Текст книги "Седьмой крест"
Автор книги: Анна Зегерс
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 23 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
VI
– Это у нас будет последний обед висельника, – сказал Эрнст, – если бы ваш господин Мессер весной не продал участок за рощицей, мне бы теперь не пришлось ходить с его овцами по чужой земле.
– Ну, это же не так далеко, – сказала Евгения, – я могу из окна спальни с тобой поздороваться.
– Разлука есть разлука, – сказал Эрнст. – Да вы хоть посидите со мной по случаю наших с вами последних картофельных оладий.
– Разве у меня есть время? – сказала Евгения. Но она все же села боком на подоконник. – Мне еще печь и стряпать, завтра приедут наши три парня: Макс – он в Шестьдесят шестом полку и в первый раз получил отпуск, у Ганзеля в школе каникулы, и Иозеф – этот тип тоже явится. Наверно, деньги понадобились.
– Скажите, Евгения, а ваш паренек тоже иной раз приезжает?
– Какой паренек? – холодно отозвалась Евгения. – Нет, нет, он никогда не бывает свободен по воскресеньям. Мой Роберт учится в Висбадене на официанта.
– Я бы на это не польстился, – замечает Эрнст.
– Он хочет в люди выбиться, – с нежностью пояснила Евгения. – Он умеет обращаться с чистой публикой. Это у него в крови.
– А сюда-то он приезжает?
– Роберт? Зачем? Сам Мессер, быть может, и ничего бы не сказал. Ганзеля никогда дома нет, а Макс хороший, но вот Иозеф… Если он в это дело сунется, я ему по роже надаю – будет скандал, а я не хочу скандалов.
– Зачем же он будет соваться? – опять начал Эрнст, так как ему хотелось удержать Евгению, а она уже составила вместе его прибор и стакан. – Ведь у парня отец же не еврей был?
– Нет, к счастью, только француз, – сказала Евгения. Она все-таки встала: – Значит, до свидания, Эрнст, свистни Нелли, чтобы я и с ней простилась. Ну, до свидания, Нелли. Какая же ты хорошая собачка! Прощай, Эрнст!
Однако она все-таки еще раз присела на подоконник, чтобы посмотреть, как уходит стадо. Эрнст теперь стоит спиной к дому. Его шарф развевается по ветру, одна нога выставлена вперед, одной рукой он подбоченился. Бросая зоркие взгляды из-под полуопущенных ресниц, он, точно полководец, производящий перегруппировку своих войск, отдает вполголоса краткие приказы, и, слыша их, его собачка бежит то туда, то сюда, пока все стадо не сжимается наконец в продолговатое плотное облачко и постепенно словно втягивается в еловую рощицу.
Как пуста теперь луговина! У Евгении сжимается сердце. Правда, дело тут не в Эрнсте. Те три дня, что он пас у них, он только задал ей лишнюю работу да утомил своей болтовней. Но вот их уже поглотила рощица, стадо уже, может быть, выходит на ту сторону, и луговина будет пустовать до будущего года. Это напоминает о многом, что мимо тебя проходило, а когда прошло, оно что-то с собой унесло, и тихо и пусто до слез.
Когда Герман после полуденного перерыва проходил через двор, он встретил Лерша, который отдавал какие-то отрывистые приказания, и выражение его лица Герману почему-то не понравилось. Маленький Отто висел на веревках между колесами железнодорожного вагона и неловко поворачивал тяжелый поршень. Двор был ниже уровня улицы. Вагон можно было поднять или передвинуть с помощью подъемного крана так, чтобы он нависал над двором. Отто слегка покачивался, крепко вцепившись в веревки. Он смотрел то под ноги, во двор, который казался ему лежащим далеко внизу, то поднимал глаза к вагону, который точно готов был свалиться ему на голову. Молодой рабочий, управлявший кранами, что-то крикнул ему – не повелительно и насмешливо, а весело и ободряюще. Отто был, видимо, во власти одного из тех приступов страха и скованности, которые не редкость у учеников.
Лерш, когда был в цеху, за работой, ничем не отличался от обычного квалифицированного рабочего. Но сейчас самый звук его голоса, презрительная усмешка, блеск глаз мало соответствовали его задаче – обучению новичка. Герман прошел мимо, сказав себе, что это его не касается. Но, пройдя несколько шагов, он остановился и сказал себе, что все это его касается.
Герман ждал у железной лестницы, пока Лерш разносил паренька. Тот стоял навытяжку, подняв бледное лицо, не мигая, полуоткрыв детский рот. Когда Отто подымался вместе с ним, Герман сказал:
– Это с каждым бывает вначале. Не нужно так напрягаться, наоборот, держись свободнее. И вообще не думай о том, что висишь в воздухе. Я здесь уже десять лет, и ни разу еще никто не упал. Вот что ты должен помнить, если станет страшно. Решительно каждому вначале бывает страшно, и мне было страшно. – Он положил руку на плечо паренька, но тот незаметно повел плечами, и рука Германа соскользнула. Отто холодно посмотрел на старшего. Вероятно, он подумал: это касается только меня и Лерша, ты тут ни при чем.
Идя дальше, Герман услышал, как молодой рабочий громко рассмеялся. Лерш орал на Отто таким тоном, который был бы уместнее в казарме, чем на заводском дворе. Герман круто обернулся. Лицо юноши было бледно, он боялся сплоховать перед старшими, и Герман подумал, как неуместны тут и окрики мастера, и чрезмерное самолюбие ученика. Что же выйдет из этого подростка, который считает доброту только болтовней, а солидарность – нелепым пережитком? Второй Лерш или еще хуже – ведь его так воспитывают.
Герман прошел оба двора, находившихся на уровне улицы. Он вошел в цех, с его оглушающим шумом, с белыми и желтыми вспышками огня. То тут, то там рабочие встречали его улыбками, скорее напоминавшими гримасу, беглыми взглядами глаз, белки которых сверкали, как у негров, и восклицаниями, тонувшими в громоподобном грохоте. Я не одинок, сказал себе Герман. То, что я сейчас думал насчет Отто, – вздор, он самый обыкновенный мальчик. Я займусь этим мальчиком. Я этого парнишку перехвачу у Лерша. И добьюсь своего. Посмотрим, кто сильнее. Да, но на это нужно время. А времени у него может и не оказаться. От этой требующей времени задачи, за которую он внезапно решил взяться, так внезапно, словно она была кем-то перед ним поставлена, его мысли вернулись к той неотложной задаче, из-за которой все могло пойти прахом. Вчера Зауэр, архитектор, подкараулил Германа в одном месте, где они встречались только в самых крайних случаях. Зауэра мучили сомнения, правильно ли он поступил, выставив незнакомца, и его описание – низенький, голубоглазый, веснушчатый – в точности совпадало с тем, как Франц Марнет описывал Пауля Редера.
Если этот Редер все еще работает у Покорни, то там есть один надежный человек, который может поговорить с ним – пожилой, твердый; он избежал преследований только потому, что еще за два года до Гитлера почти отошел от работы, и многие предполагали, что он не в ладах со своими единомышленниками. В понедельник этот человек должен заняться Редером. Герман знал его не первый день, ему вполне можно доверить деньги и документы для Гейслера, если Гейслер еще жив. Среди рева и пламени обычного рабочего дня Герман обдумывал, допустимо ли столь многим рисковать ради одного человека. Рабочий, которому предстояло связаться с Редером, был единственным надежным лицом на заводе Покорни. Можно ли подвергать опасности одного ради другого? А если да, то при каких условиях? Герман еще раз тщательно взвесил все «за» и «против». Да, можно. И не только можно – должно.
VII
Циллиг сменился в четыре часа пополудни. Даже в обычное время он не знал, чем занять свободный день. Его не привлекали загородные прогулки сослуживцев, не интересовали их развлечения. В этом он остался крестьянином.
При выходе из лагеря стоял старый грузовик, полный штурмовиков, собиравшихся прокатиться по Рейну. Хотя они и звали с собой Циллига, но были бы, без сомнения, удивлены и даже недовольны, если бы он согласился. По тем взглядам, которыми они провожали его, и по внезапно оборвавшемуся громкому смеху было очевидно, что даже между этими людьми и им существует известное расстояние.
Циллиг шел тропинкой в Либах, тяжело топая по высохшей земле, которой никак не удавалось затуманить глянец его громадных сверкающих сапог. Он перешел через дорогу, отходившую от шоссе к Рейну. Перед уксусным заводом и сегодня стоял часовой, это был один из самых дальних постов Вестгофена. Часовой откозырял, Циллиг ответил. Некоторое время Циллиг шел вдоль задней стены завода. Он остановился у стока, по которому, вероятно, прополз Гейслер, осмотрел место, где того стошнило, как показал Грибок. Гестапо довольно точно восстановило весь путь Гейслера до сельскохозяйственного училища. Циллиг не раз проходил тут. Из фабрики вышло несколько десятков людей: все здешние крестьяне-сезонники. У них на допросах вытянули всю душу. Они остановились позади Циллига и в сотый раз принялись заглядывать в сточную канаву. Поверить трудно! Тоже ловкость нужна! Поймать они его до сих пор не поймали! А ведь кроме него – всех! Подросток с еще детским лицом и в болтающемся, как на вешалке, отцовском комбинезоне прямо спросил Циллига:
– Поймали его наконец?
Циллиг поднял голову и оглянулся вокруг. Тогда все быстро начали расходиться – безмолвные, бледные. Если у кого и было на лице злорадство, так он поспешил припрятать его, как запретное знамя. А подростку они сказали:
– Ты разве не знаешь, кто это? Циллиг.
Циллиг шагал по тропинке, озаренной светом едва греющего вечернего солнца. Река была отсюда не видна, и местность в точности напоминала его родину. Циллиг был близким соседом Альдингера. Он вырос в одной из отдаленных деревень за Вертгеймом.
Там и сям виднелись синие и белые платки женщин, работавших в поле. Какой сейчас месяц? Что они сейчас роют? Картошку? Репу? В последнем письме жена звала его домой, надо же наконец разделаться с арендатором. Деньги, накопленные за все эти годы, можно будет пустить в дело. Он старый нацистский ветеран, многосемейный и поэтому пользуется целым рядом привилегий. Усадьбу они кое-как приведут в порядок; оба старших сына теперь уже работники, они не уступят и отцу, но, конечно, заменить его они не могут; как только он приедет, участок, сдававшийся ими в аренду, можно будет вспахать, а часть оставить под клевер для коров, которых придется купить.
Циллиг ступил ногой в высоком сапоге на то место, где Георг нашел ленту. Вскоре он достиг разветвления дорог, где бабушка Корзиночка свернула в сторону. Он не дошел до сельскохозяйственного училища, а начал прямо спускаться к Бухенау. Он испытывал настойчивое желание выпить. Циллиг пил не регулярно, а время от времени, запоем.
Циллиг шел тихими полями, плавно изгибавшимися под бледным небом; там и сям поблескивала лопата; когда он приближался, крестьянки, работавшие возле дороги, поднимали голову, протирали кулаком залитые потом глаза и смотрели ему вслед. Все в нем возмущалось при мысли о возвращении домой; ну, а если Фаренберг окончательно выставит его или же если самого Фаренберга выставят с таким треском, что тому уже будет не до хлопот за других, как быть тогда? Особенно мучило его одно воспоминание: когда он в ноябре 1918 года вернулся с войны домой в свой запущенный двор, он был совершенно подавлен тем, что увидел. Плесень, мухи, ребята – по одному после каждого отпуска в добавление к уже имевшимся двум, жена, которая стала сухой и жесткой, как зачерствевший хлеб. Робко и кротко глядя на него, попросила она его утеплить рамы, особенно в хлеву, так как там очень дует. Притащила ему ржавые инструменты. И тогда он понял, что это уж не отпуск, после которого, забив несколько гвоздей и повозившись с хозяйством, можно вернуться туда, где ничего не надо ни заделывать, ни прибивать, но что ему предстоит жизнь дома, беспросветная, беспощадная. В этот же вечер он ушел в трактир, похожий на тот, который поблескивает окнами у въезда в Бухенау, кирпичный домик, весь заросший плющом. Ну, эта сволочь хозяин и нагрубил ему; сначала Циллиг был угрюм, затем начал буянить:
– Да, вот я и дома, в этом поганом хлеву, да, вот я опять тут. Испакостили они, изгадили нам всю нашу войну. И я теперь коровий навоз убирай! Да, это им на руку. Теперь пусть Циллиг навоз разгребает! А вы поглядите лучше на мои руки, на мой большой палец! Вот было нежное горлышко, прямо соловьиное! Циллиг, говорит мне лейтенант Кутвиц, без тебя я был бы уже ангелом на том свете. Они у лейтенанта Кутвица с груди Железный крест сорвать хотели, эта банда на вокзале в Ахене. Моего лейтенанта Фаренберга в лазарет отправили, его пулей задело, и командование принял лейтенант Кутвиц, а тот мне все с носилок руку пожимал.
Один из сидевших в трактире – он был еще в серой военной форме, только без погон – сказал:
– Удивительно, как это мы войну проиграли, раз ты, Циллиг, в ней участвовал.
Циллиг бросился на говорившего и чуть насмерть не задушил его. Наверняка бы послали за полицией, если бы не жена Циллига. И в последующие годы его терпели в деревне только ради жены – жалели ее очень. Видя, что она работает как вол, соседи в первое время приходили к нему, предлагая то одно, то другое – кто молотилку в бесплатное пользование, кто сельскохозяйственный инструмент. Но Циллиг заявил:
– Лучше я на помойке подохну, чем возьму что-нибудь у этих сволочей!
Жена спросила:
– Почему сволочей?
И Циллиг ответил:
– Им на все наплевать, все они тут же домой помчались, картошку копать…
Невзирая на страдания и обиды, фрау Циллиг испытывала перед мужем не только страх, но и некоторое восхищение. И все же хозяйство пошло прахом; кризис в стране ударил по виновным и по невиновным. Циллиг проклинал его наравне с теми, чьей помощью он не хотел воспользоваться. Пришлось покинуть свой двор и перекочевать в другой, крошечный, принадлежавший родителям жены. Этот год, когда они жили в тесноте, был самым ужасным. Как трепетали дети, когда он по вечерам приходил домой! Однажды он был на вертгеймском рынке, вдруг кто-то окликнул его: «Циллиг!» Оказалось, солдат-однополчанин. Солдат заявил:
– Послушай, Циллиг, пойдем с нами. Вот это по тебе! Ты человек компанейский, ты за нацию, ты против всей этой шайки, против правительства и против евреев.
– Да, да, да, – отвечал Циллиг. – Я против.
С этого дня Циллигу на все стало наплевать. Пришел конец этой слюнявой мирной жизни, – по крайней мере, для Циллига.
Под изумленными взглядами всей деревни Циллига каждый вечер увозил мотоцикл, иногда даже автомобиль. И случилось же так, что голодранцы с кирпичного завода в один из таких вечеров зашли в пивную, где вечно торчали штурмовики! Косой взгляд, затем резкие слова, затем – удар ножом.
Правда, в тюрьме жилось ненамного хуже, чем в удушливой крысиной норе, которая называлась его домом, – и опрятнее и интереснее. Его жена ужасно стыдилась этого бесчестия и хныкала, но ей пришлось вытереть слезы и подивиться, когда отряд штурмовиков, маршируя, вошел в деревню, чтобы отпраздновать возвращение Циллига. И тут пошли речи, приветствия, пьяные оргии. Трактирщик и соседи только рот разевали.
Два месяца спустя, во время большого парада, Циллиг увидел на трибуне Фаренберга, своего прежнего начальника. Вечером Циллиг заявился к нему:
– Господин лейтенант, не забыли меня?
– Господи, Циллиг! И оба мы носим ту же форму!
И вот теперь я, я, Циллиг, должен буду опять коровий навоз убирать, бесился Циллиг. Один вид этой деревенской улицы, напоминавшей его деревню, наполнял его душу унынием и страхом. Даже дверная ручка гак же расшатана, как у них в трактире.
– Хейль Гитлер! – оглушительно заорал трактирщик в припадке усердия. И потом обычным деловитым тоном добавил: – В саду местечко хорошее есть, на солнышке; может быть, господин камрад захотят там расположиться?
Циллиг через открытую дверь заглянул в сад. Свет осеннего солнца золотистыми пятнами падал между листьями каштанов на пустые столы, уже покрытые свежими скатертями в красную клетку – завтра воскресенье. Циллиг отвернулся. Даже это напоминало ему обычные воскресенья, его былую жизнь, гнусное мирное время. Он остался у стойки. Попросил еще стакан. Немногие посетители, решившие, как и Циллиг, отведать молодого вина, отошли от стойки. Они смотрели на Циллига исподлобья. Циллиг не замечал наступившей вокруг него тишины. Он пил третий стакан. Кровь уже шумела у него в ушах. Но на этот раз от вина не стало легче. Напротив, глухой страх, наполнявший все его существо, еще возрос. Ему рычать хотелось. Уже с детства был ему знаком этот страх. Он не раз толкал его на самые ужасные, самые отчаянные поступки. Это был обыкновенный человеческий страх, хотя и выражался он по-звериному. Врожденная сметливость Циллига, его гигантская сила так и остались с юных лет придавленными, неприкаянными, ненаправленными, неиспользованными.
Будучи на войне, Циллиг открыл средство, которое успокаивало его. Вид крови действовал на него не так, как он действует обычно на убийц, давая какое-то опьянение, которое можно заменить и другим видом опьянения; Циллиг при виде крови успокаивался, успокаивался так, словно это его собственная кровь текла из смертельной раны; точно он делал себе кровопускание. Он смотрел, успокаивался, потом уходил. После этого и сон его бывал особенно безмятежен.
За столом в трактире сидело несколько членов гитлерюгенда, среди них Фриц Гельвиг и его руководитель Альфред, тот самый Альфред, который еще на прошлой неделе был для Фрица неоспоримым авторитетом. Трактирщик приходился Гельвигу дядей. Молодые люди пили сладкий сидр; перед ними стояла тарелка с орехами, и они щелкали их, а ядрышки бросали в сидр, чтобы те пропитались напитком. Компания строила планы насчет воскресной экскурсии. Альфред, загорелый, живой малый с вызывающим взглядом, уже научился сохранять какое-то неуловимое расстояние между собой и своими сверстниками. С той минуты, как Циллиг появился в трактире, Фриц перестал принимать участие в разговорах и в щелканье орехов. Взор Фрица был прикован к его спине; он тоже знал Циллига в лицо. Он тоже кое-что слышал об этом человеке. Но раньше Фриц никогда над этим не задумывался.
Сегодня утром Гельвига вызвали в Вестгофен, и после бессонной ночи он, с отчаянно бьющимся сердцем, явился на вызов. Там его ждала большая неожиданность. Ему сказали, чтобы он отправлялся домой, следователи уехали, все вызовы свидетелей отменены. С чувством безмерного облегчения Фриц направился в школу. Все было в полном порядке, исключая его куртки, но теперь она меньше всего его беспокоила. С каким рвением он отдался сегодня работе, тренировке, общению с другими! Садовника Гюльтчера он избегал. Зачем Фриц так разоткровенничался с этим старикашкой, с этим дурацким курилкой! Весь день Фриц был прежним Фрицем, таким же, как и на прошлой неделе. И с чего он так растревожился? Что он совершил? Пробормотал несколько слов? Едва уловимое «нет»? Никаких последствий все это не имело. А ведь если что-нибудь не имело последствий, его все равно что и не было. Еще пять минут назад Фриц был веселее всех мальчиков за столом.
– На что ты так уставился, Фриц?
Он вздрогнул.
Кто этот Циллиг? Какое мне до него дело? Что у меня может быть общего с таким Циллигом? Какое нам дело до него? Правда ли то, что говорят про него люди?
А может быть, это и в самом деле была вовсе не та куртка? Есть ведь люди, похожие друг на друга как две капли воды, отчего же не быть похожими и двум курткам? Может быть, все беглецы уже пойманы, и мой тоже? Может быть, он уже заявил, что куртка не его? Неужели это Циллиг – такой же, как мы, как Альфред? Правда ли все, что о нем говорят? Какое дело до него нам? Отчего и моего должны поймать? Отчего он бежал? За что его посадили в лагерь?
Фриц не сводил недоумевающих глаз с мощной коричневой спины Циллига. А Циллиг приступил к пятому стакану.
Вдруг перед трактиром остановился мотоцикл. Эсэсовец, не вставая с сиденья, крикнул в дверь:
– Эй, Циллиг!
Циллиг медленно обернулся. У него было лицо человека, который еще и сам не решил, трезв он или пьян. Фриц внимательно следил за ним. Он и сам не знал, почему так следит. Его друзья просто взглянули и вернулись к своему разговору.
– Садись, поедем! – крикнул эсэсовец. – Они там прямо обыскались тебя. А я сказал – держу пари, что ты здесь.
Циллиг вышел из трактира несколько отяжелевшей походкой, но держась прямо и твердо. Его страх рассеялся. Значит, он все-таки нужен, его ищут. Он сел позади эсэсовца, и оба укатили.
Вся эта сцена продолжалась не больше трех минут. Фриц повернулся боком, чтобы видеть их отъезд. Его испугало лицо Циллига, а также взгляд, которым он обменялся с приехавшим. Фрицу стало холодно Какая-то тревога сжала его юное сердце, какое-то предчувствие – что-то, что, по мнению одних, присуще человеку от природы, по мнению других – приобретается опытом, по мнению третьих – вовсе не существует. Тем не менее что-то продолжало волновать и тревожить Гельвига, пока шум мотоцикла не замер вдали.
– Зачем я вам понадобился?
– Из-за Валлау. Бунзен его еще раз допрашивал.
Они направились к бараку, где в начале недели жили Оверкамп и Фишер. Перед дверью толпилась беспорядочная кучка эсэсовцев и штурмовиков. Бунзен, видимо занявший место Оверкампа, время от времени вызывал кого-нибудь. Всякий раз, как он открызал дверь, люди с нетерпением ждали, кого он теперь потребует.
Когда Валлау повели в барак, в нем ожила слабая надежда, что Оверкамп еще здесь и что предстоит только -повторение бесполезного допроса. Но он увидел лишь Бунзена и этого Уленгаута, о котором говорили, что он будет преемником Циллига и возглавит охрану штрафной команды. И по лицу Бунзена он понял, что это конец.
Все ощущения Валлау слились в одно-единственное ощущение жажды. Какая терзающая жажда! Никогда уж не утолить ее! Вся влага в его теле высохла до последней капли. Он иссыхает! Какой огонь! Ему чудится, что все его суставы дымятся и все вокруг словно превратилось в пар, гибнет весь мир, а не только он, Валлау.
– Оверкампу ты ничего не пожелал сказать. Ну, а мы с тобой столкуемся. Гейслер был твоим дружком. Он тебе все говорил. Живо – как имя его невесты?
Значит, они пока все-таки не поймали его, подумал Валлау, еще раз забыв о себе, о собственной неминуемой гибели. Бунзен видел, как глаза Валлау вспыхнули. Кулак Бунзена отбросил его к стене.
Бунзен заговорил, и его голос звучал то глухо, то громко:
– Уленгаут! Внимание! Ну, так как же ее зовут? Имя забыл? Ну, я сейчас напомню!
Когда Циллига везли полями в Вестгофен, Валлау уже лежал на полу барака. И ему казалось, что лопается не его голова, а весь этот хрупкий, зыбкий мир.
– Имя! Как ее имя? Вот тебе! Эльза? Вот тебе! Эрна? Вот тебе! Марта? Фрида? Получай! Амалия? Получай! Лени?…
Лени – Лени – в Нидерраде! И зачем Жорж мне тогда назвал это имя? Зачем я вспомнил его? Отчего они не продолжают свое «вот тебе»? Неужели я что-нибудь сказал? Неужели выскочило?
– Вот тебе! Катарина? Вот тебе! Альма? Вот тебе! Подождите, пусть сядет!
Бунзен выглянул за дверь, и от искр, горевших в его глазах, вспыхнули такие же искры во всех обращенных к нему глазах. Увидев Циллига, он поманил его рукой.
Залитый кровью, Валлау сидел, привалившись к стене. Циллиг, войдя, спокойно посмотрел на него. Слабый свет за плечом Циллига, крошечный голубой уголок осени, в последний раз напомнил Валлау о том, что законы вселенной нерушимы и будут жить, несмотря ни на какие потрясения. Циллиг приостановился. Еще никто не встречал его таким спокойным, таким независимым взглядом.
Это смерть, подумал Валлау. Циллиг медленно притворил за собой дверь.
Было шесть часов пополудни. Больше никто не присутствовал при этом. Но в следующий понедельник на заводе Опеля, где Валлау был некогда членом заводского комитета, из рук в руки переходила записка:
«Бывший председатель нашего заводского комитета, депутат Эрнст Валлау зверски убит в Вестгофене в субботу, в шесть часов вечера. Когда придет день расплаты, беспощадная месть постигнет палачей».
В субботу вечером заключенные увидели, что дерево Валлау пусто, и трепет прошел по их рядам. Свинцовый гнет, нависший над лагерем, внезапное возвращение Циллига, сдавленный шум, скопление штурмовиков – все это подсказало им правду. Заключенные уже были не в силах подчиняться своим тюремщикам, хотя они рисковали жизнью. Одним делалось дурно, другие не могли стоять спокойно – все какие-то ничтожные заминки, но в целом они нарушали суровый порядок. Постоянные угрозы, все более тяжелые наказания, эксцессы штурмовиков, которые теперь каждую ночь неистовствовали в бараках, уже никого не могли устрашить, все и без того считали себя обреченными.
Смерть Валлау точно сняла последнюю узду с эсэсовцев и штурмовиков, еще несколько дней назад не решавшихся переходить известную черту; она словно стерла эту черту, и теперь последовало то немыслимое, невообразимое, что начиналось за ее пределами. Пельцер, Бейтлер и Фюльграбе не были убиты так быстро, как Валлау, а лишь постепенно. Уленгаут, теперь стоявший во главе штрафной команды, хотел доказать, что он второй Циллиг. Циллиг хотел доказать, что он остался Циллигом. А Фаренберг – что он по-прежнему командует лагерем.
Но среди вестгофенских властей начали раздаваться и другие голоса. Они заявляли, что в Вестгофене создались недопустимые условия. Фаренберга нужно как можно скорее снять, а с ним и его клику, которую он отчасти привел с собой, отчасти подобрал здесь. Те, кому эти голоса принадлежали, отнюдь не стремились к тому, чтобы этот ад кончился и воцарилась справедливость, они просто хотели, чтобы даже в аду был определенный порядок.
Однако Фаренберг, несмотря на всю свою необузданность, скорее допустил, чем стимулировал, убийство Валлау и все, что за этим последовало. Его помыслы давно были прикованы к одному-единственному человеку и не могли от него оторваться, пока этот человек был жив. Фаренберг не ел и не спал, словно это его преследовали. Чему он подвергнет Гейслера, если беглеца доставят живым, – это было единственное, что он обдумывал во всех деталях.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?