Текст книги "Немного ночи (сборник)"
Автор книги: Андрей Юрич
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Артема я любил. И скучал по нему, если мы подолгу не виделись. И он сам говорил, что мы друзья. Я, конечно, не рассказывал ему, что друзей-то у меня больше нет. Зачем?
Он тоже очень хотел, чтобы я нашел себе девушку. Но, в отличие от Игорька, он не пытался меня ни с кем сводить.
И он сам так и не объяснил, зачем ему понадобилось трахать Наташку. Сначала они договорились между собой поиграть – сделать вид, будто между ними что-то есть. Мне стало больно от этого, но я поверить не мог в происходящее. Наташка собиралась вечером, как всегда, и говорила:
– Я заеду к Артему.
Потом приезжала утром, ложилась спать, спала полдня. А проснувшись говорила:
– Я у Артема ночью была. Посидели, выпили.
Какое-то время я закрывал на это глаза. Я хотел, чтобы она осталась со мной, и готов был терпеть все, что мог себе представить. Но, как я уже сказал, я не мог представить, как это бывает.
Потом я начал устраивать скандалы. Я пытался выяснить у него и у нее, зачем они это делают. Но оба они, сговорившись, отвечали, что это просто случайности, которые, может быть, странно выглядят, но которые не больше чем случайности. Я наводил какие-то справки у знакомых, сравнивал, как следователь, их показания. И все знакомые в один голос твердили мне:
– Валя, зачем тебе эта тварь? Посмотри, что она делает! Открой глаза!
Мне казалось, что я почувствую облегчение, если они признаются в том, что есть между ними. Наташа и Артем охотно рассказывали, как, напившись самогона, спали в одной постели. Улыбались. И продолжали убеждать меня, что все нормально. Все – просто случайность. Все – просто случайность. Все – просто случайность…
Потом Наташка уехала. Она сказала, что хотела этой игрой проверить мои чувства, чтобы узнать, насколько я к ней привязан, и правда ли что я люблю ее.
– Ну, и что, – спросил я, – Ведь я сам сказал тебе… Я люблю тебя. И хочу, чтобы ты была со мной. Но не виделась больше с ним.
– Ты ставишь мне условия? – возмущалась она, – Ты решил, что я – твоя вещь? Ладно, Валюша, я не хочу ломать твою жизнь, поэтому я уйду.
И она ушла, поцеловав меня и сказав, чтобы я не плакал. Она пару раз звонила мне, не знаю зачем, говорила, что живет у бабушки, и неожиданно вешала трубку. Я не знал, что она живет у него.
И тогда началось.
Я не мог спать. Стоял август. Сухие теплые дни конца лета были наполнены пылью и усталостью, тяжелой зеленой листвой. Я дни напролет думал о ней – ничто другое не уживалось в моей голове. Только она. Я вспоминал каждое мгновение нашей жизни вместе, каждый поцелуй, каждую прогулку по серо-синему вечеру городских проспектов, каждое остро-сладкое движение наших тел. Дома я брал забытые ею мелкие вещи – кусочки джинсовой ткани, брелоки, ленточки – и нюхал. А потом выбрасывал их, со злостью, в окно или мусорное ведро под раковиной. И снова обшаривал квартиру в поисках ее мелочей.
Сначала я считал бессонные ночи. Одна, вторая, четвертая, одиннадцатая. Я засыпал на полчаса, на двадцать минут. И мне снилась она и невыносимая физическая боль ее утраты. И я просыпался от этой боли. И уже не мог уснуть. Разговаривал с ней громко, пугался собственного голоса и продолжал разговор мысленно. Выходил из дома и бродил ночью по окрестным дворам, страша ночных прохожих шевелящимся комком боли, который вываливался из моей души при каждом шаге. Наверное, солдат, умирающий оттого, что его живот разорван и кишки елозятся по земле, чувствует, что мир его предал.
Я пытался загонять себя до смертельной усталости на тренировках, на старом заросшем травой стадионе неподалеку от моего дома. Я пробегал десятки километров по грунтовой дорожке в зарослях белоголового осота и одуванчиков. Я измозолил ладони на турнике и брусьях. И слизывал кристаллики соли с губ. Но усталость приходила и уходила, а я все так же обшаривал ночную темноту взглядом.
Я не мог есть. Утром я заставлял себя выпить стакан мерзко-сладкого чая. В течении дня выпивал еще несколько стаканов воды. Нормальный обед получалось съесть раз в три-четыре дня. И нормального в нем не было почти ничего. Обычно это был кусок торта или половинка жареного цыпленка. На следующий день я уже не мог повторить этот подвиг. Продукты, которыми едва не плачущая мама забивала мой холодильник, портились и отправлялись в унитаз или скармливались уличным собакам возле мусорных контейнеров. В конце августа я уже не мог на тренировке сделать и половины того, что мог раньше. Я сильно похудел и ослаб.
Я зря пытался давать себе запредельные нагрузки. Порвавшийся мениск избавил даже от этой возможности отвлечься от самого себя.
Бессонница погрузила меня в состояние странной приглушенности восприятия. Я стал жить будто за мутным стеклом. И все больше ощущал себя наблюдателем. Ловил себя на том, что часами разглядываю мелкие предметы, попадающие в поле моего зрения. Знакомые, и даже мама, говорили, что мне нужно отвлечься. Что лучшее лекарство от одной женщины – другая женщина. Но мысль о сексе была еще противнее мысли о еде. Женское тело казалось мне омерзительным. А свое тело я все больше и больше ненавидел. Потому что именно в нем гнездилась та боль, которую я вынужден был постоянно ощущать. Где-то в голове, в груди, в колене, в пальцах рук…
В один из дней сентября начались галлюцинации. Я не знаю, были ли это настоящие галлюцинации. Я не мог смотреть на них прямо. Я краем глаза видел, что в дверном проеме, на фоне пустой прихожей, стоит Наташка и смотрит на меня. Я уже не мог удивляться. Переводил глаза и долго рассматривал дверной проем. Потом она появлялась в зеркале или была просто ощущением за моим плечом. Я резко оборачивался.
Вечером того же дня, когда за окном уже стемнело, я сел на диван и смотрел в середину комнаты. А по краю моего взгляда бегали розовохвостые белые крысы. Я переводил взгляд, и крысы перемещались вместе с ним. Тогда я вдруг понял, как это можно прекратить. Я засмеялся и пошел в ванную.
В этой квартире стояла старая большая ванна, и набиралась она долго. Вода грохотала толстой струей о белую шероховатую эмаль, и горячие брызги покалывали кожу. Я подождал, пока вода наберется мне до плеч, и закрутил вентили. От воды шел пар. Ванная комната была выкрашена голубой масляной краской, которая кое-где вздулась пузырями и осыпалась. Под потолком висела на кривом, испачканном известкой шнуре, лампочка, излучавшая желтый прокисший свет.
Я взял с бортика ванны заржавленное лезвие «Нева» и прижал его к левому запястью. И стало странно. Я не мог. Я ощутил, как много еще держит меня. Как много хорошего еще может случиться. Я посмотрел влево и уловил промелькнувший крысиный хвост. Лезвие вдавилось в руку. Я мысленно попросил прощения у мамы и сестры и сказал Наташке, что я люблю ее. И разговор в моей голове замер. Я больше ничего не вспоминал и ни с кем не разговаривал. Ощущения тела усилились. Явственно проступила боль от вдавленного в кожу лезвия, духота, влажность, твердость чугунной поверхности под моей спиной. Тишина внутри очищала меня. Ушли и стали чужими переживания и мысли. Слова не вспоминались. Тишина была похожа на стакан с горячим янтарно-красным чаем, в котором оседают листики заварки. И все больше прояснялась нить моего намерения. И когда нить зазвенела, гулко и сильно, я ощутил себя свободным и повел лезвие вниз.
И одновременно слева от меня и немного выше раскрылась серая бесконечность, как пропасть, как яма, как зев дракона. Из бесконечности веяло звенящим ледяным безразличием, от которого мои мышцы задергались в судорогах. Я перевернулся в воде, пытаясь активными движениями вернуться, оторвать себя от испытываемой жути. А яма все ширилась и была похожа на дыру в мире. Будто я всегда был окружен каким-то защитным пузырем, а теперь пузырь рвался и я впервые в жизни ощущал мир таким, какой он есть. Я был ничто в нем. И моя смерть, равно как и жизнь не имели никакого значения. И бездна ждала моего поступка, чтобы принять меня и растворить в безличном равнодушии.
Я закричал и вывалился боком из ванны. Попытался встать и упал, ударившись спиной. На коленях дополз до постели и забрался на нее, голый, горячий и мокрый. Свернулся калачиком, закрыл глаза. И уснул, будто за мной захлопнулась дверь. Проснулся почти через сутки, от ощущения онемения на коже, легкости и чувства голода.
Колено по-прежнему болело. Ни о каких тренировках не могло быть и речи. Больно было даже спускаться по лестнице. Но зато я теперь снова мог спать и есть.
Я просыпался рано утром, неряшливо одевался, выходил из квартиры и торопливо шагал в магазинчик на первом этаже соседней пятиэтажки. Там как раз привозили свежий хлеб, и я покупал себе пару глазированных булочек с изюмом или курагой и пакет молока.
Я был одним из первых посетителей, и продавщица быстро запомнила меня и стала со мной здороваться. Она была молодой, чуть старше меня, и очень симпатичной. Даже странно было видеть такую девушку простой продавщицей. Я видел, что нравлюсь ей. Она слегка строила мне глазки и пыталась иногда шутить. Она была румяной, черноволосой, невысокой, с очень ладной фигурой. Я улыбался ей, но боялся заговорить. Тем более, что на пальце у нее было обручальное кольцо, а рядом всегда вертелись другие продавщицы – наглые и хамоватые, они смеялись над тем, как она со мной разговаривала. Я тоже смеялся, но сам над собой. Я говорил:
– Мне одну с изюмом, одну с курагой. И пакетик.
– А больше ничего не хотите? – хохотали молодые продавщицы.
– Спасибо, ничего, – отвечал я, пряча в себе смущение и смех.
Она подавала мне сдачу, и чуть цеплялась взглядом за мой взгляд.
Больше всего меня пугала табличка на широкой лямке ее светло зеленого фартучка, туго обхватившего молодую грудь. На табличке было написано «Наташа».
Я тогда не вел тренировки. Летом ходило слишком мало народа. И я договорился со своим тренером, что мои несколько учеников будут ходить к нему и заниматься с его учениками.
Если бы у меня была работа, может быть, и не дошло бы до такого.
Мне иногда звонила мама. Ей очень хотелось пообщаться со мной, потому что осенью она должна была уехать. Но я почему-то не мог выносить разговоров о тех простых обыденных вещах, которые всегда были интересны моей маме. Я нашел в книжном шкафу старую баптистскую Библию и читал ее. Сначала прочитал Евангелия, а потом несколько раз подряд перечитал Екклесиаста. Библия была четвертного формата, синяя, в полиэтиленовой помутневшей обертке. Бумага по тонкости была почти папиросной, а шрифт – таким мелким, что уставали глаза.
«Томление духа» – говорил пророк. И этим подтверждал, что и ему оно было известно. Я проникся симпатией к этому древнему еврею. Он был так человечен в своих рассуждениях, так понятлив и снисходителен. И вместе с тем сквозь тонкую бумагу его страниц так отчетливо веяло тем вселенским звенящим безразличием, знобящее дыхание которого все еще помнила моя кожа.
И еще мне импонировал Понтий Пилат.
Для Наташки я написал два стихотворения. Первое называлось «Для моего ребенка, которого никогда не будет» и выглядело оно так:
Вся мерзость этого мира —
Как мерцанье горящего газа.
Это ты здесь мишень для тира.
Это грусть моя так заразна.
Видишь, падают листья с веток —
Это смерть, ничего иного.
Это отсвет на прутьях клеток,
Потому что светает снова.
Здесь у каждого зубы в пломбах.
Хотя осень пройдет однажды,
В наметенных зимой сугробах,
Успокоиться сможет каждый.
Это было воспоминание о том, как я вел Наташку в больницу – делать аборт. И как потом она попросила меня оставить ее одну на остановке. А я пошел домой. Лег, не разуваясь, на кровать и бился лбом о шершавую стену, чтобы заглушить болью другую боль. Ощущение потери, будто мне ампутировали огромный кусок тела, и жизнь вытекает через рассеченные артерии, а я не могу даже открыть глаза и увидеть это, и у меня хватает сил только на судорожные толчки лбом в стену, болезненный рефлекс…
Я вел ее в больницу, которая находилась всего в паре кварталов от нашего дома. Я держал ее за руку, а внутри меня все кричало, что еще не поздно, что каждый шаг может стать последним на этом пути и возвращение возможно.
Накануне ночью мы лежали на полу, на широком матрасе. Мы любили спать на полу. После того, как она начала проводить ночи у человека, которого я считал своим лучшим другом, мы не спали вместе. Но в ту ночь мы легли рядом, и я плакал, думая о том, что должно произойти завтра. А потом она обняла меня, и мы ласкали друг друга молча и торопливо.
За несколько дней до этого моя мама выписалась из больницы. Ей удалили желчный пузырь. И она попросилась ко мне в гости – просто зайти на часок, посмотреть, как я живу. Я приехал с ней на маршрутке. И когда мы вошли в квартиру, первое, что мы увидели – это был тот самый человек. Он сидел на стуле в зале, в застиранной серой футболке, с растрепанными волосами. А Наташка ходила по комнате и спешно одевалась, натягивала футболку. Мама не сказала ни слова, прошла и села на кровать. А я спросил Наташку, что происходит.
Она сказала, что позвонила Артему и попросила проводить ее в больницу, потому что одна она идти боится, а я езжу по своим мамочкам.
– Зачем тебе в больницу? – спросил я.
– Потому что я беременная, – злым шепотом ответила Наташка.
– И что? – спросил я.
Во мне ощущалась странная отчужденность и тишина.
– Попроси у мамы денег на аборт. Это твой ребенок.
Я промолчал и прошел на балкон. На соседнем балконе стоял сонный мужик в майке и черных трико и лениво курил. Он вяло поглядел на меня и отвернулся. На балкон вышел Артем и встал рядом со мной, облокотившись о перила.
– Валюха, – сказал он, – Что ты такой злой? Радуйся.
Я молчал.
– Во всем можно найти повод для оптимизма, – продолжал он, – Теперь ты знаешь, что не бесплоден.
Я ощущал брезгливость.
– Почему вы просто не сознаетесь? – спросил я.
– Между нами ничего не было, ты что… – сказал он и улыбнулся.
– Уходите оба, – сказал я.
– Зря ты злишься…
Он ушел. Хлопнула входная дверь – ушла Наташка. Я вернулся с балкона в комнату. Мама сидела, с возмущенным выражением лица и глазами полными слез. Ее платье, цветов листопада, показалось мне трогательным и жалким.
– Валентин, что это? – спросила она с дрожью.
– Мама, Наташа беременна, нужны деньги на аборт, – сказал я.
– А чей это ребенок? – спросила она, видимо, сдерживая негодование.
– Не знаю, – пожал я плечами, – Говорит, что мой.
– Но ты же не слепой, Валентин!.. – мама захлебнулась словами, – Ты видишь, что она делает!.. Кто этот пацан? Почему он был здесь? Ясно ведь, что они… что мы им помешали!
– Мама… ты дашь денег? – я прислонился спиной к стене.
Тупая тяжесть опускалась на плечи и голову.
– Я дам денег, – сказала мама, – Чтобы ты смог отделаться от этой девки, чтобы тебе потом не пришлось платить алименты!
– Мама… – попросил я.
– Валюш, – спросила мама тихо, – Ты любишь ее?
– Не знаю… – сказал я, и меня согнуло пополам, и я лишь успел закрыть лицо руками, и слезы потекли сквозь пальцы.
– Прости меня, сынок, прости, пожалуйста, – заговорила мама быстро дрожащим голосом.
А я побежал в ванную и закрыл за собой дверь, сел на пол и не мог перестать плакать.
Я отвел Наташку в больницу, на аборт. Дождался, пока она выйдет из кабинета. Проводил ее до остановки. Там она сказала, что не хочет меня видеть.
– Ты позвонишь? – спросил я.
– Да, – сказала она.
Она не позвонила. И только недели через две приехала за вещами.
И где-то в этот период я написал еще одно стихотворение. Наташка часто жаловалась, что я говорил о своей любви к ней, и при этом не написал для нее ни одного стихотворения. Я назвал стихотворение «Любовь» и посвятил его Наташке.
Одиночество светится в трещинах каменной маски
над аркою входа в храм тишины.
По кругу, по кругу моей ритуальной пляски
движутся тени, что плоти моей лишены
были так долго.
Ну, вот мы и встретились. Вот —
нить, что связала нас, пропитана кровью губ.
И жертвенный скальпель готов,
чтобы вырезать смеющийся рот
на лице новой статуи, дергающейся от боли —
не привыкла еще.
Свет намеренно резок и груб.
Я думал, что, написав стихотворение, я отдам ей нечто, и мы будем в расчете, как с Олесей. Но получилось что-то совсем обратное. Я лишь нащупал ту скользко-кровавую нитку, которой были связаны наши сердечные мышцы. А страшный ритуал, описанный мной, стал инициацией любви. И скальпель обжигающей черным холодом боли срезал какой-то слепой нарост с моей души, и под ним открылись мои глаза, и раздвинул равнодушно-острым лезвием мои губы, чтобы я мог кричать.
У меня ничего не получилось. Когда я написал это стихотворение, я понял, что я по-прежнему люблю Наташку.
В октябре я переехал в мамин домик – на раздолбанном, местами залепленном коричневым скотчем, синем Фольксвагене моего знакомого, из сборной команды нашего клуба. Сложнее всего было впихнуть в салон машины старый поцарапанный холодильник «Саратов», у него отваливался мотор, и его приходилось крепить бельевой веревкой.
Маме предстояло уехать уже через четыре дня, и она старалась готовить для меня вкусную еду. Она каждый день что-нибудь пекла. Старалась класть побольше мяса в пирог или суп. Ей всегда очень нравилось смотреть, как я ем. Ел я немного, но все-таки ел. Ей, конечно, хотелось видеть меня плотным и розовощеким, а я был бледным, и старая одежда на мне болталась.
Перед тем, как уехать, она купила для меня много еды и какое-то белье – трусы, носки… Она мне говорила, показывая новые семейки-парашюты:
– Вот эти так таскай. А вот эти, – она брала коробочку с дорогими красивыми плавками, – Если куда пойдешь…
Я прыскал от смеха и спрашивал ехидно:
– Куда я могу пойти зимой в плавках?
Мама невозмутимо отвечала:
– Ну, мало ли… – и добавляла шепотом, – Может, девочку приведешь…
Мне хотелось заметить, что, коли уж девочка придет, то я ей буду интересен без трусов, а без каких именно – неважно. Но я не хотел лишний раз расстраивать маму и позволял ей заботиться даже об этой стороне моей жизни. Ведь так скоро ей предстояло уехать.
Я не провожал ее в аэропорт. Донес чемоданы до такси. Пропитанная осенними дождями грязь замерзла, деревья стучали под ветром голыми черными ветками. Мы поцеловались, и она уехала.
На следующий день выпал снег.
Я рад, что эту кошку утащили собаки. Иначе мне пришлось бы снова брать ее за хвост и закидывать еще дальше. И она, наверняка, снова воткнулась бы мордой в снег… А так, ямка в сугробе скоро исчезла, и я лишь в памяти мог увидеть торчащее из сухой травы серое тощее тельце.
Я уже понял, что никакого нового этапа в моей жизни не получилось. А продолжилось то же самое медленное омертвение чего-то внутри. Признаками некроза были равнодушие к окружающим людям и стирание из памяти картинок детства. Я превращался в хмурого равнодушного бездельника.
Морозы постепенно крепчали. Топить печку было лень, и я иногда спал в холодном доме. Просыпаться, когда изо рта идет пар, особенно неприятно.
Рана в моей душе не заживала, а превращалась в гангрену. Она отравляла весь организм ядом памяти, сосредотачивая все воспоминания в одной гнойно-болезненной точке. Я просыпался утром, поглощал безвкусную пищу, одевал несвежую и некрасивую одежду, шел в университет только затем, чтобы вечером из него уйти.
Я часто вспоминал Наташку и пытался оправдать ее поступки. Мне казалось, что если я найду ей оправдание, то мне не будет так больно о ней вспоминать.
Еще я часто думал о Кате Петуховой. Если бы мне тогда хватило решимости наплевать на все условности и собственную трусость, я бы сейчас легко вылечился от отравления памятью.
Я вспоминал то, о чем не рассказал никому, даже Наташке. Наверное, это смешно. Наверное, это даже очень смешно. Я берег память о своем первом поцелуе, как драгоценность. Потому что этот поцелуй был единственным, что я получил от Кати. И он был и останется навсегда сокровищем. А она его, наверное, уже не помнит. И тем ценнее эта тайна.
Мне тогда только-только исполнилось двадцать. Был снова октябрь. И я уже некоторое время работал тренером.
После одной из тренировок я закрывал тяжелую железную дверь спортзала, пытаясь в полумраке попасть ключом в щель замка. Заступивший на смену сторож уже выключил освещение в этой части училища, и свет доносился только из поперечного коридора, метрах в пятидесяти от двери в зал. Несколько моих учеников, в том числе и Катя, стояли рядом и ждали меня. Я щелкнул замком. И в этот момент Катя сказала:
– Ой, я потеряла сережку.
– Какого Сережку? – тут же пошутил Денис Байков.
А Мишка Демин спросил:
– Золотую?
– Золотую, с камешком… – полуплача сказала Катя, вглядываясь в почти невидимый в темноте пол, – Пацаны, помогите… Только что здесь упала… Расстегнулась…
– Ну, Катька! – шепотом заругалась ее сестра, полная и очень грудастая девушка моего возраста, она не занималась у меня – просто приходила посмотреть на тренировки.
– А что будет тому, кто найдет? – спросил Мишкин младший брат Ванька.
– Я того поцелую, – ответила Катя отговоркой.
По голосу было слышно, как она расстроена. Все присели на корточки и стали нехотя шарить ладонями по пыльному полу.
– Давай лучше, кто найдет, тот ее себе забирает, – предложил Денис.
– Иди ты… – отозвалась Катя.
Мы с ней не лазили по полу, а стояли в нескольких шагах друг от друга и смотрели по сторонам. Что было совершенно бесполезно. Было так темно, что даже собственные ноги различались с трудом.
– Не найдем теперь, – шептала Катина сестра откуда-то снизу, от пола.
Вдруг вспыхнул свет.
– Нашел! – закричал Мишка.
– Это я нашел! – крикнул издалека Ванька.
Пока все пачкали ладони, он дошел до распределительного щитка и передвинул рубильник.
Мишка протянул Кате сережку. Она взяла ее и торопливо принялась вдевать в ухо, наклонив голову к плечу. Надев сережку, она сунула руки в карманы пуховика и пошла по коридору.
– Эй, а поцеловать! – возмутился подошедший навстречу Ванька.
– Обойдешься, – сказала она.
– Так ведь я нашел, – тихо и смущенно пробормотал Мишка.
– Миша, – Катя улыбнулась, шагнула к нему и чмокнула в щеку.
– Так нечестно! Что это за поцелуй! – гнусаво завопил Денис.
– Да, Кать, – добавил я, – Обещания надо выполнять.
– Ладно, – сказала Катя и повернулась ко мне.
Она прикрыла глаза, чуть привстала на цыпочки и приблизила свое лицо к моему. Я думал, она шутит. Но ее губы приоткрылись, задержались в миллиметре от моих губ, обдав их теплом дыхания, и я почувствовал, как они медленно и упруго прижимаются к моим губам.
Именно в этот момент я так отчетливо-остро осознал, что совершенно не умею целоваться. Ни одна девушка в мире за двадцать лет ни разу не делала со мной такого. И я, мечтавший об этом моменте так долго, стоял в окружении пристальных взглядов своих учеников, и меня целовала моя тринадцатилетняя ученица. И по округляющимся глазам ее сестры, и по своим ощущениям, я знал, что это – сознательное проявление совсем недетских стремлений.
Я отдернул голову назад и сказал онемевшими губами:
– Хватит с тебя…, – растерянно и глупо.
А она, кажется, обиделась.
Я шел, как всегда, по темной улице, падал синий от света фонарей снег, невдалеке громыхал трамвай, в моих штанах ощущалась лихорадочная и запоздалая твердость, а во всем теле копошились блуждающие токи свежих воспоминаний. За спиной хихикали мальчишки. Катя шла чуть в стороне – с сестрой.
Я почему-то заставил себя думать, что это шутка. И только через пару дней сознался себе в том, что я понимаю, какое предложение мне было сделано. Но мне было двадцать, а ей тринадцать. И она занималась у меня… И все такое прочее, что придумали люди…
Я зашел в аптеку – купить аскорбинки. И перед тем, как войти, махнул ей рукой. С тех пор она смотрела мимо меня. И только иногда улыбалась.
Набор группы в этом году я провел поздно. У меня болело колено, и было ясно, что придется делать операцию. Я не мог тренироваться. И не мог даже показать своим ученикам весь объем техники. У меня по-прежнему получались статичные классические удары. Но это годилось лишь для начальной стадии обучения. Показать же скоростные и силовые элементы я уже не мог – колено будто протыкалось ледяной иглой и потом долго-долго ныло.
Поэтому я много размышлял, набирать ли мне группу. Решил набирать, потому что нужны были деньги на жизнь.
Я попросил у президента клуба макет объявления и размножил его на ксероксе в университете. Девушка в деканате сильно удивилась, когда я попросил ее сделать тридцать копий. Она долго рассматривала картинку на объявлении, прежде чем сунуть его под крышку аппарата.
– Зачем вам это? – спросила она.
– Это спортклуб, – ответил я, и она потеряла ко мне интерес.
Клеить объявления в октябре было холодно. Да, и поздно. Все автобусные остановки, на которые я приляпывал свои листочки, были обклеены объявлениями секций каратэ и айки-до. Я опоздал, и не мог уже рассчитывать на большой улов. Разве что придут сомневающиеся.
Когда я приклеивал объявление, к нему сразу же подходили несколько женщин или старушек. Они вчитывались в написанное и отходили, разочарованные.
К двадцатой остановке у меня замерзли пальцы и клей в бутылочке. Я пытался согреть клей в кулаке, но руки были холодными, и клей не согревался. Тогда я стал просто плевать на уголки листков и прижимать их к железным бокам остановок. Слюна, соприкоснувшись с холодным металлом, моментально замерзала. У объявлений была задача – продержаться два-три дня. И, я думаю, слюна справлялась с ней не хуже клея.
На организационное собрание пришло пять человек.
И снова взгляд пробегал по рядам серых дней, один к другому, как тусклые гильзы в магазине автомата Калашникова, что прижимали к синим бронежилетным бокам бойцы милицейского патруля на рынке, куда я ходил за продуктами. Кто-то нажимал на спуск, и магазин опустошался длинной судорогой. Начинался новый месяц. Механическим щелчком календаря.
Катю приводил в зал прыщавый долговязый юнец, лет шестнадцати, по имени Дениска. Он учился в горном техникуме. И Кате разрешалось быть с ним, потому что разница в годах у них небольшая. Мне было неприятно общаться с Дениской, но я понимал, что свой шанс упустил и не надо отравлять жизнь другим. Я здоровался с ним и разговаривал о чем-то перед закрытой дверью раздевалки, где переодевалась Катя. Потом она выходила, он брал ее за руку или обнимал, несколько демонстративно – ему льстила близость такой красивой девочки – они кивали мне и уходили. Он обращался с ней, как с обычной малолеткой, в упор не видя женщины. Ее это вполне устраивало, потому что она и сама, видимо, не могла разобраться в себе.
Мне было приятно ее видеть, и становилось грустно, когда она не приходила. Во мне нарастало ощущение потерянности. Я не пытался писать стихи, потому что знал, что это не поможет. Я не любил ее, как Наташку, и не хотел, как Олесю. Хотя налицо были признаки и того и другого. Но лишь признаки, без плоти и костей. Я так и не понял, почему меня к ней тянуло.
Я не мог нормально двигаться. Иногда потерянность и тоска становились настолько сильными, что хотелось долго и быстро бежать, или гулко впечатывать в кожаную лапу удар за ударом, или встретить на противоходе сильного и опасного противника, чтобы все тело ощутило тугое усилие действия. Но колено предательски подгибалось, мышцы немели от боли. И все, что мне оставалось – следить за легкостью ног своих учеников.
Лучшим был Мишка. Он тренировался босиком, в ярко-оранжевых штанах из шуршащей синтетической ткани, голый по пояс. У него был замечательный рельеф мускулатуры, и он слегка любовался собой, и давал любоваться другим. В зал иногда приходили девочки из этого училища, садились на скамеечку и смотрели на Мишку.
Я тоже смотрел на него. Мне было приятно видеть его силу и звериную текучесть движений. Я радовался, что мне удалось помочь ему стать таким.
По ночам мне снился бой. Один непрерывный, неизвестно когда начавшийся, бесконечный бой. Он был полон животной страсти, мощи, дикого лесного азарта, радостной, дрожащей от напряжения, жизни. Во сне мои ноги были сильными, и удары остро и точно находили тело врага, дыхание было невесомым, а мыслей не было вообще. Я просыпался, когда пропускал во сне удар в живот. Тело судорожно подпрыгивало на диване, и я открывал глаза в темноту.
В университете я встретил Макса Бокина. Я тогда уже мог легко улыбаться людям. Я привык к тому, что со мной случилось. Тоска по-прежнему обнимала весь мир, но я привык к ней и считал частью мира, от которого мне никуда не деться.
Я подошел к стоящему в переходе автомату с газировкой. Автомат был старый, советский, серый, поцарапанный и некрасивый. Рядом с ним, за небольшим прилавочком, стояла толстая тетка. Нужно было отдать ей рубль или два рубля. Тогда она ставила в нишу автомата пластиковый стаканчик и тыкала кнопку под квадратиком мутного, светящегося желтым, стекла. Квадратиков было два. В одном виднелся кусок тетрадного листка с надписью «Сироп». А в другом ничего не было.
Я выпил стакан с сиропом. Сироп тоже был старым, советским, по крайней мере, на вкус. Он отдавал карамельками «Дюшес» и, если приглядеться, шевелился в холодной воде прозрачными густо-желтыми нитями.
Я бросил стаканчик в картонную коробку, которая стояла рядом с прилавочком вместо урны, и, как всегда, подумал, что продавщица, наверное, вытаскивает в конце дня эти стаканчики из коробки, складывает стопочкой и продает на следующий день как новые. И, как всегда, меня эта мысль нисколько не смутила.
Когда я отходил от прилавка, меня окликнул знакомый голос. Я обернулся и увидел спешащего ко мне Макса.
– Привет, – сказал он и протянул мне руку.
– Привет, – сказал я и пожал ее.
На Максе была расстегнутая дубленая куртка и узорчатое кашне. Выглядел он довольным. Кудряшки желтых волос топорщились в разные стороны, а лицо блестело здоровьем и выбритостью. Картинку портила лишь его сутулость, из-за которой он так всегда комплексовал. Он считал себя горбатым. Хотя был просто сутулым. К тому же, он учился на спортфаке. Ясно ведь, что туда не взяли бы горбатого.
Мы поболтали немного о том, как я живу, и не мерзну ли в своем доме. Я сказал, что не мерзну, хотя и приходится иногда топить печку. Макс сказал что-то еще, спросил, не виделся ли я с Артемом. Я сказал, что не виделся и не собираюсь. Макс начал чего-то там плести про дружбу, которая была и которую нужно восстановить, и что я должен забыть Наташку, раз она так поступила и по-прежнему живет у Артема, но и его уже собирается бросить…
– Где она живет? – спросил я, с ощущением, будто пропустил удар в живот.
– У Темы… – Макс произнес медленно, – А я думал, ты знаешь…
– Теперь знаю… – также медленно ответил я.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?