжая разговор, мой друг сказал: «А еще замечательный поэт – Самойлов». Я важно кивнул. Я эту фамилию слышал. Мол, есть такой – кто-то считает, что он и есть первый поэт России. (Да, «Дни»-то ведь уже вышли!) Но сам я Самойлова еще не читал. То есть читал, но не соотнес упоенно читавшегося мною поэта с тем, о котором говорил мой друг.

Книг Самойлова в родительской библиотеке не было. Хотя отец стихи любил и стремился не упускать важного и интересного. Был у нас Слуцкий (в том числе множество стихов, переписанных маминой рукой, – из тех, что досягнули печати лишь в перестройку), был тот, кого мой друг и я ставили вровень с самыми великими, много всякого у нас было. В том числе книжечки серии «Мастера поэтического перевода». А среди них та, что здесь должна быть обозначена так: «Поэты-современники». Ее-то я читал. И от фрагментов «Бала в опере» и «Эдисона» взлетал на седьмое небо. Так ведь это Тувим и Незвал написали! А «Слово о Якубе Шеле» – Бруно Ясенский:

 
Танцевала хата, стол,
три коня, четвертый вол,
вся скотина топотала, –
кавалеров не хватало.
 
 
Танцевала печь с метлой –
не женись на молодой!
Конь с ведром, с людьми – посуда,
бог их знает, кто откуда.
 

Как же мне это нравилось – не меньше, чем сейчас, когда я понимаю, что это стихи Самойлова. Но больше всего я любил «Праздничную ночь Иоганна-Себастьяна Баха» (как знаю теперь, ночь на самом деле «Пасхальную…»; но такого мракобесия в 1963 году дозволить не могли):

 
Все семейство выехало в Гаген.
Я, один во всем огромном доме,
меряю шагами галереи.
 
 
Мне забавны – отблеск позолоты,
пеликаны те резной работы,
облака, что мчатся в эмпиреи.
 
 
Как люблю я тучи! И хмурый свет в округе.
Словно крепости. Или мои большие фуги.
 

Не хорошо хвастаться, но был все-таки у меня, мальца, вкус! Даже странно.

 
А потом придет вечер. Я скроюсь в беседке.
 
 
Ведь лучше всех скрипок моих,
на которых играл я в ударе,
и всех жемчугов, что хранил я в футляре,
 
 
чем сынов моих фуги, чем мечты и виденья,
этот сладостный миг, этот миг вдохновенья,
 
 
этот миг, когда видишь сквозь ветки и купы
небывалый, огромный, неистовый купол –
это звездное, это весеннее небо!
 
[Поэты-современники: 33, 29, 31].

Верю, хотя и с трудом, что Галчинский по-польски написал еще лучше. Все равно это стихотворение прекрасно. И написал его Самойлов. Чего осенью 73-го я не понимал…

Важно кивнув, я спросил: «А что тебе нравится?» Он прочел. «Перед снегом».

 
И начинает уставать вода.
И это означает близость снега.
Вода устала быть ручьями, быть дождем,
По корню подниматься, падать с неба.
Вода устала петь, устала течь,
Сиять, струиться и переливаться.
Ей хочется утратить речь, залечь
И там, где залегла, там оставаться.
 
 
Под низким небом, тяжелей свинца,
Усталая вода сияет тускло.
Она устала быть самой собой.
Но предстоит еще утратить чувства,
Но предстоит еще заледенеть
И уж не петь, а, как броня, звенеть.
 
 
Ну, а покуда в мире тишина.
Торчат кустов безлиственные прутья.
Распутица кончается. Распутья
Подмерзли. Но земля еще черна.
Вот-вот повалит первый снег.
 
[145–146]

Потом что-то еще. Что – теперь не припомнить. Да это и не важно. Много, очень много стихов Самойлова, и не только его, слышал я в этом исполнении. Они слились для меня с этим голосом, этим интонационным рисунком, этим проживанием поэтической реальности.

Мы сменили тему. Хотя от поэзии ушли едва ли. Через некоторое время мой друг дал мне «Равноденствие». Историзмом я еще не обзавелся – на год издания, как обычно, внимания не обратил. (Вот-вот! А сейчас за такое небрежение на студентов рычишь!) Совсем свежая – как теперь понимаю! – книжка показалась мне старой – не устаревшей, а существующей давно. Мистицизм мне был чужд не менее историзма, потому не могу сказать, что счел «Равноденствие» существовавшим всегда. Но что-то подобное почувствовал. Без удивления. Как факт, не подлежащий рефлексии.

Нет. Мир не перевернулся. Стихи я писал все более вздорные и заковыристые. Со смыслами разделывался, как повар с картошкой. «И алюминьевые (так!) бревна / Уныло шевелит улан…» Вспомнить страшно, а ведь это далеко не кульминация моей ахинеи. Но уже на первом курсе, когда меня спрашивали о любимом современном поэте, отвечал без колебаний: такой-то (наш с другом бесспорный фаворит) и Самойлов. Приязнь к такому-то прекратилась практически одновременно с виршеплетством. Сначала казалось, что раньше он и я писали хорошо, а теперь что-то заколодило. Потом случилась в отношении обоих радикальная переоценка ценностей. Самойлов остался моим поэтом навсегда. Как мой друг – моим другом.

Ему, Коле (Николаю Николаевичу) Зубкову – тонкому филологу, блестящему переводчику, истинному поэту – посвящаю книгу о том, кому «выпало счастье…».


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации