Текст книги "Неторопливый рассвет"
Автор книги: Анна Брекар
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 7 страниц)
V
На следующий день после встречи с Марикой я случайно оказалась в знакомом парке, в котором: бывала двадцать лет назад. Хотя теперь я спрашиваю себя, была ли то действительно случайность или эта странная логика, что направляла меня, с тех пор как я вернулась в Женеву, и вот привела сюда, где, несмотря на жару, почти никого не было.
За этим парком лежит странный квартал, который пересекает последняя незаасфальтированная аллея во всем городе. Эта улица называется Лесным проспектом, по обеим: ее сторонам дремлют в тени: деревьев большие запущенные сады. Я пошла по этой аллее, и мне показалось, будто я не здесь, а где-то в английской глубинке и: вижу коттеджи, в которых живут мирной жизнью дамы: зрелого возраста. И вот-вот встречу мужчину в шортах и белой футболке, который идет по аллее на теннисный корт или к столу, накрытому к чаю. За терявшимися в тени кустами я представляла себе море, а городской гомон мог сойти за мерный шум прибоя.
Двадцать лет назад я была беременна и, как сегодня, гостила у матери. Я много гуляла по городу, потому что это рекомендовал мне доктор. Он находил меня слишком беспокойной, думал, что я мало ем и почти приказал мне подолгу гулять. Доктор был маленький, нервный и носил очки в стальной оправе. О своих пациентках он говорил «мои женщины», что меня всегда удивляло.
Я была на седьмом месяце беременности, когда случилась авария на Чернобыльской атомной станции.
– Хорошо еще, что это произошло так далеко отсюда, не хотела бы я жить в Чернобыле. А ты, в твоем положении, представляешь себе, какой ужас?
В голосе матери прозвучали раздраженные нотки. Я положила руку на свой живот, казавшийся мне огромным. Постоянное общение с этой выпуклостью стало мне необходимым. Как будто, несмотря на вес, на схватки, которые я время от времени чувствовала, несмотря на то что ребенок во мне толкался ножкой, в общем, несмотря на все эти бесспорные признаки реальности моего положения, я никак не могла в него поверить – мне обязательно надо было проводить рукой по натянутой коже моего живота, чтобы убедиться, что там, во мне, действительно растет нечто непостижимое.
Сидя в кухне, мать пристально смотрела на меня поверх чашки с чаем и пыталась урезонить:
– Полно, ты, в конце концов, не первая, с кем это происходит.
С самого начала беременности мне снилось, будто я родила зверюшку, котенка или щенка. Во сне это было не страшно. Но, просыпаясь, от ощущения звериного тельца на своем животе я вздрагивала.
При виде еды меня тошнило. Матери приходилось готовить поесть и сидеть со мной, чтобы я могла хоть что-нибудь в себя протолкнуть.
Я садилась за стол, только дождавшись сумерек, и требовала, чтобы мы ели в темноте. Ночь как бы стирала пищу, овощи и мясо таяли в ней, становились невидимыми. Так в них было меньше вкуса, меньше реальности, и я глотала их, будто кусочки бумаги. Ничто не могло меня успокоить, только эта темнота и тишина, окутывавшая нас.
Я совершала пешие прогулки, как предписал мне нервный доктор, покидала дом около девяти и регулярно прохаживалась по Лесному проспекту, где мне казалось, что я не здесь, далеко от любой угрозы.
Я не сразу заметила скрытый деревьями кирпичный дом. Только в тот день, когда мне пришлось искать, где укрыться от дождя, я его разглядела.
На большой двери из темного дерева висела табличка – часы работы кабинета диковинок, который вряд ли привлекал толпы, ибо, кроме меня, никто в то утро не открыл входную дверь.
Я оказалась в полутемном холле с очень высоким потолком, освещенном окном над лестницей, когда первые капли дождя застучали по листьям. Глаза постепенно привыкли к полумраку, и я разглядела большой стол, на котором валялись рекламки, а прямо передо мной уходила наверх винтовая лестница. У меня было странное чувство, будто я вторглась в чей-то дом: вот сейчас по ступенькам спустится хозяин и спросит, что я здесь делаю. Но ничего такого не произошло.
В большом холле было так тихо, что я слышала удары собственного сердца, гулко отдававшиеся в пустоте. За окном шел дождь, тихонько шелестя, настоящий весенний дождик, и я вдруг спросила себя, опадут ли с деревьев листья под действием радиоактивной влаги.
Мужчина лет пятидесяти в синем халате появился на пороге маленького помещения, должно быть служившего кухонькой: я услышала свист чайника. Он был маленького роста, круглые очки в черной оправе придавали ему серьезный и слегка надменный вид глубоководной рыбы. Он посмотрел на меня с гневом, как будто, вздумав посетить музей, я нанесла ему личное оскорбление, и нехотя продал мне билет.
– Я должен вам сообщить, что здесь выставлена коллекция, основанная в начале восемнадцатого века семьей Ринальди, которую ее потомки пополняли до передачи парка и господского дома в дар городу.
Он с нажимом произнес «господского дома», видимо подчеркивая то ли значимость, то ли знатность.
– Каждое поколение, – продолжал он с важным видом, – добавляло новые экспонаты в соответствии со своими интересами и развитием науки. Так сложилась эта коллекция, очень богатая, хотя на первый взгляд несколько разнородная. Каждое поколение тяготело к своей области. Были, в частности, увлечение этнологией, экспедиция к инуитам, еще одна в Африку южнее Сахары; позже некоторые дамы проявили интерес к паранормальным наукам. Медицина тоже была излюбленной областью господина Ринальди, прапрадеда госпожи Ринальди, которая завещала парк и дом городу. В кабинете диковинок есть, например, экспонаты, позволяющие наблюдать человеческий зародыш в развитии. Увидите, все это очень интересно. Позволю себе особенно порекомендовать вам собрание зала номер три на втором этаже.
Удовлетворенно улыбнувшись – улыбка его показалась мне крайне неприятной, – он ретировался в свое логово, и я услышала, как он там наливает кипяток в заварочный чайник.
Коллекция Ринальди терялась в сумраке больших залов, казавшихся пустыми. Я больше смотрела в окна на парк. Было такое впечатление, что человек, устроивший эту экспозицию, хотел показать прежде всего тишину и пустоту. Переходя из зала в зал, я поняла, что пустота, как и тишина, бывает разная: одна самодостаточна, а другая словно пуста без чего-то, что-то было и ушло, и эта пустота болит.
Невозможно было представить себе, чтобы сюда приходили школьные классы или группы туристов. Выставленные предметы скорее скрывались, чем показывались, их приходилось искать, будто тот, кто создал этот музей, стремился спрятать свои диковинки.
Мой живот словно стал полегче, казался почти прежним, и по мере того как я шла все дальше в покровительственном сумраке залов, страх, живший во мне в последнее время, отступал.
Зал номер три был посвящен коллекции зародышей с патологиями, которую собрал прапрадед госпожи Ринальди, увлеченный медициной. С десяток белых фигурок, сидящих, скрестив ноги, или на корточках, плавали в больших стеклянных банках. Фигурки были того цвета слоновой кости, что свойствен трупам, и выглядели не вполне реальными. В зале не было никакого освещения, кроме дневного света, и зародыши странно светились, словно освещали зал своим присутствием. Интересно было бы узнать, как коллекционер раздобыл эмбрионы, какие чувства он испытывал, получая их, быть может, уже плавающими в формалине. Я представляла себе женщину, которая произвела на свет безрукого ребенка; любила ли она его хоть чуть-чуть? Успела ли его увидеть, подержать на руках?
В странном надо быть состоянии духа, думалось мне, чтобы коллекционировать такие вещи. Впрочем, вещи ли это?
Я обернулась, услышав шаги за спиной. Быть может, эта женщина в синем пальто, вошедшая в зал номер три, сумела бы объяснить мне пристрастие коллекционера, до того она, казалось, была заворожена этими белыми существами в формалине. Слегка приоткрыв рот, она смотрела на трупики с неподдельным волнением, почти с мукой. Не ожидала ли она, что эти дети, так давно умершие, вдруг начнут двигаться?
Она тоже посмотрела на меня и улыбнулась. Мы были, наверно, единственными посетительницами музея. За окном шел дождик, частый, весенний. Запел дрозд, его пение разматывалось лиловой бархатной лентой, окутывая нас отрадным теплом, ее, меня и выставленные эмбрионы.
На ней было длинное ярко-синее пальто на розовой атласной подкладке, в котором она выглядела стюардессой. Это пальто навсегда врезалось мне в память, потому что оно выражало всю ее суть. В ее элегантности было что-то старомодное, слишком опрятное, слишком чистенькое, чтобы быть настоящим. Она больше походила на вынутую из коробки куклу или на фотографию из журнала, чем на живую женщину, которая ходит по улице и занимается своими делами.
Она подошла ко мне и сказала звонким голосом: «Что за погода, правда?» – с приветливой улыбкой.
На улице дождь в самом деле усилился, и парк под ним совсем утонул. Мне даже чудился запах влажной земли сквозь закрытые окна.
Я кивнула, не сводя глаз с лужайки и мокрых деревьев.
– И не поверишь, что скоро лето.
Я ожидала, что разговор на этом оборвется или в крайнем случае продолжится в том же тоне, но я ошибалась. Напротив, она сказала нечто, на мой взгляд, слишком интимное и слишком странное, чтобы делиться этим с посторонним человеком вроде меня.
– Знаете, я каждый день сюда прихожу. Ну, то есть каждый день, когда позволяет работа.
– Вам так нравится этот музей?
– Да, я здесь как дома. Особенно я люблю этот зал. И эти дети, я не могу на них насмотреться.
Она действительно была очень красива. И если ее фигура напоминала кукольную, то лицо было выразительным и привлекательным, а вовсе не тусклым и пустым, как я ожидала, увидев ее издали.
Дождь теперь стучал в окна, и как будто момент вечности объединил нас всех – ее, эмбрионы и меня. Я прониклась к ней дружеским чувством, не оправданным ничем, и уж меньше всего ее явной страстью к окружавшим нас эмбрионам с патологиями.
Ее глянцевая красота и немного заурядная свежесть не вязались с нездоровой тягой к этой выставке. Сегодня, вспоминая ту встречу, я думаю, что именно эта фальшивая нота и привлекла меня к ней, эта напряженность между ее журнальной улыбкой и банками, в которых плавали маленькие монстры. Чтобы поддержать разговор – и потому что мне захотелось сказать ей приятное, – я подхватила: да, конечно, я понимаю, это может заворожить. И добавила, что третий слева похож на циклопа: у него только один глаз над носом.
– Это чудовища, – произнесла она своим мелодичным голоском.
– У древних греков чудовища, как вы говорите, были священны, – сказала я с ученым видом.
Но она не слушала меня, глаза ее были устремлены на одну из банок, губы прошелестели едва слышно – я до сих пор не уверена, что расслышала правильно:
– Такие чудовища, как он.
Я не решилась спросить, что она хочет этим сказать, и уж тем более не стала допытываться, о ком идет речь. Я так и стояла, ничего не говоря, а она, казалось, была очень далеко от меня, недосягаемая и загадочная, мне представилось тяжкое бремя тайны, от которой она была неотделима.
Мне вдруг стало неловко, и я отвернулась. Хотелось покинуть зал, оказаться подальше от ее восторгов, от ее нездорового интереса. Дождь все еще лил, постепенно стихая. Я подошла к окну и посмотрела на парк, вновь впав в оцепенение, в которое поверг меня этот странный зал. Помолчав, она дотронулась до меня рукой, затянутой в перчатку.
– Дождь все идет, – сказала она, как бы желая снова пообщаться со мной, вернуть меня. Я посмотрела на нее, немного удивившись, а она продолжала с очень серьезным видом, показавшимся мне наигранным: – Вы как будто где-то далеко. – И добавила после паузы: – У вас найдется минутка? Тут внизу есть буфет. Пойдемте выпьем чаю, пока дождь не перестал.
Я была согласна выпить с ней чаю, забыть о зародышах, глядя на парк, который так успешно притворялся диким.
Следуя по коридорам за ее тонкой фигуркой, я думала, что есть что-то общее между парком с его идеальными лужайками, его ухоженными деревьями, которые во все времена подстригали так, чтобы они выглядели естественными, и этой женщиной лет тридцати, в которой за изысканно-глянцевой наружностью было что-то тревожное.
На застекленной веранде сидели несколько женщин, каждая одна за столиком, все в возрасте. Она что-то говорила мне тихим голосом, а я смотрела на этих пенсионерок, спрашивая себя, почему бы им не устроиться всем вместе за большим круглым столом в глубине веранды. Но им, похоже, нравилось одиночество, наверно, они устали от общества за свою долгую жизнь и поэтому хотели сидеть каждая за своим столиком, напротив пустого стула, в пронизанной светом серой тишине этого весеннего утра.
– Я работаю стюардессой, много летаю, это сложно, понимаете. Я хочу сказать, для моей жизни. У нас есть график, его составляют за две недели, но иногда меня просят заменить кого-то в последний момент… Да, нелегко…
Я смотрела в окно и видела деревья в тонкой сеточке воды. Птичье пение падало в тишину зала серебряным крючком, на который я так хотела бы клюнуть, хотя и знала, что связанная с ним ностальгия подействует как смертельный яд.
Она не задала ни одного вопроса обо мне, от застенчивости или равнодушия, не знаю, но назвала свое имя: Ингрид.
Ингрид как будто появилась из ниоткуда, не принадлежала ни к какой социальной категории. Что-то в ней было особенное. Глядя на нее, я подумала, что свои черты она могла позаимствовать у художника эпохи Возрождения: маленький носик и высокий белый лоб, озарявший лицо мягким светом.
Она наклонилась ко мне, быстро огляделась и, вздохнув, взяла меня за руки.
– Бедняжка вы моя, это и вправду нелегко, – сказала она.
Меня удивил тон ее нежного голоса, мне вдруг показалось, что она, наверно, знает, каким-то интуитивным знанием, что я переживаю, и я была благодарна ей за это столь неожиданное сочувствие.
– Позвоните мне и оставьте сообщение на автоответчике. Я не подхожу к телефону, никогда ведь не знаешь, правда, можно нарваться на… скажем так, непорядочных людей. Но я вам перезвоню, как только смогу, обещаю.
Она записала свое имя и номер телефона на клочке бумаги, потом снова взяла меня за руки, крепко сжала их и сразу выпустила, как ненужные вещи. Резко встала, оттолкнув стул, и быстро простилась со мной, ничего не объясняя.
В следующие дни я много думала об Ингрид, о ее бурном восхищении эмбрионами в банках, о ее таком внезапном и неожиданном участии. Я села в самолет и улетела к мужу, в Нью-Джерси.
За несколько ночей до родов она мне приснилась. В моем сне она отвинчивала крышки с банок, осторожно погружала руку в прозрачную жидкость и одного за другим доставала эмбрионов. И эмбрионы начинали дышать – первый вздох, как будто они родились, их глаза открывались и моргали на ярком свете. Они испускали первый крик, а Ингрид ходила от банки к банке, давая рождение белым, блестящим от влаги тельцам. Потом она поворачивалась ко мне и одного за другим укладывала новорожденных мне на руки. Но я не могла удержать больше двух, и Ингрид положила остальных четырех прямо на пол. Во сне я видела белые влажные тельца, которые с трудом удерживала на руках; на одной руке циклоп щурил свой единственный глаз, на другой шевелился младенец с головой в форме полумесяца.
Я проснулась с бешено колотящимся сердцем. Мой живот, выдающийся вперед чудовищным бугром, был твердым и напряженным. Я пошла в кухню напиться, и, пока текла вода, из далекого далека выплыл один образ.
Мне вспомнились дети, которых моя мать потеряла до их рождения. Они играли большую роль в моей жизни с раннего детства. Я обнаружила их однажды, играя на чердаке, а потом они стали приходить ко мне в комнату. Порой их сотрясал беззвучный смех. Поначалу, пока я была совсем маленькой, они не отходили от меня и тихонько шептали на ухо. Они обступали мою кровать, когда я спала, а если просыпалась, смотрели на меня с нежностью. Они всегда были со мной.
Потом, когда я пошла в школу, они за мной не последовали. Они приходили по воскресеньям, после полудня, когда в квартире царила тишина и никого не было.
А вечерами, когда гасили свет, они всегда были тут как тут, слушали меня, отвечали мне шепотом, напоминавшим шелест ветра в ветвях елей. Я помню, что любила их страстно, моих сестер и братьев, которые приходили ко мне под стол в столовой, где было темно.
Они обнимали меня своими прозрачными ручонками и говорили, что им хочется остаться со мной навсегда. Навсегда, навсегда. И когда я говорила им: я тоже, они отвечали, что это зависит лишь от меня. «Когда захочешь. Мы тебя ждем». Вот что они говорили.
За эти годы я забыла Ингрид и ее странную тягу к эмбрионам, забыла детей, которых моя мать потеряла в выкидышах, и вот сегодня, в этот жаркий июльский день, все это вернулось ко мне, как только я увидела дом из кирпича. Ингрид, у меня были к ней вопросы, но ее номер телефона я давно потеряла, ее унесли водовороты времени, и не было никакой возможности с ней связаться. Она одна могла бы мне сказать, почему сегодня мне так хотелось увидеть детей-монстров и почему, в свете этого июльского дня, я чувствовала себя такой к ним близкой.
VI
Я с облегчением вернулась в пансион «Колокол», в прохладный сумрак комнаты, а за окном все так же торжественно катили лимузины, напоминая похоронную процессию, как будто несметное богатство и смерть требуют одной и той же пышности, одной и той же помпы. Я уснула глубоким сном и, кажется, без сновидений.
Проснувшись наутро, я удивилась, чувствуя себя свежей и бодрой, и мне подумалось, что я еще в полусне, это было в порядке вещей: мне снится день, а на самом деле еще ночь, и я сплю.
Оставалось только одно место, куда мне хотелось пойти, и тогда, говорила я себе, я покончу со всеми этими забытыми Любовями, с незавершенными встречами, которые оставили во мне куда более глубокий отпечаток, чем я думала.
Было еще свежо, когда я вышла из пансиона, над озером плыл легкий голубоватый туман, дома и улицы вернулись к былой незыблемости, служащие шли на работу, продавцы открывали решетки перед витринами со знакомым мне металлическим лязгом, не было ни лимузинов, ни праздных гуляк, никто не прохаживался по набережным, только редкие бегуны трусцой рассекали утро. Это было утро без тайн, без усталости, ясное и чистое, как те, что помнились мне.
Я решила сесть в автобус, ехать надо было в другой квартал. Квартал этот обозначал когда-то границу города, дома у самой реки, протекавшей ниже, построенные в начале прошлого века, были окружены садиками.
Однажды, осенним днем, мы покинули пансион «Колокол» и перебрались вот в этот многоэтажный дом, который возвышался, точно сторожевая башня, на крутом берегу. С нашего балкона были видны зубцы гор, четкие, серые, на фоне неба. Солнце было нашим ближайшим соседом, когда, около семи утра, оно выплывало, красное от усилий, между двумя каменными выступами. У наших ног раскинулся город, с его извилистыми улочками, его влажной тенью, его задними дворами, куда никогда не проникает ни единый лучик. Вниз мы смотрели редко.
Это она объяснила мне, что моя ближайшая родня – солнце, музыка, живопись и конечно же книги. Мы вместе ходили в музей, и она учила меня видеть. Она говорила мало, шла за мной и ждала, когда мой взгляд зацепится за скульптуру Джакометти, – только тогда она произносила одно слово: «Трагично», и в тот же миг скульптура Джакометти обретала речь, оживала и наполняла музейный зал своим волнующим присутствием.
Она жила музыкой, которая сопровождала ее по всей квартире и во всех делах. Только когда я приходила ее навестить, она убавляла звук или выключала проигрыватель. А вот радио не выключала, просила меня дождаться конца произведения, чтобы услышать имя композитора.
Обычная жизнь казалась ей слишком тесной. Что ее отличало – вкус к прекрасному, к совершенным мгновениям, которые она режиссировала, как другие пишут или рисуют.
Время от времени она устраивала «концерт шума реки». Распахивала настежь окна, и мы, усевшись на стулья, закрывали глаза и слушали плеск реки, протекавшей внизу. Ночами мне снилось, что мы живем не в квартире, а в гигантской гондоле, покачивавшейся над городом.
В это июльское утро я оказалась перед подъездом нашего бывшего дома, на котором висела большая желтая табличка: «Ремонт, вход запрещен». Но я все же открыла дверь.
Парадное было тихим и словно изолированным от мира. Я любила этот солидный дом, проникнутый «хорошим тоном», какой-то учтивостью или уважением к тем, кто в нем жил. В нем, построенном для уютной семейной жизни, не было ничего показного; не было лифта, наверх вела широкая каменная лестница с перилами из кованого железа. В разбитые окна пробрались побеги дикого винограда, под высоким стеклянным потолком порхали, чирикая, два воробья.
Дом был пуст, двери всех квартир нараспашку. Я без труда отыскала квартиру на четвертом этаже, большую комнату, выходящую на балкон с коваными перилами. Внутри все еще было цело – двери, окна. Я бродила из комнаты в комнату со смешанным чувством. Стены были перекрашены в белый цвет, полы потертые, с царапинами, словно на них много танцевали.
Странно было вновь оказаться в этих пустых комнатах, как три десятка лет назад, когда я пришла сюда в первый раз. Запах в квартире изменился, пахло уже не лавандой, а пылью, сухими листьями и как будто залежавшейся мукой в глубине шкафа. А вот вид был все тот же. Умиротворяющий плеск реки влился в окна, которые я распахнула одно за другим, он проникал во все уголки пустых комнат, будто река знала, что была здесь единственным полноправным жильцом.
Я присела среди дикого винограда, который опутал балкон и покрыл часть пола, зажмурилась. Снизу доносился плеск воды, он словно пытался мне что-то сказать, но я не понимала.
Я была мучительно счастлива и немного удивлена силой моих эмоций. Порыв свежего ветра заставил меня вздрогнуть, и я поднялась, чтобы еще раз обойти опустевшие комнаты.
Я не слышала, как он вошел. Он сидел в кухне, на забытом там белом пластмассовом стуле. Черную шляпу он положил на колени, костюм, тоже черный, был поношенным, но элегантным и придавал ему некоторую представительность. Из-за этих черных одежд я подумала, что он, наверно, свидетель Иеговы и воспользуется ситуацией, чтобы приобщить меня к слову Божьему.
Я не сразу заметила повязанный на его шее галстук, знак, что он ни в чем не позволял себе распускаться. Но ему и не надо было так себя утруждать. Его длинное, тонкое лицо, высокий лоб, выступающие скулы придавали ему надменный вид воина-аскета. Каждое его движение, каждое выражение лица было плодом самоконтроля. Он улыбался мне, и даже эта улыбка казалась результатом его договоренности с самим собой.
Удивленная, я остановилась на пороге, и моим первым побуждением было извиниться. Но я вовремя одумалась, в конце концов, он явно был здесь не больше у себя, чем я.
Меня разрывали два противоречивых чувства. Было страшно встретить незнакомца в пустом доме, но в то же время тянуло к этому человеку, словно явившемуся из иного мира.
– Я звонил, но звонок не работает, – сказал он мне все с той же улыбкой, одновременно любезной и хитроватой. – Приношу мои извинения, надеюсь, что не слишком вас напугал.
Речь его была несколько старомодной и прозвучала бы напыщенно в чьих-то других устах, но у него это явно было частью образа.
Он встал, подошел ко мне и, к моему несказанному удивлению, осторожно взял меня за кончики пальцев, после чего низко склонился, так что его лоб коснулся моей руки. Нет, это не были манеры свидетеля Иеговы.
– Я ждал вас, – добавил он, как будто у нас была назначена встреча, а я об этом забыла. Но тон его голоса был ровным и мягким, и я, наоборот, почувствовала, что, в сущности, он оказывает мне честь своим присутствием здесь.
– Идемте, пройдемся внизу, свет сегодня хорош, и вид будет великолепный.
Он, казалось, не ожидал ответа и жестом пригласил меня следовать за ним, как будто я была его гостьей.
На улице стало жарко, где-то заливался дрозд, из садика, окруженного деревьями, поднимался запах травы и сухих листьев. Пейзаж утопал в светлом тумане, придававшем ему мягкость, которой я не заметила давеча, когда была одна.
Я смотрела на него, не смея ни о чем спросить. Он остановился лицом к горам, закрыв глаза, и казался погруженным в глубокую задумчивость. Его руки, лежавшие на барьере бельведера, напоминали мне когти хищной птицы, так они были бесплотно-худы. Я заметила, что он вцепился в перила, как жертва кораблекрушения в балку, не дающую ему утонуть. Потом он открыл глаза и повернулся ко мне.
– Так, значит, вы тоже жили в этом доме.
Мне было не по себе.
– Почему вы так подумали?
– Ну, скажем, я вас помню. Вы жили здесь с вашей матерью. Только вдвоем, и порой вам бывало пусто и одиноко в квартире, хоть она не так уж велика.
– Я вас не помню.
Он показался мне симпатичным в первый момент, но теперь не понравились его намеки: он будто бы знал меня, а я между тем его совершенно не помнила. Он вздохнул, морщины на лбу стали глубже.
– Но это же вполне естественно, вы и не можете меня помнить. Люди всегда забывают меня.
Это меня удивило, я-то как раз находила, что он, с его несовременным нарядом и старомодной речью, незабываем. Я видела, что он колебался, будто хотел что-то добавить к сказанному, но передумал, улыбнулся мне, и я заметила, что зубы у него в плохом состоянии. Он снова взял меня за руку и низко склонился над ней.
– Дорогая мадам.
Он помолчал, окутав меня этими словами, и мне показалось, что на меня водрузили венок из цветов или средневековый чепец, что-то совершенно из другого времени, но странным образом меня красившее.
За нашей спиной скорбная тишина опустевшего дома выползла из разбитых окон, черная и мохнатая, точно чудовищная гусеница. Дом подводил итог своим последним воспоминаниям перед сносом.
Снова залился дрозд, и от его пения у меня сжалось сердце, словно он пел о далеком, навсегда потерянном: крае.
Вообще-то я бы предпочла побыть одна, сама погулять в саду, полюбоваться видом, побродить по дому, пустому, но еще не развалившемуся.
Старомодные манеры гостя, может, и были очаровательны, но меня они чем-то тревожили, а он между тем, казалось, вовсе не собирался оставлять меня одну в моем паломничестве.
Я посмотрела на него искоса и вдруг подумала, что мое присутствие может мешать ему так же, как мешал мне он предаться воспоминаниям.
– Идемте, я хочу вам кое-что рассказать. Нам: будет лучше там. – Он указал подбородком на маленькую терраску в тени бука. Там были скамейка и даже маленький столик, оставшиеся от прежних времен.
Он бросил на меня веселый взгляд, полный сдерживаемой симпатии. Я нехотя последовала за ним:, говоря: себе, что должна расставить все точки над «и», объяснить ему, почему я здесь и чем мне мешает его присутствие.
Он сел на скамейку, жестом пригласил меня сесть рядом и снова положил шляпу на колени. Усевшись рядом с ним, я разглядела на черной ткани несколько травинок, будто он провел ночь в ближнем лесу или сарае – но уж точно не в постели.
Стало быть, он знал о существовании этой скамейки, о которой я не помнила. Может быть, подумалось мне, он – что-то вроде клошара-аристократа и живет в выселенном доме.
Я собиралась объяснить ему, почему я здесь, и попросить его уйти, чтобы дать мне побыть одной, но почему-то не сказала ни слова.
На садовом столике стоял букетик красных и синих анемонов и роз. Я снова покосилась на него, отметила, что наряд его крайне скромен и в то же время на редкость элегантен, только никак не могла понять, какая деталь делает этот черный костюм столь изысканным. Может быть, перламутровые пуговицы на манжетах, выглядывающих из-под черных рукавов? Или носовой платочек в нагрудном кармане пиджака? Он поймал мой взгляд и сказал:
– Элегантность – это вежливость, оказанная минуте.
– То есть? – не поняла я.
– Да вот так. Мы с вами делим нечто драгоценное, делим минуту, и эта минута уникальна, она больше не повторится. Все, что мы можем сделать с минутами, – принимать их насколько возможно убежденно и окружать заботами и красотой. Делать их совершенными. В конечном счете только это у нас и есть – минуты. Все остальное не в нашей власти.
– Все остальное?
– Да, все остальное. Любовь, истина, все эти вещи, вечные, чувственные, которые никогда нам не даются.
Я слушала его завороженно. Быть может, из-за тишины, которая исходила от него, когда он говорил. Так, наверно, изъясняются деревья – неспешно и шероховато. Когда он сидел на скамейке, мир, казалось, тянулся к нему, как большой ручной зверь, и ложился у его ног, чтобы он ласково погладил его по голове. Сад притих, пока он был здесь, и мне было спокойно. Даже время не было больше стремительной и бурной рекой, а стало широкой водной гладью, которую легко пересечь. Мы долго сидели рядом под ласковым солнцем этого июльского утра. Мне хотелось прижаться к нему, чтобы он обнял меня своими добрыми руками, склонить голову на его плечо, наверно, жесткое и костлявое. Но об этом нечего было и думать, элегантность его костюма, его отстраненный вид, который вежливая приветливость только подчеркивала, делали любое прикосновение немыслимым.
Он вздохнул, очевидно, взволнованный собственными словами. В эту минуту аромат невидимой лаванды медленно растекся по саду, и мужчина рядом со мной поморщился и сощурил глаза, как будто этот запах был ему неприятен.
– Вы не любите лаванду?
– Нет, очень люблю, но с ней у меня связаны тягостные воспоминания.
Голос его изменился, стал почти прозрачным, даже слова, которые он произносил, казались слабыми и хрупкими. Мне вдруг увиделся этот человек, идущий в шатком равновесии, высоко, очень высоко надо мной, по невидимому канату, натянутому между тополем и буком, и это чувство грозящей ему опасности побудило меня спросить его имя. Он улыбнулся и поднял на меня лукавый взгляд.
– Меня зовут Анри Вебер… Я сын пастора Вебера.
– Мне очень жаль, но я не знаю пастора Вебера.
– Вот видите, меня всегда забывают. Но я пошутил, не обижайтесь. Конечно же, как я мог вообразить, что вы знаете пастора Вебера. Это он жил до вас в квартире, где жили вы с матерью. Он поселился там, чтобы сделать приятное своей жене.
– Вот как.
Я смотрела прямо перед собой, и его слова убаюкивали меня, точно журчание реки.
– Тогда, семьдесят лет назад, город еще не так разросся, как сейчас. Мост через реку еще не построили. Поэтому дорога, что проходит за домом, никуда не вела, здесь был тупик. Весной и осенью овцы приходили пастись на окрестных лугах. Это был очень тихий квартал, деревня на подступах к городу, а жена пастора Вебера была больна и не переносила городского шума. Но пастор Вебер не хотел перебираться в деревню, вот они и нашли компромисс, эту квартиру совсем недалеко от центра.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.