Текст книги "Моя хирургия. Истории из операционной и не только"
Автор книги: Андрей Убогий
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Боль
Хочу сказать боли несколько слов благодарности. Известно, что ее, боли, задача – предупреждать нас об опасности или неполадках внутри нашего тела. Она вестовой и сторож одновременно; не будь ее, наш срок на земле был бы много короче.
А я признателен боли, которую мне довелось пережить, еще и за то просветление, что наступало, когда боль наконец утихала и я ощущал себя словно родившимся заново. Ведь цель нашей жизни и состоит в просветлении; как же не быть благодарным тому, что нас приближает к нему – пусть и таким жестким способом?
И вот сейчас я даже не знаю, что вспомнить: зубную ли боль, от которой ломит полголовы, – или боль в седалищном нерве, когда не можешь пошевелиться без того, чтобы тебя не прострелило от поясницы к стопе?
Конечно, любая достойна хвалебного слова; но я склонюсь все же к боли в спине. Тем более что эта боль напрямую связана с моей врачебной работой – и с долгим стоянием за операционным столом, и с ежедневным перетаскиванием тяжелых больных с носилок на койки или обратно. Главное свойство такой боли – внезапность. Обыкновенно она настигает где-нибудь на бегу, как гром среди ясного неба. Только что ты был бодр и куда-то спешил – и вдруг тебя как пригвоздило горячею молнией боли к тому месту, где она тебя поразила. Так и замираешь посреди коридора: вот так же, наверное, оцепенела и жена Лота, обратившаяся в соляной столп.
Последний раз, когда подобная боль пронзила меня, я рухнул на четвереньки и простоял на полу пять часов. Ни одеться (я только что встал с постели и собирался идти на работу), ни даже справить нужду я не мог. Пока не приехал мой сын-хирург и не привез сильного обезболивающего, я так и стоял голый на четвереньках. Любая попытка пошевелиться вызывала такой приступ боли, что квартира оглашалась страдальческим стоном.
Конечно, это было несладко: ни себе самому, ни другому я не пожелал бы пережить это вновь. Но вот боль, словно вдоволь натешившись беспомощной жертвой, стала мало-помалу стихать. Видимо, помогло и лекарство, что мне уколол Дмитрий, и время, которое, как известно, есть лучший целитель. Я смог кое-как подняться, одеться и, опираясь на две лыжные палки, добрести до машины, потом заползти – опять-таки на четвереньках – на заднее сиденье, и сын повез меня к неврологам.
Удивительно действие лидокаиновой блокады. Вот ты, кряхтя, укладываешься на кушетку (а боль еще очень сильна); вот тебя протирают спиртовой салфеткой (сколько раз ты и сам обрабатывал спиртом других и вдыхал его бодрый, решительный запах); вот ты вздрагиваешь от укола иглы (хотя он на фоне главной боли кажется комариным укусом) и затем чувствуешь тугое распирание от нагнетаемого в тебя лекарства. И вдруг – тебе даже не верится – боль начинает стихать… Помню, сын, стоявший рядом во время блокады, сказал:
– Пап, я заметил, как у тебя распустилось лицо…
Да, за много часов мое лицо словно окаменело, сжавшись в комок напряженной гримасы, – и вдруг за считаные секунды на нем появилась блаженная и недоумевающая улыбка. Ты словно спрашивал: что это было? Что за сила швырнула тебя на четвереньки, превратив в совершенно беспомощное существо, – и куда теперь эта сила ушла? И насколько она отдалилась – не вернется ли через минуту-другую обратно? А если вернется – то нужно успеть насладиться каждой секундой без боли, каждым вдохом и выдохом, что покамест ты можешь сделать свободно…
Я и наслаждался: за всю свою жизнь я припомню немного столь же блаженных минут, как те, когда я, улыбаясь, лежал на кушетке ничком, а высыхающий спирт все еще холодил мою спину.
Потом мне поставили капельницу, и я минут сорок с интересом разглядывал подвесной потолок над собой. Ничего особенного там не было – одни светло-серые плиты да скрещенья дюралевых планок, – но как же я ими любовался! Ни один пейзаж, ни один портрет, когда-либо рассмотренный мной, не вызывал более отрадного чувства, чем то, что наполняло меня при созерцании этого серого и бесконечно спокойного потолка. Возможно, раненый князь Андрей под Аустерлицем, когда он, опрокинувшись навзничь, увидел над собой высокое серое небо, испытал нечто подобное: чувство покоя, приходящее в редкий миг просветления.
Вот и я чувствовал: все, что есть в мире, – прекрасно. И серые плиты вот этого потолка (я вспомнил, что он называется «Армстронг» – и по мгновенной ассоциации передо мной всплыло лоснящееся лицо музыканта и словно послышались тугие, медовые звуки трубы), и флакон капельницы, и часто падающие капли лекарства, и шаги медсестры у изголовья кушетки, и чудесный запах свежепостиранной простыни; но главное, что было прекрасного в мире, – это то, что из него ушла боль. И пока она не вернулась, счастливей тебя нет человека на свете. И вовсе не нужно тебе ничего из того, чем люди обычно так дорожат и к чему так стремятся, – ни денег, ни славы, ни даже женской любви, – лишь бы тихо лежать на кушетке, ощущая, как сладок каждый твой выдох и вдох, и сознавая, насколько глубок и прекрасен каждый миг бытия…
Больница
Произнести слово «больница» для меня почти то же самое, что сказать: «Мир» или «Родина». То есть больница – нечто настолько огромное и всеобъемлющее, что воспоминания, мысли и чувства, связанные с ней, сопоставимы с впечатлениями чуть ли не всей моей жизни.
Так, больница меня в прямом смысле слова вскормила. Когда мама дежурила (а мои родители оба – врачи), я, шестилетний, приходил к ней в больницу – приемный покой располагался в ста метрах от нашего дома, – и мы вместе обедали. В те годы дежурный врач, прежде чем разрешить раздавать пищу больным, сам был обязан отведать и оценить то, что приготовили в пищеблоке. Иногда врач ходил к поварам, в их душное царство громадных кастрюль и жаровен; иногда же еду приносила ему санитарка.
Не забуду тех стопок из плоских кастрюль, перехваченных ручкой-скобою, в которых нам с мамой приносили «первое-второе-третье»: то есть суп, котлеты с картошкой или макаронами и кисель или компот из сухофруктов. И вот оттого ли, что те впечатления были одними из первых, или оттого, что больничная пища и впрямь была так хороша, – но любовь к больничной еде сохранилась во мне на всю жизнь.
Мое детство проходило буквально на территории психиатрической больницы, меж ее корпусов и деревьев, в садах, окружавших ее, и на дорожках больничного парка, по которым то деловито шагали врачи и медсестры в белых халатах, то бродили больные в синих казенных пижамах. Для нас, детворы, этот мир – особенно летом – был истинным раем. Он был зелен и тих, полон птиц и цветов; да и в отрешенно-задумчивых лицах больных, что бродили по здешним аллеям, порой чудилось нечто ангельски-просветленное.
Но не только райские впечатления нам дарил мир больницы. Так, я впервые увидел здесь смерть.
Был стылый ноябрь; мы, дети, жгли костерок на задворках котельной. Вдруг кто-то крикнул:
– Пацаны, там больная повесилась – айда смотреть!
Мы побежали: суматошно, но как-то небыстро – сама жутковатая цель нашего бега словно притормаживала его. И что ж мы увидели за корпусами, меж голых осенних дубов? На заборе, ограждавшем больничную территорию, висел серый бесформенный куль, в первый миг даже не привлекавший внимания. Лишь вблизи можно было увидеть, что это человеческое тело, обвисшее на веревке и почти касавшееся коленями бурой опавшей листвы. Главное, что все это было обыденным, скучным, унылым: непонятно, зачем мы так торопились сюда? Костер, оставленный нами, был куда интереснее; и мы, даже не досмотрев, как санитары снимают тело и кладут его на носилки, вернулись к огню.
С тех самых пор во мне так и осталось жить чувство унылой, бесцветной, обыденной серости смерти. И все попытки придать ей торжественность и высокопарность – поставить, так сказать, смерть на котурны – мне всегда представлялись надуманно-пошлыми. А больница с тех пор стала видеться много объемнее, глубже, сложнее: одновременно как рай и как ад, как место летних восторгов ликующей жизни – и место осенних, таких безнадежно-унылых смертей.
Но годы летели, я из мальчишки стал юношей, а затем медицинским студентом. Шесть лет, проведенных в Смоленске, также прошли в разнообразных больницах, где мы постигали премудрость врачебной науки. А когда я, уже молодым хирургом-стажером, вернулся в Калугу, то вся моя жизнь до теперешних дней оказалась связана не с психиатрической, а с хирургической больницей скорой помощи.
Рассказывать о ней – все равно что описывать целую, незнакомую прежде страну со своим населением, нравами и языком, со своими писаными и неписаными законами, преданиями и легендами, героями и злодеями, фольклором, полным забавных или леденящих душу историй, – со всем, словом, тем, что составляет народную жизнь и судьбу. И все глубже и глубже погружаясь в больничную жизнь, проводя в ней будни и праздники, ночи и дни, я все чаще думал о том, что наша больница – это Россия в миниатюре.
В городе не сыскать другого подобного места, где сошлось бы столько разных характеров и языков, профессий и судеб, людских страданий, надежд, боли и радости, сколько их сталкивается в стенах больницы скорой помощи.
Мало того: и история целой страны отразилась в больничной истории, словно в капле воды. Я застал еще годы застоя с их неторопливо-размеренной жизнью, со стенгазетами и концертами художественной самодеятельности, с осенними выездами в подшефный колхоз на картошку и с коммунистическими субботниками, завершавшимися непременным пикником где-нибудь на больничных задворках.
Потом, в 90-е годы прошлого века, когда ветер истории разметал сонную дрему застоя и казалось, страна вот-вот рассыплется в прах, нелегко приходилось и нашей больнице. Случалось, нам месяцами не выдавали зарплату и медики выживали, чем бог пошлет; как на войне, не хватало лекарств, бинтов, инструментов; все чаще к нам привозили не ущемленные грыжи и аппендициты, а ножевые или пулевые ранения, и слова «Это не городская больница, а медсанбат» все чаще и чаще звучали из уст как хирургов, так и их пациентов.
Исторические катаклизмы не обходятся без переселений народов, когда сотни тысяч людей бросают родные места, чтобы спасти и себя, и детей где-нибудь на чужбине. И едва ли не первой из тех, кто принимал и до сих пор принимает все эти миграционные волны, опять-таки была наша больница. С Кавказа, из Средней Азии, из Молдавии и Приднестровья – а вот теперь еще из Украины – приезжают медсестры, врачи, пациенты, и наша больница, как и Россия, открыта для всех.
И, коль уж наш разговор о больнице принял такие масштабы, не могу не рассказать о поразительном совпадении, до сих пор вызывающем у меня что-то вроде священного трепета, – совпадении, выводящем нашу калужскую городскую больницу уже на библейскую высоту.
Лет пятнадцать назад я задумал писать о больнице роман. И название подобрал хоть и не оригинальное, но вполне подходящее: «Ковчег». Думаю, нет нужды разъяснять его смысл. Однажды – роман был только в замысле – я решил измерить большими шагами длину и ширину главного больничного корпуса: того, в котором и должно происходить действие будущего произведения. И вот я шагаю, шагаю – и прихожу в изумление. Оказывается, наш «ковчег скорой помощи» имеет сто пятьдесят метров в длину и двадцать пять в ширину; а если вы откроете Ветхий Завет, то узнаете, что ковчег Ноя имел в длину триста локтей, а в ширину пятьдесят – то есть точно такие же размеры, как у нашей больницы! Комментарии, как говорится, излишни. А тогда, закончив мистический этот обмер, я подумал: теперь, хоть умри, написать роман я обязан.
Врачебная ошибка
Начать эту главу стоит мыслью Рене Лериша[3]3
Французский хирург и физиолог (1879–1955). – Прим. ред.
[Закрыть], считавшего, что каждый хирург носит в душе собственное кладбище, куда время от времени удаляется помолиться. Правда, русский язык и русская жизнь несколько сократили и огрубили выражение французского доктора; у нас говорят: «У каждого хирурга есть свое кладбище».
Конечно, есть оно и у меня. А всего памятнее мне две смерти, которым я был невольной причиной и о которых хочу теперь рассказать. Они случились давно, более тридцати лет назад, в самом начале моего хирургического пути. Помню даже день – 11 июня, – когда я пошел оперировать гнойный пиелонефрит. А пациентка, пожилая добрая женщина, с которой произошло такое несчастье, годилась мне даже не то что в матери – в бабушки. И помню, как она за час до операции с трудом подошла ко мне в коридоре и сказала:
– Милый доктор, не переживайте: все будет хорошо, – и вдруг добавила: – Позвольте, я вас обниму…
И мы с ней обнялись прямо посреди отделения: уж не знаю, как это выглядело со стороны.
Операция сразу пошла тяжело. Наше вмешательство на пораженной почке было далеко не первым, и все оказалось настолько запаяно грубыми рубцами, что приходилось их рассекать почти наугад, не видя границ между органами. К тому же воспаленные ткани обильно кровоточили, рана почти все время была влажной, и отсос гудел непрерывно. Хирурги поймут меня: очень сложно работать, когда, с одной стороны, нужно быть осторожным, а с другой – необходимо быстрее удалить закрывающий обзор орган, потому что иначе толком не разглядеть источник кровотечения.
С нас сошло семь потов – а больная потеряла более литра крови, – когда гнойную почку мы наконец убрали. И все было вроде неплохо: мы промыли и осушили рану, оставили, как и положено, в ней дренажи – и, когда рана была ушита, повернули больную на спину. И почти тут же по дренажным трубкам потекла кровь.
Мы повернули больную обратно на бок и стали снимать швы. Помылся заведующий. Но при ревизии раны мы ничего особенного не обнаружили: основные сосуды были надежно прошиты, и пока мы минут десять, напряженно пыхтя, во все глаза рассматривали и промокали тупферами ложе удаленной почки, рана оставалась сухой. Снова зашили рану, постояли, глядя на дренажи («Ну, что: все нормально?» – «Да вроде нормально…»), – а затем перевезли пациентку из операционной в реанимацию.
И тут опять по дренажам потекла кровь. Бегом вернули больную в операционную, позвали сосудистого хирурга – и снова стали искать источник загадочного кровотечения.
Оказалось: когда я выделял из рубцов нижний полюс замурованной почки, я оторвал небольшую люмбальную вену, впадавшую в нижнюю полую, главную вену всего организма, со стороны позвоночника – так что, пока больная лежала боком на валике, поврежденная вена прижималась к позвонку, и никакого кровотечения не было. Когда же мы переворачивали пациентку на спину, по дренажам начинала течь кровь.
Разобраться-то мы разобрались и даже сумели ушить дефект нижней полой – но пока все это происходило, пока мы то зашивали, то вновь открывали рану и возили больную туда-сюда, крови вытекло слишком много, и старушка погибла от геморрагического шока. Это была первая смерть, случившаяся по моей вине: ведь именно я, не заметив, оторвал злополучную люмбальную вену.
А всего через несколько месяцев произошло второе несчастье. Пациентом на этот раз оказался тучный старик, который несколько дней не мог помочиться и которому нужно было установить в мочевой пузырь дренажную трубку. Операция эта сама по себе несложная; но когда на часах половина третьего ночи и у тебя нет ассистента (все были заняты на другой операции), когда местная анестезия действует плохо, и старик кряхтит, ерзает, стонет и матерится и когда наплывающий толстый слой жира закрывает обзор – тогда и такое вмешательство превращается в пытку не только для пациента, но и для хирурга. Наконец кое-как дренаж в мочевой пузырь я установил – старику сразу сделалось легче – и пошел подремать в ординаторской те последние пару часов, что отделяли меня от конца дежурства и начала долгожданного отпуска.
Беда была в том, что я, в напряжении торопливой работы, не заметил, как провел дренажную трубку через переходную складку брюшины. Сначала все шло неплохо, но когда у пациента развился парез кишечника и его и так-то огромный живот вздулся еще больше, подшитый к брюшной стенке дренаж выскочил из мочевого пузыря, моча потекла в брюшную полость – и старик в конце концов погиб от перитонита.
Но я обо всем этом узнал, только возвратившись из отпуска: вот, возможно, еще одна из причин, по которой перитонит был распознан не сразу. Все же тех, кого оперировал сам, смотришь внимательней и переживаешь за них куда больше.
Отчего-то именно эти двое погибших – эти старик со старухой – вспоминаются чаще всего. Хоть, конечно, за тридцать три года работы у меня погибали и другие больные – трагический счет идет уже на десятки. Но в других случаях все же больше была виновата болезнь; а вот в тех первых смертях несомненна вина молодого врача – то есть меня самого.
Вообще, груз ошибок, как уже совершенных, так и тех, что еще предстоит совершить, на хирурге лежит постоянно, становясь с каждым годом все тяжелее. И я время от времени – бессонной ли ночью, или сидя над страницами воспоминаний – мысленно прохожу по своему личному врачебному кладбищу, иногда вспоминая (а чаще, признаться, отчетливо не вспоминая) людей, лежащих на нем под могильными плитами, на которых написаны диагнозы и операции. Порою я думаю: а повстречаемся ли мы с моими пациентами – с теми, кто умер, когда я их лечил, – в будущей жизни? Как они встретят меня и что скажут своему лечащему врачу?
В завершение этой главы о врачебных ошибках хочу оправдать – нет, не себя, а ошибку как таковую. Недаром же сказано: не ошибается тот, кто не работает. И действительно: утверждает, что не ошибается, либо бессовестный лжец, либо полный бездельник; вряд ли бы вы захотели лечиться у подобных врачей. Или, иными словами, если врач никогда не ошибается, он плохой врач. Ошибка – такая же часть нашей жизни, как любовь и разлука, как радость и горе, как, в конце концов, смерть. Путь любого врача – путь неизбежных, больших и малых, ошибок; и чем длинней этот путь, тем больше ошибок ложится на память и совесть доктора.
Вскрытие
Тело в больничном морге – совсем не проформалиненный труп в студенческой анатомичке. Тот был ссохшейся мумией, давным-давно покинувшей мир живых и с полнейшим безразличием относившейся к людям, перебиравшим его мышцы, сосуды и нервы.
А вот тот, кто белеет на бетонном столе морга, – он только что был живым. Ты еще помнишь не только фамилию, но имя и отчество своего недавнего пациента. Над ним только недавно хлопотали врачи и медсестры, в его вены вливались растворы, а грудь поднималась и опадала под мерные гулы дыхательного аппарата. Его раскрытый живот еще сутки назад заливала светом операционная лампа – и там, среди петель кишечника, шарили руки и инструменты хирургов. Наконец, уже в самом финале, это грузное тело подбрасывали разряды дефибриллятора, но вопреки всем этим усилиям кардиомонитор, тревожно пища, продолжал чертить на экране ровную линию асистолии…
И вот теперь – тишина: особенная, бетонно-кафельная тишина морга. Но все равно еще слишком памятно то, что происходило недавно, и этой тишине как-то не веришь, тем более что недвижное, строгое это лицо, туго обтянутое бледной кожей, лишь отдаленно напоминает лицо того человека, который еще два дня назад с тобой разговаривал, жал тебе руку и даже пытался шутить – а ты, чтобы его подбодрить, говорил: «Все не так уж и плохо – мы с вами еще повоюем!»
Да и сам морг – далеко не анатомичка из твоей юности. Там, несмотря на обилие мертвых, лежавших по разным учебным комнатам, царила все-таки жизнь: она была и в студенческом шепоте, в сдержанном смехе, в цоканье женских туфелек по лестницам и коридорам, в шорохе юбок, халатов, страниц – во всем, словом, том, что так разнообразно и щедро наполняло этажи анатомички.
Здесь же, где ты стоял за спиною прозектора, ожидая, когда он начнет вскрытие – а из черного шланга, лежащего в желобке стола, равнодушно, как время, журчала вода, – здесь во всем была смерть. Она была и в неистребимом сладковато-приторном запахе, который не спутать ни с чем; и в том холоде, что всегда царит в морге; смерть была и в особенной гулкости звуков, которая делала все слова, раздававшиеся над мертвым, полыми и ненастоящими. Казалось, здесь говорят не живые, знакомые люди, а какие-то призраки или двойники, столь же мало похожие на свои живые оригиналы, как и мертвый, лежащий на бетонном столе, мало похож на того пациента, каким он был всего сутки назад.
Так что морг, скажем прямо, не самое приятное место на свете. Он порой представляется земным филиалом преисподней – холодной, зловонной и гулко-пустынной. И это еще патологоанатом не начал вскрытия: его большой нож еще не коснулся холодной груди и не начал с грубым и равнодушным хрустом перерубать ребра. Сам врач-прозектор, с закатанными на мускулистых предплечьях рукавами халата, напоминает одновременно и судью, и палача. Только судить он будет тебя, хирурга, притихшего за его могучей спиной, а резать-кромсать – твоего бывшего пациента.
Главный вопрос, который сейчас не просто занимает тебя, а неотступно стучит в голове: совпадет ли диагноз, который ты поставил больному при жизни, с тем, что патологоанатом найдет внутри мертвого тела? Я начинал хирургический путь еще в прошлом веке, когда в обиходе не было ни ультразвука, ни компьютерной томографии, ни лапароскопии – ничего из методов, сегодня помогающих поставить прижизненный и вполне достоверный диагноз. Поэтому мы переживали на вскрытиях куда больше, чем нынешние врачи, и с таким нетерпением заглядывали внутрь своих бывших больных.
Вообще, в моей жизни бывало немного столь же томительных и напряженных минут, как те, когда я, ежась от неотступного холода и стараясь подавить тошноту, вызываемую зловонием морга, выглядывал из-за плеча патанатома, с тоскою следя за решительно-грубыми движениями его рук. Можно сказать, что на эти мучительные минуты пустынная гулкость и холод, которые окружали меня, словно переселялись вовнутрь, в мою душу, и я уж не только снаружи, но и в себе ощущал леденящую пустоту преисподней.
И если раньше, при жизни, больной с нетерпением ждал, что ты скажешь ему, то теперь уже ты с нетерпением ждал приговора себе – от покойного. И надо признаться, что в той изводящей тревоге, с какой ты следил за вскрытием, содержалась и некая молчаливая просьба о снисхождении. Ты словно упрашивал мертвого: «Ну пожалуйста, пусть дренажи стоят там, где нужно, пусть швы окажутся состоятельны, а в животе будет сухо! Тебе-то, прости, уже все равно – а мне еще жить и работать…»
Ответ бывал разный. Случалось, что нож патанатома открывал то, отчего ты покрывался мгновенной испариной, и тебе стоило немалых усилий произнести с напускным равнодушием, но осипшим, чужим, неестественным голосом: «Надо же – вот оно, значит, в чем дело… А мы-то думали: отчего ему хуже и хуже?» А патологоанатом, как будто нарочно, еще любовался находкой: он словно ее смаковал и рассматривал с разных сторон, и в его тоне начинало проскальзывать снисходительное высокомерие. Произнося разные умные термины, он – между строк – словно тебе говорил: «Ну что ж вы, коллега, в таких простейших вещах и то разобраться не можете?» А ты сокрушенно поддакивал и кивал головой – одновременно и признавая вину, и выражая надежду: нельзя ли, мол, в том заключении, что вы будете скоро писать, хоть немного смягчить выражения?
Так что хирург – он бог, царь и герой только перед больными, которые в него свято верят; а перед патологоанатомом и перед мертвым он порою напоминает мальчишку, нашкодившего и достойного порки.
Но допустим, что все обошлось. И дренажи стоят правильно, и в животе нет ни крови, ни выпота, и ни один шов не прорезался, и ни одна лигатура не соскочила. Тогда, несмотря на гнетущую обстановку морга, на всю эту гулкость, зловоние, холод, ты начинаешь себя ощущать совершенно счастливым! Тебя словно свели с эшафота, так и не огласив приговора. И тебе становилось чуть ли не весело; ты мог бы, наверное, и пошутить – лишь присутствие смерти сдерживает тебя.
Затем ты выходишь из морга на свежий воздух, с наслаждением дышишь – и жадно оглядываешь больничные корпуса, кусты и деревья, дорожки, по которым сестры-хозяйки катят носилки, груженные мешками с бельем, оглядываешь весь тот привычный, родной тебе мир, с которым ты был разлучен, томясь в холоде морга. И тот внутренний холод, что наполнял тебя, пока ты стоял над бесчувственным телом, – он быстро тает от солнца и свежего ветра, от голосов и улыбок сестер, и от собственных быстрых шагов по дорожкам больничного сквера. «Ну слава Богу! – думаешь ты. – В этот раз обошлось; теперь можно работать и жить – до очередного вскрытия».
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?