Текст книги "Счастье-то какое! (сборник)"
Автор книги: Анна Матвеева
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Смысл жизни теперь открыт мне. Вот, смотри!
Надежда Александровна опустила колени – на животе у нее лежал, кривя беззвучный ротик, крепким поленцем спеленутый ребенок, краснолицый, сморщенный и жуткий, как все новорожденные.
Je le trouve adorable, cet enfant-là![2]2
Я нахожу этого мальчика очаровательным! (фр.)
[Закрыть]
Это не мальчик. Это Туся. Моя дочь. Она и есть смысл всего.
Лицо Борятинской исковеркала, почти изуродовала судорога счастья.
Борятинский снова посмотрел на доктора. Тот щелкнул наконец застежкой саквояжа. Распрямился. Руки у него больше не дрожали. Наконец.
Mon Dieu, qu’est-ce qu’il lui arrive? Je[3]3
Боже, что с ней случилось? Я… (фр.)
[Закрыть]… Я… Я не понимаю. Это горячка?
Опомнившись, что совершил бестактность, князь перешел на русский, приличествующий в разговоре с людьми другого круга, и доктор, сильно покраснев, ответил по-французски, с правильным, хотя и немного деревянным выговором.
Их сиятельство и младенец здоровы. Это результат… – доктор замялся на мгновение, – чрезмерного напряжения и долгих родов. Через несколько часов всё будет благополучно. – Доктор вдруг вздернул голову и потребовал почти оскорбительно резко: – Извольте распорядиться, чтобы мне дали лошадей. Мои услуги в этом доме больше не требуются. Я возвращаюсь в Петербург.
Князь невнимательно кивнул, он смотрел на Надежду Александровну. Надежда Александровна не отрывала глаз от ребенка – это был новый узор их жизни, отныне и на долгие годы, навсегда, просто Борятинский еще не догадывался об этом.
Главное, Наденька была жива и здорова, здорова и жива.
Доктор сумел вырваться из раскисшей в грязи Анны только через сутки, но до Петербурга так и не добрался, хотя истратил большую часть своего баснословного гонорара на то, чтобы подхлестнуть смелость самых беспутных и отчаявшихся местных ямщиков. По-нильски щедро разлившийся Икорец всё равно пришлось преодолевать то волоком, то по пояс в густой черной жиже, вполне уже русской – безжалостной, цепкой, ледяной.
Боже милостивый, как же холодно! Холодно! Как болит голова!
Он потерял сознание в пяти верстах от Воронежа, успев распорядиться, чтобы его непременно отвезли в больницу. Боялся тифа, заразы, э-э-пидемии только н-не хватало. Оказалось – пневмония, от которой доктор и умер спустя три дня в просторной воронежской земской губернской больнице, в полном и ясном рассудке – человеческом и медицинском, на руках у старшего врача, Константина Васильевича Федяевского.
Последними его земными словами были: «Не хочу в эту грязь. Отдайте всё науке».
Федяевский, человек сердобольный и деятельный (что и позволило ему в итоге сделать блестящую общественную карьеру), волю коллеги выполнил – и самолично разъял тело петербургского доктора на препараты, на которых, как мыслил Федяевский, молодые воронежские лекари должны были восполнять недостаток практического образования. Однако то ли Федяевский (вообще-то офтальмолог) оказался скверным гистологом, то ли бездушные местные сторожа не вынесли долгого соседства с сосудами, полными спирта, но спустя несколько лет образцы были признаны безвозвратно испорченными и отправились на свалку (Господь милостив – жаркую, летнюю, сухую). И только череп доктора, желтоватый, ладный, с безупречным зубным рядом, жил еще долго-долго, потому что Константин Васильевич Федяевский из уважения к коллеге (впрочем, понятого довольно превратно) оставил его у себя и хранил на столе в кабинете. Федяевский даже советовался с черепом в сложных случаях – не из суеверия, а всё из того же уважения, которое со временем переродилось просто в странноватую привычку.
В 1895 году к Федяевскому в Воронеж заехала Туся, двадцатипятилетняя, энергичная, ненадолго увлекшаяся общественной жизнью (Федяевский только что открыл в Малышево школу для крестьянских детей, Туся хотела такую же – в Анне), и весь десятиминутный визит, во время которого Федяевский, пуша ухоженную бороду, сыпал восторженными трюизмами, машинально поглаживала лежащий на столе череп своего физического воспреемника – маленькой крепкой рукой, затянутой в смуглую горячую лайку.
Совпадение, невозможное в романе, но такое обыкновенное в человеческой жизни.
К слову сказать о пользе просвещения, любезнейшая Наталья Владимировна, череп сей принадлежал счастливейшему из смертных, эскулапу, который даже смерть свою сумел обратить на пользу науки. Звали его…
Федяевский запнулся, припоминая, и Туся, воспользовавшись паузой, прервала наскучивший разговор. В экипаже она понюхала перчатку и, сморщившись, бросила ее на мостовую.
Эфир! Не выношу этот запах.
А Федяевский, маясь, как от зубной боли, расхаживал по кабинету еще несколько часов, пока не выудил-таки из немолодой уже памяти имя петербургского доктора.
Михаил Павлович Литуновский.
Вот как его звали.
Действительно – счастливейший из смертных.
Наринэ Абгарян
Ангелы
Больничный коридор – безликий и долгий тянулся мимо палат и процедурных кабинетов, огибал углы и путался в закутах, натыкался на медицинское оборудование и тележки со сменным бельем, старательно их обходил и тек дальше, мимо скамеек, мимо кадок с фикусами и выставленных аккуратным рядом кресел на колесах – если присмотреться, на боку каждого можно разглядеть нарисованное мелом сердце – к посту дежурных медсестер. Обогнув пост и резко повернув налево, коридор выбирался к просторному, занятому паутинным декабрьским сумраком лифтовому холлу, перейдя который пропадал в лабиринтах соседнего отделения.
Тоня который уже раз подмечала опостылевшую обстановку клиники: тускло-рассеянное свечение потолочных ламп, обвешанные гладкими картинами серые стены, надменные металлические двери с простыми пластиковыми ручками, смотрящимися на стальном так же нелепо, как дешевые пуговицы на дорогом осеннем пальто. Желтоватое покрытие пола украшал ломкий узор – если идти, не фокусируя внимания, а словно бы скользя взглядом поверх, кажется, что под ногами – водная рябь.
Тоня ступала по этой ряби коломенской купчихой, чуть откинувшись назад и вздернув нос, прижимала к груди сумку с припасами – неизменный куриный бульон, овощи на пару, клюквенный морс, яблоки. От больничной еды привычно отказались – мать уже много лет обходилась без сахара и соли, да и к пище, приготовленной чужими руками, относилась с недоверием, потому никогда не посещала ресторанов и даже в приснопамятные девяностые, когда очередь к первому «Макдоналдсу» змеилась аж до концертного зала Чайковского, желания хотя бы заглянуть туда не выказала и дочь не пустила – затопчут! Тоня сходила с одноклассниками и потом рассказывала взахлеб о бургерах и шоколадном коктейле: мамочка, это невозможная вкуснотища, ты такого никогда не пробовала, сходи, ну пожалуйста! Мать отчитывать ее за то, что ослушалась, не стала, только пожала плечом – ну и травись, раз охота!
– Один раз живем! – отмахнулась Тоня и, вспомнив о лекарствах, забеспокоилась: – Ты таблетки приняла?
Мать всю жизнь маялась сердцем: врожденный порок, поздние роды, усугубившие положение, инфаркт в сорок лет, второй – в пятьдесят пять. После смерти бабушки, ушедшей, когда Тоне едва исполнилось двенадцать, она могла рассчитывать только на заботу дочери – из родных рядом никого не осталось, одни перебрались в Америку, другие давно оборвали общение – большой город, нелегкая жизнь, со своими проблемами бы справиться. Тоня до боли любила и беспокоилась за мать, ухаживала самозабвенно и преданно. Водила по врачам, строго следила, чтобы она принимала лекарства, настаивала на ежегодной госпитализации – к середине осени у нее всегда начинало скакать давление, справиться с которым без специального наблюдения не удавалось.
Отца Тоня не знала. Мать сначала отмахивалась от ее расспросов, а однажды, посчитав, что дочь достаточно выросла, чтобы всё верно понять, призналась, что родила от женатого коллеги, никакой любви, простая договоренность, он здоровый, красивый, и дети у него хорошие, я и попросила… Она оборвала себя, замялась, отвела взгляд.
– Переспать, – подсказала Тоня.
– От него не убыло, а мне счастья прибавилось, – улыбнулась мать.
Тоня говорить ничего не стала, но потом заперлась в ванной комнате и вдоволь наплакалась – она отлично знала цену, которую пришлось заплатить за такое счастье. Решиться с непростым пороком сердца на роды не всякая сможет, но мать на это пошла, невзирая на строгий запрет кардиологов. На учет встала на четвертом месяце, из страха, что если покажется раньше – заставят избавиться от плода. Пролежала на сохранении оставшийся срок, родила здоровую девочку, но надорвалась так, что через полгода получила первый инфаркт. Чудом выкарабкалась – в те времена о стентировании ничего не знали; если больные и выживали после обширного сердечного приступа, то только чудом.
Тоне было четырнадцать лет, когда мать заработала свой второй инфаркт, безысходный, тяжелейший. К счастью, «скорая» отвезла ее не в заштатную клинику, а в одну из ведущих, и попала она не к слабому специалисту, а к светилу Давиду Иоселиани. Он ее и спас, буквально вытащил с того света. Мать, очнувшись после наркоза, еле ворочая распухшим языком и мучаясь от накатывающих приступов боли, прошептала Тоне, которую, сжалившись над ее мольбами, пустили ненадолго в реанимационное отделение, что, кажется, умерла и на несколько секунд оказалась в раю. Тоня глотала слезы, наблюдая, буквально впитывая глазами резко осунувшееся мертвенно-бледное ее лицо, потемневшие пергаментные веки, капельки пота на лбу. Приподняла простынь, заметила расползшееся под голым бедром пятно, побежала за медсестрой, чтобы попросить перестелить. «Видно, катетер не до конца ввели», – хлопнула себя та по бокам и заспешила в палату. Обратно Тоню не пустили, и она всю ночь просидела в приемном отделении, ушла под самое утро – вымотанная, со слипающимися глазами, но не домой, а в школу, где ее ждала контрольная по тригонометрии, пропустить которую было нельзя.
За высоким бортиком поста дежурных медсестер маячил край колпака, «только бы не Соболевская», взмолилась Тоня и ускорила шаг, но проскочить незамеченной не смогла – колпак вздрогнул и вынырнул из-за светлой перегородки.
– Здравствуйте, Мария Львовна, – скороговоркой поздоровалась Тоня и, навесив на лицо непроницаемое выражение, заторопилась мимо.
– Что несем? – каркнула вместо приветствия Соболевская.
Еще два шага – и дежурный пост остался бы позади, Тоня могла притвориться, что не расслышала вопроса, но делать этого не стала, памятуя о въедливом характере старшей медсестры, которую терпеть не могла за категоричность и откровенную нахрапистость. Бабушка о таких говорила – совесть под каблуком, а стыд под подошвой. «Чтоб тебя жабы понадкусывали!» – в сердцах прошептав под нос ее любимое ругательство, Тоня вернулась к стойке и со стуком поставила на нее сумку. Соболевская хмыкнула, но возмущаться не стала, расстегнула молнию, нырнула туда носом, пошарила короткими толстыми пальцами – на безымянном блеснул кровавым круглый рубин в пошлом червонном золоте, ювелирная совковая штамповка. «Вылитая жаба», – со злым удовлетворением подумала Тоня, отметив про себя дряблое, обсыпанное возрастными пятнами лицо медсестры, близорукие, в вечном прищуре, бесцветные глаза и заметный пушок над верхней губой – подобно многим женщинам с примесью восточной крови, Соболевская старела стремительно и безвозвратно, навсегда растрачивая свою когда-то яркую и сочную красоту.
– Бульон куриный? – полюбопытствовала она, ткнув пальцем в прозрачный термос с нежно-золотистой жидкостью. Тоня растерялась, поймав насмешливый взгляд Соболевской – та смотрела так, словно прочитала ее мысли.
– Да! – ответила она, и, предвосхищая следующий вопрос, с поспешностью добавила: – Курицу брала, где вы советовали.
– Ладно, иди, – разрешила Соболевская и, почесав лоб под колпаком, уселась на место.
Тоне, которой пришлось через полгорода тащиться в Марьину Рощу за курицей, нестерпимо захотелось ее уязвить.
– Это магазин вашего родственника? – спросила она и сразу же застыдилась своей бесцеремонности – в конце концов, ее туда не под дулом пистолета повели, сама пошла.
Соболевская вздернула в недоумении бровь.
– Какого родственника?
– Ну, кошерных продуктовых в Москве немало, я и подумала, что вы меня специально в тот отправили, чтобы… – Тоня стушевалась, но упорно гнула свою линию, – чтобы вашему родственнику прибыль была.
– Иди к матери, – вздохнула Соболевская, – да смотри не расстраивай ее завихрениями своего пытливого ума: мы ей давление с вечера сбить не можем.
Тоня, позабыв обо всем, побежала в палату.
Перед тем как выйти, Антон с Вадиком заглянули попрощаться. Тоня лежала на боку, накрыв голову подушкой, и пыталась приноровиться к мучительной боли, ледяным панцирем затянувшей лоб и левый висок.
– Не отпускает? – спросил Антон, плотно придвигая края задернутых штор таким образом, чтоб не осталось даже малейшего просвета. Тоня приподняла край подушки, слабо помотала головой и сразу же скривилась – к горлу резко подступила тошнота. Она задержала дыхание, унимая дурноту, но на всякий случай подвинулась к краю кровати, чтобы можно было сразу подняться, если возникнет надобность бежать в ванную.
Вадик погладил ее по затылку – неловко, против роста волос, спросил срывающимся, сладко пахнущим какао и вафлями – Антон не стал затеиваться с овсянкой – шепотом:
– Мамочка, ты же попгавишься?
Тоня нашарила его руку, поцеловала в горячую ладошку.
– Конечно! Мигрень – это так, ерунда. К вечеру буду как новенькая. Веришь?
Вадик ткнулся круглым лбом ей в щеку – вегю! У Тони защипало в носу, она шмыгнула и, чмокнув сына, снова накрылась подушкой.
Антон поставил на прикроватную тумбочку стакан с водой, пододвинул блистер с таблетками.
– Ты бы меньше плакала, родная.
– Хорошо.
Тоня подождала, пока за ними закроется дверь, – и заскулила – тонко и беспросветно. Вот уже две недели как нет мамы. Нет и не будет уже никогда, и с этим нужно что-то делать и как-то жить, ходить, работать, дышать. За день до ухода, словно зная, что времени осталось совсем мало, она снова завела разговор о привидевшемся ей потусторонье, Тоня суеверно хотела отмахнуться, но не рискнула перечить, да и Соболевская бы не дала – они с матерью подружились, и теперь каждую свободную минуту та проводила в ее палате, раздражая своим непрошеным присутствием Тоню, не желающую допускать в личное, лелеемое годами живое пространство отношений матери и дочери кого-то постороннего.
– Зачем она постоянно ошивается у тебя?! – шипела она вслед медсестре, когда та покидала палату.
– Не ревнуй, пожалуйста, – просила мать.
– Не ревную, мне просто неуютно в ее присутствии!
– Она хорошая и умная, и с ней есть о чем поговорить, когда тебя нет рядом.
– Ты же знаешь, у меня Антон и Вадик…
– Что ты, дочка, я же не в укор. Не обижай меня оправданиями, – мать улыбнулась и легко коснулась ее щеки.
В тот оказавшийся последним день она снова вспоминала причудившийся ей рай: буйство невиданных цветов, звучание невообразимо прекрасной музыки, ангелов-великанов, что встречали ее у врат: «Мы ведь думаем, что они маленькие, а они ростом с холмы, и все очень разные, у одних до того страшные лица, что больно смотреть, – они поглощают мировую скорбь, а у других лица сияют, словно солнца, любуешься и не можешь налюбоваться, – эти ангелы созидают радость».
Мать рассказывала, что один такой ангел объяснил ей, как на самом деле устроена земная жизнь. Перед тем как родиться, человек выбирает себе судьбу. Он соглашается на своих детей, родных и близких, на людей, которых полюбит и которые его предадут. Он соглашается на испытания и преграды, с которыми ему придется столкнуться и через которые придется пройти. На болезни и горе. Он выбирает себе ровно столько, сколько сможет вынести, – и лишь после этого рождается. Потому нет в человеческой жизни ничего такого, с чем ему нет возможности справиться.
Мать старалась соответствовать открывшейся ей истине: не роптала и не жаловалась, а каждый прожитый день провожала с радостью и благодарностью. Тоня верила только в то, что видит, относилась к рассказу матери с иронией и справлялась с проблемами с холодной и даже яростной обстоятельностью, записывая любую победу в доказательство собственной неуязвимости. Однако в тот день, когда не стало мамы, вся ее уверенность, весь тщательно выстроенный каркас из убежденности в собственных силах рухнул в один миг – Тоня почувствовала такое опустошение, такую муку, словно предала самое родное, дорогое и близкое, что было в ее жизни.
После похорон она взяла на работе отпуск, дни проводила словно в полутьме – отмалчивалась, уставившись в одну точку, или лежала в постели, укрывшись с головой, и изводила себя плачем. Попытки мужа вывести ее из этого состояния твердо отмела, попросила дать время выплакаться.
– Ты же меня знаешь, чем меньше буду сдерживать эмоции, тем скорее приду в себя.
Антон скрепя сердце уступил. Заботился о пятилетнем Вадике, с грехом пополам прибирался в квартире, готовил всякое несъедобное. Терпеливо ждал, когда у жены наступит просвет. Но просвета не наступало.
Звонок домофона просверлил в голове дыру – Тоня поморщилась, повернулась на другой бок, подтянула колени к подбородку, накрылась одеялом так, чтоб не слышать назойливого трезвона. Домофон захлебнулся, но через минуту проснулся дверной звонок. Тоня какое-то время прислушивалась к его надоедливой мелодии, потом поднялась, натянула халат, прошла, цепляясь за стену, в прихожую. Посмотрела в глазок. На лестничной площадке стояла тепло укутанная женщина и через короткие промежутки времени надавливала на кнопку звонка.
– Вам кого? – спросила с раздражением Тоня.
– Посылку из больницы передали, – ответила женщина противно колючим голосом и, чуть помедлив, добавила: – от мамы.
Тоня открыла дверь. Женщина надвинула на лоб вязаную шапку, нырнула носом в шарф и заговорила, мелко кашляя:
– Извините, что кутаюсь, – простыла, пришла к вам с температурой, но не прийти не могла. Я в отделении кардиологии санитаркой работаю, вы меня вряд ли вспомните, мы с вами не пересекались.
– Вы собирались передать посылку, – перебила ее Тоня.
– Я сказала – посылку? Извините, я имела в виду послание. Это, в общем, дико будет звучать, но что поделаешь, расскажу как есть. Мне ваша мама приснилась. Просила передать, что всё у нее хорошо. И что оказалась она в том месте, о котором вам часто рассказывала. И что ангелы именно такие, какими они ей когда-то привиделись. Ваша мама счастлива, потому что обрела покой: она окружена теми, кого всегда любила, она дышит полной грудью, потому что забыла, что такое боль. И еще она просила передать, что у вас впереди долгая и прекрасная жизнь. Долгая, прекрасная – и очень счастливая. А чтобы вы мне поверили, она просила сказать, что у мишутки золотые глазки. Я не поняла, что она имела в виду, но, может, вы…
Тоня прислонилась ноющим виском к прохладному дверному косяку. Про мишутку с золотыми глазками знали только мама с бабушкой и больше никто. Это был стишок, который придумала совсем маленькая Тоня в день бабушкиного рождения, – у мишутки глазки золотые, а лапы мягкие, как пух. Она вывела его каракулями на обратной стороне единственной ненадписанной открытки, которую нашла в секретере, и торжественно вручила имениннице. Мама и бабушка потом очень смеялись, потому что открытка оказалась к 23 Февраля…
Женщина меж тем, кашлянув, поплотнее надвинула шапку и затянула концы вязаного шарфа на груди. Тоня спохватилась, посторонилась, приглашая ее в квартиру, но та отрицательно замотала головой – мне уже пора, и вызвала лифт.
– Может, хотя бы чаю… я вам так признательна… зачем вы больной поехали… я вызову и оплачу такси… – враз поверившая в происходящее Тоня бессвязно тараторила, не в силах справиться с волнением. Но женщина, не дождавшись лифта, пошла вниз.
– Я сейчас, я вас провожу, – заметалась по прихожей Тоня, залезая в сапоги и натягивая пальто.
– Не нужно, мне недалеко ехать, всего две остановки.
– Подождите! Ну что вы так уходите! – Тоня побежала по ступенькам, на ходу застегивая пальто.
Женщина остановилась, нехотя обернулась. Кусачая шапка лезла ей в глаза. Она поддела ее край, почесала лоб смутно знакомым жестом – фалангой большого пальца, на безымянном блеснула толстая дужка червонного кольца с тиснением. Тоня сама так часто поступала, оборачивала кольцо камнем внутрь, чтобы легче было надеть перчатку. Она не стала бы обращать внимания на обернутое кольцо, но жест, которым женщина почесала лоб, ее насторожил. Пронзенная смутной догадкой, она запнулась-замешкалась, но потом схватила ее руку, обернула ладонью вверх, узнала рубин. Разом всё поняла.
– Мария Львовна?
Соболевская со вздохом стащила кусачую шапку, расслабила узел шарфа, потом и вовсе стащила его с шеи. Лишь сейчас Тоня заметила ее нелепый макияж – толстый слой тонального крема, неумело обведенные глаза, густо накрашенные ресницы. Старания не пропали даром – ее действительно невозможно было узнать.
Тоня молча ждала.
– Твоя мама переживала за тебя. И я, дура, обещала ей, – наконец выдавила Соболевская.
– Что обещали?
– Вот это и обещала. Я знала, что ничего путного не выйдет, но отказать ей не смогла.
И Соболевская виновато развела руками.
За секунду Тоня пережила, казалось, все возможные эмоции – от горькой обиды и отчаяния до гнева и разочарования. Но следом, внезапным прозрением, наступило высвобождение. Словно переболев чем-то тяжелым, она поднялась, чтобы заново обрести силы. Словно кто-то одним касанием руки развеял сковывающий сердце слой толстой, душной пыли.
Тоня прерывисто вздохнула и обняла Соболевскую, зарылась носом в ворот ее пальто, почувствовала запах цветочных духов и едва уловимый, до боли знакомый – больничный. Значит, она приехала к ней сразу после ночной смены, вымотанная и невыспавшаяся.
– Теть Маш, пойдем, что ли, чай пить? – бережно, чтоб не спугнуть плескавшийся в душе покой, спросила Тоня.
– Пойдем, – легко согласилась Соболевская.
На пороге квартиры Тоня обернулась:
– Мама ведь действительно вам приснилась?!
Соболевская молча погладила ее по руке.
Тоня спрашивать снова не стала. Ей так хотелось верить, что всё это правда, что она верила.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?