Текст книги "Неторопливый рассвет"
Автор книги: Анна Брекар
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 7 страниц)
В своем тихом смятении я пыталась услышать, что посоветовал бы мне мужчина с кротким голосом. Он, наверно, сказал бы: «Дайте ей вести вас». И еще: «Доверьтесь». Мне хотелось снова его увидеть, поделиться с ним вопросами о состоянии матери, вопросами, которые мне трудно было сформулировать. Мне казалось, что рядом с ним я лучше сумею найти слова, которых мне не хватало.
Мне нечего было делать в этой спальне больной с обоями в цветочек – только ждать. Кровать, на которой я сидела, тихонько покачивалась от каждого нашего движения. Это создавало ощущение зыбкости, но я не вставала и не звала Лейлу, чтобы она помогла мне подвинтить ножки кровати, а так и сидела в этом шатком равновесии, глядя на серый свет за окном.
Я спустилась в гостиную и села на диван. Натянула на себя плед, ища запах огня и лесной чащи, как будто он мог вызвать мужчину-медбрата. Лейла чем-то громыхала в кухне, и мне это мешало. Я чувствовала, что мне надо сосредоточиться на очень важном вопросе, который никак не всплывал в голове. Лейла – человек будничных дел, ей почему-то надо пылесосить, когда мать спит, а я хочу подумать о ее близком уходе. Я решила позвонить в агентство и попросить снова прислать мужчину, имени которого я не знала. Мысленно я уже перебирала все веские причины, на которые смогу сослаться. Мать была очень спокойна в ту ночь, он так быстро освоился в доме, а Лейла явно устала и нервничает.
Директриса агентства ответила мне очень любезно: да, конечно, она может прислать ко мне Эрве, но только до конца недели, потом он должен заступить к другой больной, которая выписывается из больницы и привыкла к нему.
– Знаете, наши клиенты к нам привязываются, мы становимся друг другу почти родными, понимаете, – мягко объясняла она мне.
Я прекрасно понимала и чувствовала, что должна быть благодарна ей, ведь она говорила «клиенты», а не «пациенты». Ничто в ее словах не должно было напоминать о болезни, о страдании, как и о том, что ей платят за добрые чувства ее персонала. Нелегко было ей балансировать между двух бездн.
Это, однако, не мешало мне думать, что Лейла, пользуясь слабостью своих пациенток, забирала над ними власть, будто над малыми детьми. Мне было невыносимо слышать, как она отчитывает мою мать, точно девочку. Я вежливо ответила:
– Я все понимаю, но мне все-таки хотелось бы Эрве. Видите ли, я живу не в Женеве, через несколько недель мне придется уехать домой. Мне необходим здесь кто-то, на кого я смогу положиться. Я думаю, Лейла устала ухаживать за моей матерью.
– Главное для нас – во всем идти вам навстречу, – услышала я слова директрисы агентства.
С ней я уже дышала разреженным воздухом последних часов, предсмертной муки. То была ее работа – создать защитную стену вокруг меня и моей матери. Стену, которая не защитит нас от неминуемой смерти, но оградит от шума и жестокости жизни. Да, за тишину и покой надо платить, но об этом ни слова. Она на своем месте для того, чтобы все шло, естественно и гладко, к неотвратимому концу, а деньги – предмет, недостойный упоминания.
VIII
В конце августа я улетела домой в Нью-Джерси. Мне казалось, что я все устроила наилучшим образом. Эрве успокаивал меня:
– Можете спокойно уезжать, я обо всем позабочусь.
Я была ему благодарна за то, что он как бы снял с меня ответственность, взяв на себя уход за моей матерью. Он, казалось, находил вполне естественным, что я должна вернуться домой, к моим ученикам, к Джону. Между нами не звучало слово «умереть», я доверяла ему, будто в его власти было остановить смерть или хотя бы задержать ее на необходимое время. Джон рассказывал мне о тыквах, вымахавших в этом году на диво, о фасоли, которую не успевал собирать, так быстро она росла. Потом он осведомлялся в своей спокойной манере, как себя чувствует моя мать. Словно, в сущности, не было большой разницы между жизнью и смертью растений и людей. Моя мать, возможно, с этим бы согласилась.
Дома я вернулась к своим привычным делам. Я живу в двух шагах от частной школы, где преподаю. Достаточно пересечь сад, рощицу, затем школьную спортивную площадку – и я на рабочем месте.
В первую неделю после каникул всему преподавательскому составу пришлось пройти курсы повышения квалификации. Нас разбили на группы по темам: «Как управлять агрессивностью», «Учиться учить». В одной из групп методистка особенно настаивала на прозрачности.
«Будьте прозрачны, будьте ясны», – твердила она, постукивая карандашом по столу, словно нахлестывая усталую лошадь.
После семинара она пригласила нас вместе передохнуть в кафетерии. Под неоновыми лампами, в свете которых у нас был унылый и напряженный вид, она объясняла нам, как важно неформальное общение для создания духа сплоченности.
Я смотрела на моих коллег; не поручилась бы, что им нужна эта самая сплоченность. У Арлетты, которая разводится, наверняка другие заботы, ей не до общения. Да и Роберту, с его запутанной личной жизнью, вряд ли хочется пить горячий шоколад со своей «командой».
За большими окнами кафетерия сгущались сумерки. Мы пили маленькими глотками горячие напитки, и каждый, наверно, думал о своих делах и не мог поделиться своими мыслями с другими.
Я была очень далеко, по другую сторону Атлантики, где уже глубокая ночь, и я спрашивала себя, спит ли она, видит ли сны, ворочается ли в постели с тихими стонами, от которых у меня стынет кровь.
Я вспоминаю сегодня то время, и мне кажется, что я просто бродила без цели по школе, большому стеклянному зданию. Классные комнаты можно было охватить одним взглядом до самых дальних уголков. Люди, которых я встречала, казались неотделимыми от здания. Они были, как эти классы, в которых играли солнечные лучи, пустыми и без неровностей. У них была военная поступь, говорящая об отменных деловых качествах, и неизменная на губах улыбка. Я жила в мире с непонятными правилами, а меня уверяли, что все происходит в полной и абсолютной прозрачности.
В тот вечер, после затянувшегося семинара, я поздно вышла из школы и направилась вверх по дорожке, ведущей к спортивной площадке. Наверху я обернулась и посмотрела на большое здание из стекла и бетона, где гасли последние окна. Школа за моей спиной была окутана осенним туманом, точно удаляющийся корабль в море. Скоро я вернусь в темный дом и зажгу свет. Теперь, когда разъехались дети, у меня такое чувство, что дом мне велик, как одежда не по росту, его тишина слишком обширна, комнат чересчур много для нас с Джоном.
Я вошла в лесок, отделяющий меня от дома. Ступая по первым опавшим листьям, я услышала, как деревья отчетливо шепчут мое имя голосом, напомнившим мне ее голос по телефону.
Закрыв глаза, я представила себе тот, другой дом, где спала моя мать. И такая тоска по ней охватила меня, что я с места двинуться не могла, стоя в этой рощице, где уже сгустились сумерки. Деревья все повторяли какие-то бессвязные слова, и временами я слышала, как она зовет меня по имени, все настойчивее, мое имя колыхалось и тянулось, словно для того, чтобы продлить ее зов.
На следующий день я попросила отпуск, чтобы поехать к умирающей матери. Но в этом большом стеклянном здании, в безупречной белизны кабинете директрисы мне трудно было изложить ту, другую реальность, что была за океаном, в тени дубов, в журчанье ручья. Назвать недуг, сказать, что она больна? Настаивать, уточнив, что долго она не протянет? Слова не шли с языка, а когда наконец мне удалось сказать, что я должна ухаживать за матерью, которая очень слаба, эти слова показались мне тяжелыми, как шары для игры в петанк, они падали на пол и, откатившись, лежали, неподвижные и ненужные под электрическим светом.
В Женеве на меня обрушилась осень, теплый ветер гнал желтые листья, взметая и кружа их просто так. Небо было серым, и на его фоне еще ярче блестели бронза и золото, взвешенные в воздухе, словно туча мотыльков. На электрических проводах высокого напряжения чернели точками перелетные птицы, отдыхая перед дорогой, и улица, где жила моя мать, полнилась непрестанным и нервным шелестом, как будто ветер пытался мне что-то сказать. В соседних садах люди, скрытые за высокими изгородями, орудовали метлами и граблями, и был слышен их скрежет по гравию.
Я нашла ее спокойно сидящей на диване с чашкой чая, и на миг мне почудилось, что все как прежде, что мне просто приснилась эта ее болезнь, ее слабость и ее смятение. На ней был серый костюм, худенькая фигурка вырисовывалась на фоне окна, точно камея, движения были изящны. Она сидела, скрестив ноги на уровне щиколоток, в старомодно-изысканной позе, точно сошла с модной картинки пятидесятых годов. Грациозным жестом поставив чашку на блюдечко, она подняла на меня удивленный взгляд. И приветствовала своим обычным:
– Добро пожаловать домой, дорогая, – тем голосом, какой был у нее всегда.
Она, казалось, была по-настоящему рада меня видеть, и ее улыбка на миг окутала меня теплом. Она выглядела преобразившейся, вполне владела собой, словно чудом стала прежней. Я остановилась в дверях, ослабев от накатившего облегчения.
– Иди сюда, сядь со мной, я хочу задать тебе вопрос.
Она с нетерпением смотрела, как я снимаю пальто, словно я не уезжала на три недели, а просто вышла ненадолго в магазин; потом, наклонившись ко мне с заговорщицкой миной, она попросила меня взглянуть на ее руки.
– Ты ничего не видишь?
Нет, я не видела ничего особенного, руки были маленькие и изящные, несмотря на бурые пятна и артроз.
– Я никак не могу их стряхнуть.
И она принялась тереть руки носовым платком.
– Вот видишь, никак.
Она протянула мне обе руки с обвиняющим видом.
– Но я ничего особенного не вижу.
– Ты не видишь? Не видишь, черви кишат у меня на руках, множество белых червей? И на лице, кажется, тоже.
– Да ничего там нет, уверяю тебя, ничего.
– Ты говоришь, чтобы меня успокоить, но я-то знаю, что они есть. Я вся в червях. Они кишат повсюду.
Голос у нее был на диво рассудительный, как будто она констатировала неприятный, но, в сущности, самый обычный факт. Оцепенев от страха, я искала слова, но, так и не найдя, лишь повторила беспомощно:
– Уверяю тебя, ничего там нет.
– Что с тобой делать, ты просто дурочка.
Приговор прозвучал категорически, но мирно. Она всегда думала, что из меня не выйдет толку, и то, что я не видела червей, было лишним тому доказательством.
Тут вошел Эрве; приветственно подмигнув мне, он отвинтил пробку с бутылки, в которой плескалась синяя жидкость, и аккуратно полил ей на руки.
– Вот видите, лучшее средство для избавления от этих гадких тварей. Все, больше ничего нет. Посмотрите на ваши руки.
Она подняла их к лицу, поднесла к самым глазам и удовлетворенно кивнула:
– Правда, ничего нет.
Он помог ей встать, и они вышли вдвоем; она опиралась на его руку, на губах играла счастливая улыбка.
Я пошла в кухню приготовить себе что-нибудь поесть. Там оказалось много вещей, которых я никогда не видела. Коробочки с лекарствами, стетоскоп, шприцы, упакованные в бумажные кармашки с окошком из прозрачного пластика. Были еще бинты в матово поблескивающих алюминиевых лотках, квадратные пакетики с надписью синими буквами «стерильно».
Я вскипятила воду, залила содержимое пакетика супа быстрого приготовления. Горячая еда привела меня в чувство, сжимавшая горло тревога отпустила. Но, ставя чашку в раковину, я вдруг увидела, как тряпка, которую кто-то выкрутил, отжимая воду, ползет, извиваясь, по белому бортику. Движение было едва уловимым, и все же тряпка виделась мне змеей, свернувшейся на краю раковины.
У меня было четкое ощущение, что я не дома, не в знакомом месте, – я была у нее, ее душа жила во всех вещах в этом доме, даже в таких мелочах, как тряпка. Это она научила меня жить, растолковала, что можно и чего нельзя, приобщила к мытью посуды, к пылесосу, к стирке, к стопкам белья в шкафу, научила одеваться, объяснила разницу между лицом и изнанкой, между правдой и ложью. Когда я была маленькой, она делала даже погоду. В холодном белом свете зимнего утра она открывала шкаф, как открывала бы небо: в эту минуту за окном начинался снег.
А как она стряпала! Само время томилось у нее на плите, и пронзительный писк таймера означал, что время готово. Был полдень, потому что она так решила.
Голубая тряпка перестала мерзко по-змеиному извиваться и замерла чуть подальше. Я смотрела на нее с другого конца кухни, не решаясь ни подойти, ни выйти.
Так и нашел меня Эрве, застывшую, перепуганную.
– Что случилось?
Его голос словно обдал меня холодом, и я вздрогнула.
– Там, у раковины, что-то шевелится.
Он тихонько подошел, взял в руки тряпку и сложил ее вчетверо.
– Мне надо подышать воздухом, – сказала я.
– Подождите меня, я выйду с вами. Она сейчас спит. Я могу оставить ее на десять минут одну.
Небо было лиловое, гуляющие прохаживались по дороге под дубами. Вышагивали парочки с собаками, женщины в спортивных костюмах шли быстрым шагом, оживленно разговаривая. Городской шум журчаньем доносился издали.
– Очень редко люди стараются оставить своих родителей дома. Ваши усилия достойны всяческих похвал.
Я ничего не ответила, он говорил, без сомнения, о ком-то другом. О ком-то, встреченном в какой-нибудь другой «миссии», как говорила директриса агентства. От этого пришедшего в голову слова мне стало смешно. Он посмотрел на меня, улыбаясь:
– Вам, кажется, лучше.
Мы миновали несколько домов, две или три большие фермы, и свернули на дорогу вдоль поля. Чернела вспаханная земля, комья острыми углами напоминали о лезвиях плуга. Я чувствовала себя одинокой и потерянной, жизнь вокруг стала зыбкой, деревья могли взметнуть свои корни в небо и врасти кронами в землю, как уже однажды случилось, – меня бы это не удивило.
– Хотела бы я знать, где сейчас моя мать, – сказала я Эрве.
– Она не здесь.
– Когда я слышу этот безумный шепот по телефону, я просто не знаю, как можно это выслушивать, как с этим смириться. Для меня это слишком, я больше не могу.
– Скажите себе, что она не здесь, в каком-то другом мире, с другими правилами, с другими горестями и радостями.
– Да, это верно, она в другом мире, хотя и рядом с нами. А ведь она всегда все знала, она учила меня, где лицо, где изнанка…
– Пробиться к ней невозможно, не надо и пробовать, это опасно.
– Да, я думаю, что понимаю, это опасно, потому что мы не знаем, где граница нормального. В школе, в которой я работаю, от меня ждут прозрачности, ясности, благоразумия, от меня этого требуют, и все как будто знают, о чем идет речь, но я теперь, когда видела мать в таком состоянии, уже не знаю, что это такое – прозрачность и ясность. Просто не знаю.
Мне хотелось плакать, но Эрве не дал сбить себя с толку.
– Знаете, я много видел таких, как ваша мать. Я знаю, как это бывает, когда все мутится. Но всегда что-то остается от человека, даже в конце жизни, что-то очень сильное. Благодаря вам она удержится за этот духовный хребет. Вы поможете ей вновь обрести связь с нормальным миром. Знаете, в конечном счете реальность – это что-то довольно зыбкое. Вот вы с ней и договоритесь о том, что реально, а что нет.
Я раздавила своим черным сапогом слова, которые он уронил к нашим ногам. На изломе они были белые, мягкие и пахли чем-то кислым. Мне требовалось время, чтобы понять, что он говорит. Та, что научила меня отличать обычное от странного, норму от безумия, теперь нуждалась во мне, чтобы найти нить своего рассудка? Прежде я представляла себе рассудок как обширную территорию, по которой можно ходить из конца в конец, чувствуя себя в безопасности. Теперь он виделся мне тонкой нитью, за которую надо уцепиться, чтобы не пойти ко дну.
Мы довольно долго шли, ничего не говоря. Вдоль проселочной дороги зажглись чугунные фонари. Было тепло, словно лето никак не хотело уходить. Горы вдали были черней темноты. Отрадно было шагать рядом, вместе топтать сухие листья. Их шелковистый шорох и запах окутывали нас, сближая, словно у нас была общая тайна.
– Обещают снег к концу недели, – проговорил Эрве тихо, как будто речь шла о чем-то очень личном, касающемся меня.
Не глядя на него, лишь напрягая до крайности какое-то шестое чувство, которое я неожиданно в себе открыла, я могла ощущать его присутствие рядом, его литое тело, я представляла себе игру мускулов его бедра под моей рукой, и очень ласковая сила, которой я могла довериться, исходила от этого образа. Мне вдруг захотелось оказаться в его объятиях, я склонила бы голову ему на плечо, она бы как раз уместилась во впадинке под ключицей, а он сомкнул бы руки вокруг меня, и я почувствовала бы себя полностью защищенной. Продолжая идти с ним рядом, я видела нас в ночи, рука в руке, два силуэта, удаляющиеся в сторону темной массы гор.
Чтобы отвлечься от своих мыслей, я спросила:
– Вы любите снег?
– Я забываю его от зимы до зимы, но да, думаю, снег я очень люблю. – И он добавил, словно знал, что скрывалось за моим невинным вопросом: – Вы не должны бояться, все будет хорошо.
Я с облегчением вернулась в дом, окружавший мою мать, точно кокон. Не было теперь другого места, где бы мне хотелось находиться. Я хотела остаться здесь, рядом с ней, в тишине ее спальни, сидеть, вслушиваясь в ее прерывистое дыхание, как будто каждый ее вздох был событием. Ничто больше, по правде говоря, меня не интересовало, и мне казалось, что я никогда не покидала эту женщину. На пороге разлуки я наконец-то все поняла. Что бы я ни делала, что бы ни говорила, мы с ней всегда жили вместе и никогда не расставались. Пусть я разделила нас целым Атлантическим океаном, пусть старалась освободиться от нее любой ценой – теперь я знала, что всегда и во всех людях искала ее. Я думала, что обрела свободу и независимость, следуя своим желаниям, – а на самом деле я вновь и вновь обретала ее. Она была Марикой и Каримом, она была встречей с Ингрид, и конечно же истоком моей дружбы с Альмой тоже была она. Но насколько я хотела уйти от нее все эти годы, настолько же теперь ничего другого не желала, лишь бы держать ее за руку, быть с ней на всем этом пути с одного берега на другой, в который она уже пустилась с тяжелым дыханием и распухшими от водянки ногами.
Когда я вошла, она сидела в постели, прислонившись спиной к стене. Глаза ее были устремлены в одну точку, как будто там, в темноте, происходило что-то, чего я не видела.
Ее внимание так и вибрировало в комнате, держа в напряжении тишину. Она ждала чего-то очень важного. Окно в любую минуту могло открыться и впустить нечто, чему нет имени. Здесь могло произойти все. И лучшее, и худшее. Я взяла было ее за руку, но она не дала ее мне. В ее жесте не было ничего агрессивного, но он напомнил мне, как я, маленькая, мешала ей, когда она занималась счетами. Ее это раздражало, она не хотела отвлекаться и просила меня посидеть рядом и не шуметь, пока она не закончит. Сегодня я снова была маленькой девочкой – в последний раз. Я села рядом и стала ждать, когда она закончит.
Было приятно ждать, не иметь других дел, кроме как слушать тишину и еще что-то, приближавшееся к ней в шорохе сухих листьев, по которым кто-то идет.
Мне просто хотелось быть подле нее. Впервые за долгое-долгое время хотелось сидеть рядом с ней, не двигаясь, и ничего другого не желать, только слышать ее дыхание, – как сидят обычно рядом с новорожденным.
Она многому меня научила. Например, тому, что нельзя принимать мужчин всерьез. Они, словно большие дети, не любят, чтобы им перечили, но, если за них «взяться с умом», как она говорила, они оказываются не лишенными приятности.
Так и она сама прожила жизнь с моим отцом. Зная, что он мало смыслил в том, что интересовало ее, – в музыке, искусстве, литературе. Но ей была ведома и таинственная связь между «сейчас» и «всегда». Она не жила в вечном ожидании, как можно было бы предположить, наоборот, она любила его долгие отлучки. Дела призывали его то в один конец мира, то в другой, и он послушно уезжал.
Она с удовольствием пользовалась свободой – ходила одна на концерты, водила машину на большой скорости, встречалась с подругами. Когда он погиб в автомобильной аварии, она легко приняла это самое долгое его отсутствие. Дело привычки, не так ли? Она всегда была готова окружать своего мужчину заботой, уместной по отношению к тому, кого надо оберегать. Приготовленная и разогретая к его приходу еда, долгие вечера, когда она не спала, поджидая его, чтобы он не возвращался в темный дом, – все эти знаки внимания она оказывала ему с материнским удовольствием. Ее это не стесняло, не возмущало, она служила ему, ну так что ж – в ее глазах это была дань вежливости, которую она с удовольствием ему отдавала.
А когда он разбился, она увидела в этом подтверждение его хрупкости и пожалела его за то, что он оказался не так силен, как она, его пережившая.
Она была так уверена в своем над ним превосходстве, что ей никогда и в голову не приходило сравнивать себя с ним. Конечно, он делал карьеру, зарабатывал деньги, много путешествовал и был уважаем в профессии, но она ни в чем ему не завидовала, потому что была убеждена, что лучшее досталось ей и что в ее руках истинная власть. У нее были цветы в ее саду, солнечный свет, возможность провести целый день дома, слушая музыку, если хочется, или прогуляться по окрестным полям. Она была благодарна ему за его заботу о ней, о нас, и продолжала думать, что он оберегает ее даже за порогом смерти.
На следующий день ее навестили три подруги. Три милейшие старые дамы. Я не помню в точности, как они были одеты, но у каждой мне бросилась в глаза одна деталь. На первой была косынка с леопардовым принтом. Легкий макияж подчеркивал красивые голубые глаза второй, а на третьей я отметила крепкие ботинки, говорившие о том, что она еще способна совершать долгие прогулки по городу.
При виде их я впервые поняла, что моя мать уже пересекла грань. Три женщины суетились, вручали букет цветов, снимали пальто, придвигали стулья, чтобы сесть у кровати. Все это с тем деланым оживлением, которое выказывают людям, когда не хотят дать им понять, что дела их плохи.
– Ваша мама уже не совсем в себе, – сказала мне Брижит, сделав жест руками, словно держала полную пригоршню песка, который сыпался между пальцами.
У нее было личико фарфоровой куклы, седые волосы казались напудренными. Все три кружили вокруг кровати, присаживались, снова вставали, изо всех сил стараясь выглядеть веселыми и бодрыми. А мама смотрела на них с саркастическим выражением лица, как будто все понимала и в глубине души посмеивалась над ними.
Я открыла окно. На улице было холодно и пахло близким снегом, такой свежий и чистый запах.
– Мы считаем очень важным навещать ее, – прошелестело мне фарфоровое личико.
Потом они надели пальто и упорхнули, точно голубки, склевавшие все зерно.
Я посмотрела, как они садятся в машину, возвращаются, как ни в чем не бывало, в свою обыденную жизнь, и у меня потемнело в глазах. Неужели еще возможно вернуться в нормальный мир, ехать по городу в потоке машин, бегать по магазинам:, ходить на работу или в кино? Неужели все это еще возможно?
Я поднялась в спальню, села рядом с матерью и спросила, что она думает о своих подругах.
– О, они меня очень огорчили. Они неважно выглядят.
– Вот как, а мне, наоборот, показалось, что они в отличной форме. Почему ты так говоришь?
– Потому что они не изменились.
Она смотрела на меня, сокрушенно качая головой. Нет, она, похоже, совсем не завидовала их здоровью, их активности, тому, как они сели в машину и упорхнули в жизнь. Наоборот, она давала мне понять все свое превосходство над этими женщинами, которым: было до нее далеко, которые ничего пока не знали и: которым: еще предстояло проделать долгий-долгий путь, ею уже пройденный. Болезнь была путешествием, в котором она накопила опыт, позволявший ей теперь смотреть на своих подруг, как на наивных детей, и ничего к ним не испытывать, кроме жалости.
Она откинулась на подушки, закрыла глаза, потом, открыв их, сказала мне, что ей хорошо здесь, в этой спальне с обоями в цветочек, с небом, которое ласково смотрит на нее из окна своим огромным серым глазом. Тишина комнаты вновь нарушалась странными: шорохами, она была со мной, и ее присутствие словно вызывало из далекого далека другие тени.
От свадебной фотографии у ее кровати еще веяло холодным воздухом и этим свежим горным запахом снега и чистоты. За окнами сгустились сумерки, но, когда я хотела зажечь свет, она жестом: остановила меня. Я села на один из оставленных подругами стульев и стала внимательно слушать тишину, как будто должна была расслышать каждый ее оттенок. Ничего не происходило, мы молчали, но каждая: секунда была плотной и: наполненной. Я не спрашивала себя, что мне надо делать, что-то большое и сильное, казалось, уносило меня; дом снялся с якоря и медленно плыл в свете зимних сумерек.
В этот вечер пошел снег мелкими: частыми хлопьями, и они быстро укрыли сад белым покрывалом.
Мы с Эрве поужинали в кухне, и между нами повисло долгое молчание. Эрве сидел в нескольких сантиметрах от меня, я чувствовала, как окутывает меня его тепло, и даже не хотела, чтобы он: ко мне прикоснулся. Было так отрадно сидеть подле него, когда за окнами легко и грациозно падал снег.
Эрве принес с собой бадминтонную ракетку в черном чехле. Она стояла у застекленной двери кухни, и время от времени он бросал в ее сторону взгляд, быстрый и словно заговорщический.
– Вы часто играете в бадминтон? – решилась я.
– Регулярно, два-три раза в неделю. Мне нравится легкость волана, нравится, как он рассекает воздух, как воздух тормозит его и несет. Играя в бадминтон, мы не навязываем воздуху свою силу, но играем с ним, как с третьим партнером. Меня научил отец, когда я был ребенком. Он был человеком строгим и неразговорчивым, работал садовником. У него было очень плотное расписание, и отдыхать он позволял себе только по воскресеньям. Под вечер мы шли в парк, где была большая засыпанная гравием площадка, и играли часами. Он почти ничего не говорил, всегда был молчалив, но играл с такой страстью, что было видно, как ему хорошо. Всю жизнь он склонялся к земле и любил эти часы, потому что мог смотреть только в небо.
Я очень любил весну, – продолжил он, встав и прислушавшись к тишине в доме. – В конце июня зацветали липы. Мы с отцом играли в их пьянящем аромате. Я немного стеснялся этого большого, тяжелого человека, который бегал, как мальчишка.
Летом, когда было очень жарко, он возил меня по воскресеньям в окрестные замки. В той местности, где мы жили, в Средние века было построено бесчисленное множество замков и крепостей. Они были открыты для публики по воскресеньям, как и их парки, где работал коллега моего отца. Отец держал меня за руку, когда мы входили во двор, воркование горлиц нас убаюкивало, в тени каштанов прогуливались павлины. Я скучал, пока отец осматривал клумбы цинний и безупречно подстриженные буксы и беседовал о засухе или о попытках заставить расцвести орхидеи в парке.
О чем думал этот человек, мой отец? Я этого так и не узнал. Наверно, он любил меня, но никак этого не показывал. Даже в часы отдыха он был словно замурован в свою стать и свое молчание. У него были большие шершавые руки, я помню черные бороздки на них – в ладони навсегда въелась земля.
Я внимательно слушала его, глядя на снежные хлопья, которые падали, кружа, точно пьяные бабочки. На подоконнике уже намело толстый слой снега, он искрился в электрическом свете и словно обрамлял темноту. Я отвела глаза от хлопьев и посмотрела на него.
– А ваша мать?
– Моя мать умерла совсем молодой, рак убил ее за полгода.
– Вот и я тоже скоро осиротею, – сказала я.
– Да, как большинство из нас. В конечном счете это не страшно, ведь мы всегда находим замену родителям.
И он немного грустно улыбнулся.
Было бы хорошо, подумала я, чтобы он стал мне вместо отца, удочерил бы меня. Пусть молчит, пусть не выказывает своей любви, лишь бы обнял.
– Странно, – проговорила я после паузы, – я никогда не чувствовала такой близости с матерью. Я ее теперь совсем не понимаю, но, в сущности, так было и раньше, моя мать всегда была очень замкнутой, как и ваш отец. А теперь она говорит без умолку. Я ничего не понимаю, зато между нами появилось доверие, которого раньше не было.
Помедлив, я сказала то, что лежало на сердце:
– Мне кажется, что я только теперь узнаю ее по-настоящему. Раньше она пряталась за своей ролью, а может быть, и не хотела мне довериться.
Под рубашкой я угадывала его торс и, скользя взглядом по груди, довольно отчетливо представляла себе выпуклости его мускулов, его живота и бедер. Но я пыталась представить себе другое – теплоту его тела и нежность кожи. Мне хотелось погрузиться в мягкое тепло и успокаивающий сумрак этого тела. Я представляла себе его соски, пытаясь угадать, какого они цвета – светло-розовые или коричневые? Представляла, как касаюсь и осязаю их под твердыми и гладкими грудными мышцами. Я вздохнула, и Эрве посмотрел на меня ласково.
– Это трудные моменты в жизни, не так ли?
Я слушала едва различимый шелест хлопьев, падающих на снег, и мне казалось, будто насекомые ползут по сухим листьям. Что-то почти неуловимое, и все же я отчетливо слышала это шуршание через закрытые окна. Ночной воздух был полон этого живого кружения.
Я представляла себе снег на крышах города, на виноградниках, на футбольных полях, на оживленных улицах, где он быстро покрывался черными пятнами, зато на улицах потише ложился толстым одеялом, поглощая все шумы и вынуждая машины еле ползти или вовсе не ехать. Я представляла, что весь город парализован и люди не выходят из дому, а если и выходят, то передвигаются черепашьим шагом. Снег окутывал все, сглаживал пейзаж, смягчал контрасты. Все были одинаково беззащитны перед тихим и непрерывным снегопадом, он по-матерински укрывал большие дома и маленькие, многоэтажные здания и кладбища, сады и поля. Он нес с собою тишину Великого Севера и воцарял ее повсюду, и над городом, и за его пределами. И города, деревни, дороги исчезали на лоне природы, становились крошечными и едва заметными под белым ковром.
Чуть позже Эрве вышел поиграть в бадминтон, оставив меня одну с больной. Она опять сидела очень прямо, опираясь на подушки. Дышала с трудом и жаловалась на ночную рубашку – давит. Я уже привыкла, что она говорит загадками. Она делилась со мной своими профессиональными заботами, хотя никогда в жизни не работала, разве что подсчитывала расходы и сопоставляла их со своей вдовьей рентой. Потом вдруг без перехода она снова заговорила о красивых картинках, которые боялась потерять. А когда я спросила, идет ли речь о ящике в подвале, она ответила, что вовсе нет, картины, о которых она говорит, здесь, перед ее глазами, стоит только их закрыть.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.