Электронная библиотека » Андрей Убогий » » онлайн чтение - страница 4


  • Текст добавлен: 26 февраля 2021, 16:00


Автор книги: Андрей Убогий


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Женские палаты


Я всегда любил лечить именно женщин и в женские палаты заходил куда охотнее, чем в мужские. И вовсе не оттого, что я какой-то там исключительный бабник: как раз с точки зрения донжуана привлекательного в женских палатах немного. Большая часть пациенток стары и грузны или, напротив, истощены болезнью, а когда попадаются женщины помоложе, то больничная обстановка никак не добавляет им привлекательности. Какие уж там женские чары и прелести – если бедняжка, скажем, только вчера прооперирована, если она вся в повязках и дренажах, не накрашена и не причесана и лежит, боясь охнуть-вздохнуть, под унылой казенною простыней?

А женская нагота, которая для мужчин, мало знающих женщин, является, может быть, чем-то труднодоступным и оттого вожделенным, нам, хирургам, демонстрируется ежедневно и изобильно.

Так что в моем предпочтении женских палат эротической составляющей очень немного. Дело в другом: в том, что в женских палатах сама атмосфера, сам воздух иные, чем у соседей-мужчин. Здесь воздух иной и в прямом смысле слова: от женщин реже разит перегаром или потом, – и еще в том смысле, что женщины, даже в больнице, умеют согреть, одомашнить и голые стены, и безликие тумбочки, и провисшие панцирные кровати. То к стене приклеен забавный детский рисунок – это ребенок решил подбодрить свою маму иль бабушку, то на тумбочке выстроен ряд разноцветных флаконов, то на подоконнике видишь букет хризантем – в итоге холодные и нелюдимые больничные палаты под влиянием женщин преображаются и согреваются.

Но и это не главное. Самое важное, что привлекает в женских палатах, – это то, что их обитательницы даже в больнице, даже внутри своих хворей и немощей, даже терпя и страдая, продолжают по-настоящему жить. Кто-то шьет или вяжет, кто-то читает, кто-то болтает с родными по телефону, кто-то угощает соседок вареньем собственного изготовления – словом, женщины делают здесь почти то же самое, что они делали бы и дома, в привычной обстановке. Да, они здесь в полном смысле живут; и сама жизнь, воплощенная в женщинах, наполняет и согревает печальные стены больницы.

А вот мы, мужики, не живем, а лишь терпим: терпим больницу и боль, терпим разные хвори и беды – терпим, в конце концов, и саму жизнь. И разве можно сравнить напряженно-угрюмые взгляды мужчин, что встречают врача на обходе, – так смотрит волк, оказавшийся в западне, – с улыбками женщин, которые ждут тебя, доктора, с радостью и надеждой? В женскую палату заходишь ну если и не как к добрым знакомым на чашку чая – все же это больница, ты врач, а они пациентки, – но с чувством, что здесь неизменно рады тебе. И нередко бывает (если, конечно, в палате нет тяжелой больной, рядом с которой веселье неуместно), что твой обход сопровождают и шутки, и взрывы общего смеха: можно подумать, что это и впрямь не больница, а совершенно иное, живое и теплое, даже веселое место.

Особенно трогательны бывали моменты, когда по завершении обхода какая-нибудь из пациенток меня угощала – ну, скажем, яблоком или куском пирога. Причем это были вовсе не те традиционные подарки хирургу – коньяк, кофе, коробка конфет, которые обычно суют тебе в пластиковом пакете и которые берешь машинально и почти равнодушно; нет, эти яблоки и пироги вручались вот именно что от души, да еще со словами: «Ох, доктор, да что же вы так похудели? Вот поешьте, поешьте домашнего…» И выходишь из женской палаты с тем самым «домашним» в руках – со счастливою и благодарной улыбкой.

И вообще, я порой начинал сомневаться: да кто кого лечит? Я лечу женщин – или это они исцеляют меня? Исцеляют от чувства тоски и сиротства, от одиночества в этой неласковой жизни – словом, от всего того, что мучает душу любого мужчины и заставляет его смотреть в мир именно волчьим, страдающе-загнанным взглядом. А женщины нас согревают и утешают; они словно нам говорят: мир не так уж постыл и ужасен, как порой кажется, – нет, в нем есть доброта и покой, уют дома и ласка семьи, и есть глаза женщин, которые смотрят на вас, мужиков, с надеждой, теплом и любовью.

И та «вечная женственность», о которой много писали философы и поэты – вспомним финал «Фауста» Гете, – явлена для меня не в отвлеченных и романтических образах-грезах, а совершенно конкретно: в том, например, что я вижу и чувствую, открывая дверь женской палаты. Когда-то я открывал ее почти юношей, которому ближе по возрасту были те молодые красотки, что с неподдельно-живым интересом и даже кокетством смотрели на молодого врача; потом я сравнялся со зрелыми тетками, которые были, как и я сам, измучены разной житейскою злобою дня; а потом я приблизился уже к «бабушкам»: оттого, что, во-первых, и сам стал дедом, а во-вторых, оттого, что почувствовал освобождающий от бытовой суеты – а значит, желанный и благословенный – груз возраста. Но в какие бы годы собственной жизни, в каком бы состоянии и настроении я ни заходил к женщинам, меня неизменно встречала та самая «вечная женственность». Так что спасибо вам, женщины, за то, что вы не отвергли меня, а допустили в свои благодатные, полные жизни палаты.

Жены больных


После женских палат нельзя не затронуть еще одну тему: жены больных. Ведь мы, доктора, общаемся не только с больными, но и с их родственниками и супругами, и это общение нередко бывает куда напряженней, сложней, драматичней, чем общение с самим пациентом. И, скажем прямо, мужья куда реже навещают своих благоверных в больницах, чем хлопотливо-тревожные жены.

Врачам тяжелее всего иметь дело с капризными, склочными, вечно всем недовольными бабами. Таких вздорных жен нередко стыдятся и сами больные и порой говорят тебе наедине: «Доктор, да вы на нее не обращайте внимания: она уже всех здесь достала…» И смотришь на человека с особым сочувствием и пониманием: ведь кроме груза болезни ему приходится выносить еще одну тяжесть – груз невыносимой жены.

Но больше говорить о таких мы не будем: бог им судья. Куда приятнее вспомнить других жен, неустанно заботливых и по-доброму хлопотливых. За такими больной муж как за каменной стеной или как под материнскою юбкой. Часто они и играют роль матерей для своих заболевших мужей и только что не вытирают им сопли. Спросишь, бывало, больного о чем-то, что касается только его, – скажем, об операциях, которые он перенес, об аллергии на медикаменты, даже просто-напросто о самочувствии, – а он, разводя руками, ответит: «Не знаю, доктор! Это у жены надо спросить – ей про меня все известно…» И тут в кабинет влетает жена и начинает подробно и торопливо рассказывать о проблемах мужа – в то время как сам он сидит молча, с блаженной улыбкой младенца на старом лице. Такому больному порою и позавидуешь: ведь супруга не просто сняла с него груз всех житейских проблем, но, кажется, даже живет вместо мужа, позволяя ему лишь нежиться в волнах ее непрестанной заботы.

Такие жены – сущий клад не только для своих мужей, но и для медиков. Никакие медсестры и санитарки не окружат больного столь неусыпным вниманием, не будут столь же аккуратно и бережно его кормить, поворачивать, перестилать, как это сделает любящая жена.

Но порой жены-матери могут быть строгими. Не забуду одного раздражительного старика лет восьмидесяти: временами у него мутился рассудок, и тогда больной начинал прогонять от себя и врачей, и сестер, стараясь ударить их тростью, и при этом вопил:

– Я полковник! Как вы смеете ко мне прикасаться? Я прикажу всех вас расстрелять!

На наше счастье, в один из таких воинственных приступов в палате оказалась его жена, маленькая сухонькая старушонка. Она вырвала трость из руки своего разбушевавшегося супруга и, крикнув: «Да какой ты полковник? Ты старый засранец!» – начала охаживать старика тростью по голове и рукам, которыми тот испуганно стал защищаться. Мы с медсестрой поначалу опешили при виде такой беспощадной расправы; но побитый старик начал жалобно скулить, а старушка, опустив трость, спокойно сказала:

– Ну, вот и все. С ним, доктор, только так сладить и можно – я уже пятьдесят лет так воюю. Вы, ежели что, его палкой огрейте – он сразу шелковым станет.

Старик, как бы в подтверждение слов жены, улыбался, кивал – и уж нисколько не походил на того грозного воина, каким был минуту назад.

– Так он что, не полковник? – изумленно спросил я старушку.

– Для кого-то он, может, и полковник, – махнув рукой, отвечала та, – а для меня он всегда рядовой…

Еще вспоминается одна семейная пара, которую я посещал на дому. Я был молодым врачом, подрабатывал в поликлинике, и мне иногда приходилось, как тогда выражались, «обслуживать вызовы». И вот в скромной квартире на втором этаже старинного дома я увидел парализованного старика – ему нужно было менять дренаж в мочевом пузыре – и его жену, светящуюся от седины и худобы старушку. Удивительно, но в их тесной квартирке не было ни тяжелого запаха, столь обычного там, где годами лежит парализованный человек, ни беспорядка, сопровождающего затяжную болезнь, – пузырьков и облаток с таблетками, хлебных корок и крошек, тарелок с засохшею кашей да гремящего под ногами судна, – а была безупречная чистота. Но поразила меня даже не аккуратность жилища, а совершенно счастливые, светлые лица старика и его жены. Пока я менял больному дренаж – а процедура это малоприятная, – старушка порхала около нас, словно ангел, то подавая что-нибудь мне, то подбадривая супруга: «Все хорошо, Васенька, все хорошо!» – то касаясь легкой рукой его головы или плеча. И старик, даже морщась, все равно продолжал улыбаться, как бы отражая тот свет, что так явственно лился от его вдохновенной жены. Закончив работу, я заметил висящую на стене старинную свадебную фотографию: тех же самых старика со старухой – но снятых лет пятьдесят назад. И удивительно, но даже молодые красавец с красавицей, смотревшие с карточки, уступали им же теперешним, радостным и излучающим свет.

– Да-да, – заметив мой взгляд, закивала старушка. – Это мы с Васенькой, еще до войны…

– И что же случилось потом?

– А потом на него вагонетка упала: он шахтером работал в Макеевке.

– Тогда его и парализовало?

– Да, тогда – больше сорока семи лет назад. И вот с тех пор мы с ним вместе, как нитка с иголкой. Он без меня не может, а я без него: так всю жизнь, слава Богу, вдвоем и прожили…

Живот


Живот в хирургии – вопрос из вопросов и тайна из тайн. И едва ли не главное, о чем думает хирург, подходя к пациенту: «Что у него в животе?»

Конечно, сейчас «заглянуть» в живот проще, и для этого не обязательно делать лапаротомный разрез. Есть ультразвук, есть компьютерная томография, есть, в конце концов, лапароскоп – и животы нынешних пациентов перестали быть для хирургов такой загадкой, как лет тридцать назад.

А тогда о состоянии животов мы узнавали буквально кончиками собственных пальцев. И пальпация живота превращалась чуть ли не в священнодействие. Сначала мы грели и разминали руки, потирая их ладонь о ладонь, потом уговаривали больного не напрягаться и порой отвлекали его разговорами, укладывали пациента как можно удобнее – и все для того, чтобы мышцы его живота расслабились и не мешали врачу чувствовать то, что скрыто под ними.

Нас, молодых, учили пальпировать – почти как музыкантов учат играть на инструментах. Все имело значение: и постановка руки, и расположение пальцев, и сила нажима, и скорость скольжения по животу, и порядок осмотра, и выявление разных симптомов (важнейшим, конечно, был симптом Щеткина – Блюмберга, говорящий о перитоните) – и если доктор в итоге осваивал тонкое дело пальпации живота, можно было подумать, что он и впрямь видит пальцами. Лицо такого виртуоза пальпации становилось задумчивым и отрешенным, а чуткие пальцы внимательно и осторожно скользили по животу пациента.

Уже в первые годы работы я понял, что мир животов безграничен: как нет одинаковых лиц, так нет и двух одинаковых животов. Они бывают старые и молодые, дряблые или тугие, бывают такие огромные, что рука чуть не по локоть погружается в них, а бывают такие маленькие, что одна твоя ладонь накрывает их целиком.

И как стареют лица людей, так стареют и их животы. Вот ты видишь впалый, вздрагивающий живот застенчивой школьницы, которая, заголяя его, краснеет и прячет глаза; вот живот развязной хихикающей девицы с пирсингом в пупке и какой-нибудь игривой татуировкой в паху; вот огромный живот юной женщины «на сносях», внутри которого – и ты чувствуешь это ладонью – толкается беспокойный младенец; вот живот той, что уже много раз родила, и поперечные полосы растяжек отмечают заслуги этой женщины перед жизнью, как нашивки на рукаве отмечают ранения солдата-героя; вот живот многократно оперированной страдалицы, весь в рубцах и синюшных бугрящихся грыжах; а вот, наконец, предсмертный живот исхудавшей старухи – живот, сквозь который легко пропальпировать костяные бугры позвоночника.

Допустим, живот «неспокойный»: значит, доктору тоже не будет покоя. Завершая пальпацию, хирург, скорей всего, вздохнет и скажет стоящему рядом коллеге: «Да, живот нехороший: я думаю, его надо брать…» И с этой минуты – если, конечно, больной даст согласие на операцию – начнется процесс под названием «лапаротомия». Пациента побреют, разденут и на скрипящей каталке, прикрытого лишь простыней, повезут в оперблок. Там его переложат на узкий стол, привяжут, чтоб он невзначай не свалился, широкою лентой и на его злополучный живот упадет свет операционной лампы. Когда живот станет мокрым от антисептика (сам пациент к тому времени должен заснуть), блики света на коже покажутся ярче, а голос хирурга, который протирает тупфером операционное поле, зазвучит резче и нетерпеливее.

Но вот поле обложено простынями и скальпель взят в руку. Первой, естественно, рассекается кожа, а потом – подкожная жировая клетчатка. Жир на разрезе очень красив: видишь влажно блестящую желтую щель, всю в красных крапинах кровеносных сосудов. Через пару-тройку секунд кровь заполняет жировое ущелье разреза, и в этой лаковой крови тоже мерцают блестки жира. Вслед за подкожной клетчаткой рассекается апоневроз белой линии живота. Он расходится от прикосновения скальпеля с такой готовностью и бодрым хрустом, будто апоневрозу нравится, чтоб его рассекали. А когда пройден апоневроз и зажимами или электрокоагулятором остановлено кровотечение из краев раны, взгляду хирургов открывается блеск перламутровой тонкой брюшины. Ее пленка – последнее, что отделяет нас от брюшной полости пациента.

Пусть даже хирург входил в животы своих пациентов тысячи раз, он не может не чувствовать, что это особенный миг. В секунду, когда рассекаешь брюшину, твое сердце делает лишний удар, потому что ты в прямом смысле проникаешь внутрь человека. Тебе открывается бездна и космос, не менее сложный, чем тот, где летают кометы. И пока ты торопливо и сосредоточенно шаришь руками и инструментами среди петель кишок, огибаешь гладкий холм печени или погружаешься в глубину малого таза, ты не только хирург, но еще словно и космонавт: ведь ты вышел в пространства, где людям вообще-то бывать не положено и где каждый ошибочный шаг может кончиться гибелью…

Жизнь хирурга


Уж больно она, эта жизнь, коротка. Как известно, в любой стране мира хирурги живут в среднем на пятнадцать лет меньше, чем их пациенты. И ведь хирурги – не бомжи-маргиналы; напротив, это люди образованные и социально устроенные, не голодающие и не побирающиеся по церковным папертям. Вот кто объяснит: отчего жизнелюбы-врачи (а мало кто понимает и ценит жизнь больше, чем наш брат хирург) так спешат с этой самою жизнью расстаться?

Но я сейчас о другом: о том, что огромная жизнь промелькнула, как один день. Конечно, сказать так о собственной жизни может не только хирург, но и любой пожилой человек; сошлюсь на Шопенгауэра, считавшего: молодость отличается от старости тем, что у молодости огромная жизнь впереди, а у старости – маленькая жизнь позади.

И все-таки: как могло такое случиться? Ведь когда я находился внутри этой жизни, когда ее – в прямом смысле – жил, она представлялась почти бесконечной. Когда где-нибудь на исходе дежурных суток в очередной раз шел в приемное, когда в сонных глазах плыли перила лестницы или открывался пустынный просвет коридора – тогда в самом деле казалось, что время остановилось и утро уже никогда не наступит. Казалось, ты вечно будешь снимать телефонную трубку, бормотать: «Да, иду…» – потом, зевая, искать ногами сандалии, потом выходить в коридор, а потом вечно пальпировать чей-то дряблый живот и вечно писать непослушной спросонья рукой бесконечные строки бесконечной истории бесконечной болезни…

А операции? Нередко, стоя над раной, ты тоже чувствовал: время остановилось. То, что ты видишь сейчас, – эти влажные ткани и блеск инструментов, эти крючки-расширители и лигатуры, этот дымок над пинцетом коагулятора – все это ты будешь видеть и чувствовать вечно, и операция никогда уже не завершится.

Недавно я подсчитал: операций, больших и малых, мной было сделано около пяти тысяч; и было еще как минимум столько же операций, где я ассистировал. Как и где, каким образом они поместились внутри моей жизни? Как вообще бесконечное по ощущению и содержанию событие может вместиться не то чтобы в кратком, но в исчезающем временном промежутке: в жизни, оставшейся в прошлом? Объяснить это, конечно, нельзя; можно лишь изумляться или ужасаться тому, как время играет с нами, людьми, как оно в юности одаряет нас чувством бессмертия и бесконечности, а затем оставляет лишь крохи воспоминаний, которые тают быстрее, чем сама твоя жизнь. Где тот юноша, что когда-то входил, полный сил и надежд, в суровые стены больницы? Когда он был молод, ему даже эта печаль коридоров, палат, черных лестниц казалась мила: юность способна согреть, растопить, оживить любой холод. Молодой доктор с пылом влюбленного погружался в больничный, еще незнакомый, но чем-то уже родной ему мир: мир перевязочных и операционных, мир планерок, врачебных обходов и конференций, служебных романов и шумных – до песен! – застолий, тот мир, что с такою охотой и радостью принял его молодые восторги. Можно сказать, у врача и больницы был настоящий медовый месяц, растянувшийся на многие годы: больница была его верной подругой, женой и любовницей одновременно.

Но годы шли. Старел сам доктор – и вместе с ним неприметно менялась больница, в которой он жил. Из того юноши, к кому даже сестры порой обращались на «ты», он стал уважаемым человеком, и сказать ему «ты» теперь могли только сверстники – те, с которыми он начинал хирургический путь. Но удивительно, что в себе самом возраста он долгое время не замечал; напротив, по мере того как он осваивал свое ремесло, как операции получались быстрее и лучше – тьфу-тьфу-тьфу, не сглазить! – он казался себе самому даже моложе и неутомимее: так зрелый любовник способен доставить куда больше радости своей возлюбленной, чем неумелый и робкий юноша.

И вот эти медовые годы промелькнули, как теперь кажется, словно один всего-навсего день. Может, это оттого, что «счастливые часов не наблюдают» – а союз хирурга с больницей был, несомненно, счастливым? Или так ему представляется оттого, что один день больницы, по сути, очень похож на другой, несмотря на все разнообразие лиц, судеб, болезней и операций? Изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год хирург заходил в палаты к больным, потом шел оперировать или перевязывать тех, кого оперировал прежде, писал эпикризы – к счастью, выписные куда чаще, нежели посмертные, – потом бегал вверх-вниз по семи этажам больницы – мало ли дел и забот у активно работающего врача? – а потом, уже к концу дня, чувствовал, как у него гудят ноги, а голова идет кругом от множества лиц, впечатлений, страниц и картин, промелькнувших сегодня перед его глазами. И чем разнообразнее, напряженнее и тяжелее был день, чем больше в нем было пролито пота и крови (пот был свой, кровь – больных), тем быстрей этот день завершался. Вот только что, кажется, было яркое утро и доктор бодро здоровался с сестрами и коллегами – а уже сумрачный вечер и время прощаться, чтобы устало брести по домам.

И точно так же, как один напряженный и каруселью крутящийся день, промелькнула и вся его жизнь. Ему, увлеченному, некогда было думать о времени; поэтому, видимо, он не заметил перехода от поджарого юноши к грузному пожилому врачу, который случился так неожиданно для него самого.

А что же я делаю ныне? Зачем пишу эти страницы – неужели мне не хватило той жизни, какая осталась уже в основном позади? Мне горько осознавать, до чего ж мимолетно-короткой представляется миновавшая жизнь, и досадно, что время (точнее, мое ощущение времени) сыграло со мной вот такую недобрую шутку. Поэтому я хочу предложить времени иную игру: я пытаюсь, вспоминая и размышляя о прошлом, оставить его отпечатки-следы вот на этой бумаге – и тем самым словно раздвинуть его и спасти от забвения: как бы дать ему, прошлому, новую жизнь. Уж не знаю, удастся ли мне что-нибудь отыграть – время сильный игрок, – но я все же попробую; как говорится, где наша не пропадала!


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации