Электронная библиотека » Антология » » онлайн чтение - страница 6

Текст книги "Nada (сборник)"


  • Текст добавлен: 21 апреля 2022, 19:34


Автор книги: Антология


Жанр: Героическая фантастика, Фантастика


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Ася Датнова
Радио Таволга

Никогда они не ходили на лодке вверх по реке, только вниз. Он в тельняшке и с удочкой, она в бирюзовом купальнике и шляпе с мягкими полями. Дачники, но и местным хорошо медленно сплавляться, бросив весла, останавливаться на песчаных пляжах для купания, удить под корягами, и внизу когда-то был мост на ту сторону, брод, санный путь, а вверху – никогда ничего не было.


То место, где сходятся две реки, называется Иордань. Зимой тут прорубь. Одна речка узкая, мелкая, ледяная в июле из-за ключей, заросла камышом и водорослями и на всю глубину прозрачна. Другая широкая, мутная до осени, цвета чая с молоком, теплая. Когда входишь в воду с берега, первым обнимает холод, поднимается до подбородка, но идешь, глядя вниз – к ноге подплывет здоровенный карась, на дне тускло светится крошево перловиц. А потом подхватывает течение, и ощутима граница перехода, теплая жидкая стена, и потом уже плаваешь туда-сюда, на другой берег, до ветлы. Но на это место редко кто приходит, оно дальнее, все купаются на Песках, особенно которые с детьми.


Видели их, как они шли от плотины вверх – сперва по большой воде, на моторе, а потом свернули и пошли по мелкой, на веслах – мотор там не опустить, цепляет траву, а дальше бородатые коряги, упавшие стволы. Из любопытства, наверное, пошли, туристы. Главное, на самом закате. Она встала на дне лодки на четвереньки, показав пацанам на берегу жопку в голубых бикини, свесилась через борт, глядя в близкую воду. И так они медленно плыли, он вел веслом как шестом, пока не скрылись за поворотом, а там уже и мотор включили на малой скорости, слышно было.


Я люблю представлять, что они видели, когда поднимались. Там сперва три давно затонувшие лодки, поросшие зеленью, слизью, илом, потом прошуршали через камыши, и опять открытая вода, речка выворачивает в поля, деревья расступаются, и все хорошо видно, особенно если закатное солнце, как в телевизоре, если в нем показывают аквариум – под водой водоросли тонкие, длинные, как волосы у баб, а другие похожи на кактусы и коричневые, фигурные, в мелких пузырьках воздуха, кажутся серебряными, и еще другие длинные, вроде осоки, слабо колышутся, а есть острые зеленые, и стоят ровно, как копья, снова бревна, на них изумрудные комья бадяги, подмытые корни, и между всего этого движутся стайки рыб – их тут не поймать, если только сетью, но не крючок, червяк, блесна – на наживку они не идут, еды навалом, и караси толсты, головли толсты, а щуки все по течению ниже.


Потом они вышли на плес, где черный ил. Створки раковин там огромны, с ладонь, и с густым черно-синим синим отливом, кобальт, уголь, лазурь, так что она спрыгнула в воду, погрузилась в ил до колен, и шарила в ледяной воде – сразу муть со дна, чернота, но что-то манит, что-то сквозь светится – а никак не достать, что достал – блекнет, крошится. И может быть, он спрыгнул и стал помогать, и даже ныряли, неглубоко ведь, хотя грязно, а может, ворчал и поплыли дальше, оборачивались еще в поля, думали – успеть вернуться до заката. И это качание под водой, все бросишь и смотришь, как оно туда-сюда, туда-сюда, красота такая… Чешуя на рыбах поблескивает, мерцает жабья икра. А дальше я не знал, только думал много.


Что они выберут, когда вернутся – вдруг тут ни села не будет, ни речки, одна старица, и тут на тебе, баба в купальнике. А может, они теперь ундина с каким-нибудь, допустим, кто там у них, ихтиандром. Если достали со дна мерцание, которое не дается человеку, а манит, и если потом бросили же его обратно, то, может, приедут на Пески наши местные головотяпы, распахнут машины, врубят музон, а глядь, его как невидимая рука приворачивает, и из динамиков приятный голос: «Говорит радио Таволга, передаем сигналы точного времени, куку, куку, и о погоде, начинаю ветер…» И вот они уже причаливают против ветра, он загорел, она, наверное, придерживает шляпу.

Симпатичная пара, потому жду их назад. Зачем вверх ходить без нужды, может, им местные про гигантского налима рассказали, который стоит у самого истока, в запруде под ивой, и человеческим голосом разговаривает, такой он старый? Местные за ним пробовали плавать, но только лодки в реке пооставляли; да и нет там никого, враки все, я знаю, я же и был налим.

Ася Датнова
На свету

Мы ходим на охоту за светом, и это поистине самая тихая охота. Начинается в наших краях в сентябре, когда разъезжаются дачники, увозят детей и внуков в города, в школы и детсады, пустеет река и все ее песчаные пляжи и отмели, вода становится густой как желе, ледяной, в воду входят только редкие рыбаки. Особенно хорошо, если год не грибной – тогда и в соснах сухо и пусто, и весь бор меж стволов залит сиянием на рассвете, на закате и при тумане.

За ним ходим с плетеными корзинами – нет такой корзины, которую он не наполнит, не перельется через край, не потечет изо всех дырочек – только так его и можно донести, чтобы свободно дышал. Или можно растворять его в воде, доставать из реки теми же корзинами, трехлитровыми банками, ведрами – но в осенней воде после сезона еще остались детский смех, плеск, женские визги, мужское уханье и кряхтение, разговоры, ссоры, обиды, все, что утекало по воде, что она забирала. Остается взвесь. Мы берем чистый, из воздуха.

Ценим осенний именно, самый тихий, проливается на березы, осинник, листья падают и каждая под ногой серебряная монета, а на ветках еще золотые, красные. Воздух как чистые линзы. Есть и лунный свет, полнолуния, душный летний и крахмальный зимний, розовое весеннее свечение. Но нужный только осенью – после голосистого лета, в безлюдье, бесптичье, безнасекомье. Паузу перед шорохом дождей.

Приносим его домой, разливаем по столу, высушиваем в облатки. Облатки даем под язык.

От них внутри немеет, а потом наступает прозрачность. Помню наших первых пришедших. Одна была – все время плакала, лежала, слезы затекали в уши – перепутала, где кончается она, а где начинается остальной мир, чувствовала всех сразу и мышь, которую ест кошка, и лягушку, которую глотает уж, в кафе пообедать не могла, людей чувствовала тоже, а человек к такому плохо приспособлен. Другой кричал – забирайте ваше золото молчания, боялся, что перестанет работать, думал, надо мучиться. Убедили покоем и волей.

Это Боглаз придумал, он поднимал птиц на крыло, у него все их перья были сочтены, позвал нас – кто без ума от лошадей, кто первый среди рыб, кто по змеям – по кускам собирали человека, по подобиям. В людях только одна я тогда немного разбиралась. А теперь у нас самый известный на десять ближайших слоев мира, потому что первый, центр реабилитации людей – пока маленький, на шесть коек, но к следующему полувеку рассчитываем на расширение.

Ася Датнова
Хожалка

Над городом металась тьма – а дальше, за городом, снег на полях был белым, подсвечивал горизонт, и долго после заката стояло тусклое свечение. Из села Балашов был виден краткой цепью огней – фонари на участке однополосной трассы, над мостом, а село с моста, напротив, видно не было никогда: поля и тьма. Зимой солнце над горизонтом включалось, как поворотник дальнобоя на трассе ночью, красное, и сразу входило в тучи, оставляя неуютного цвета розовую полосу.


В детстве коровы ей были похожи на облака, пятнистые грозовые тучи, дождевое вымя. Ночкой звали белую корову с единственным черным пятном во лбу. Тяжелые облака коров шли на закате по центральной улице села, поднимая до неба мягкую пыль, та в закатных лучах светилась, дышали бока дирижаблей, катили перед собой золотой дым, и корова в тумане звучала как пароходный гудок, говорила: «Ма!» По первым морозам их резали, раскладывали туши на снегу.


…Ее ма была дояркой – в селе боялись бывших доярок, они громко кричат с матами. Когда ма заболела, лечиться не поехала, от города отказалась, говорила «поскорее бы» и «вот как все надоело». Потом стала видеть, что печка в избе пляшет, а то женщина какая-то приходила и пела «Упали туманы в поля за курганы». Хожалка у ма была россомаха – пол обметет тряпкой крест-накрест, а не как следует. На каждую соцработницу в селе приходилось в среднем по десять старух, и Рита переехала в село. Ма перестала ее узнавать, звала «кормилка» и «купалка».


Балашов все равно обрыд – в зиму ледяной и продуваемый, с огромными елями на аллее гипсовых бюстов, с пешеходной зоной и вокзалом, без общественного туалета, но с драмтеатром в дореволюционном здании красного кирпича. Симпатичный Денис закончил актера театра и кино в музыкальном училище города, а до того работал монтировщиком сцены; он съездил отдыхать не как все, а в Индию, привез душные аромапалочки, с восторгом рассказывал космогонию. Кали, иссиня-черная женщина с алым языком, как у овчарки, была примерно как Родина-мать.

В детстве крашенный розовым и серебрянкой клуб работал, привозили кино. В зале курили, на туманном экране ходил слон. Ма так любила кино, что назвала Гитой, пришлось потом менять. Когда получила в наследство от ма дом, продала и взяла билет, в Индии хотя бы тепло.


Ехала из аэропорта, стоило ли, раздолбанная дорога, лужи с утками, люди спят на земле – все знакомое. Дели пах бедностью, гарью, благовониями, выхлопами. Коровы подъедали мусор с асфальта. Коровы были другие – длинноногие, мелкие, тощие. Но женщины были одеты ярко и пахли приятно. У храма по зеленой ряске фонтана бегали цапли. Хотелось домой.


Познакомилась в отеле с Валей из Тюмени, Валя знала английский, говорила, Индия инкредибл, Мумбаи треш, а тру Индия лежит дальше, звала с собой по ашрамам. Поезда опаздывали и в плацкарте было битком: «Главное, понять, пристают к тебе или нет – они и просто так прижаться могут, их миллиард, они в тесноте привыкли».


Был океан, выносил на песок водоросли, и два индуса подсматривали, как они купаются. У слонихи Лакшми были маленькие внимательные глазки, а кожа в пятнах как кора платана. Слониха благословляла хоботом, клала его людям на макушку, за деньги. Потом была Ама, темнолицая, полная, пожилая – всех обнимала, обняла, говорили, уже несколько миллионов человек. Обнималась, как ма, с толстым мягким животом. В Валиной скороговорке «моя дорогая» стало звучать как «ма дурга».

Потом ашрам Вале надоел, потому что Ама попсня и кругом одни лесбухи.


Вернулись в мутный и душный Дели, двинули в Ришикеш. Искали садху, чтобы идти с ним в куда-то в горы на севере, Гита просила, чтобы он был хотя бы в штанах. Такого и выбрали среди разных, старых, средних лет, с волосами, свалянными в седые дреды, в набедренных повязках, раскрашенных, лысых, с выбеленными лицами. Чтобы был как отец, которого не было.

Ганг был порой похож на Волгу, в небе ходили кругами коршуны.


Купили крепкие трекинговые ботинки, пели сат нам, мое имя истина, а через два дня Валя плакала на привале – соскучилась по сыну, оставила его с бабкой в Тюмени, найти бы европейца какого нормального, или америкоса. Ее один швейцарец звал на зиму на пуджа-бич, он там рядом снял дом, обещал ей оплатить комнату на месяц. А садху тут этих как собак, и все мошенники. Звала с собой. Но в горах было лучше.


Влажный жар сменился сырым холодом, кровь стучала в висках. Муравейники храмов и статуи с подведенными глазами, паломники у лингамов яростно кричали «хар, хар», как грачи, на горы садились облака – у нее не было раньше гор, только степи, океан еще похож на степь, но странно, когда нигде нет горизонта. Садху хотел домой, она расплатилась, деньги кончались, но еще надо было пойти выше на гору, на зеленые склоны, мимо бурной белесой речки. Было пасмурно и дождливо, глаз отдыхал на неярких оттенках, в сером тумане, вверху ждал снег.


Садху тащился за ней, показал пещерку на склоне горы, потом взял ее руку и положил себе на штаны. Она орала на него, как доярка. Он испугался, смутился и побежал от нее вниз по склону, мелкий и худой, тряс руками, его было жалко. Присела на камень, и вместо мантр думала: шашкой стальною блестя предо мною Хопер свои воды уносит в моря – пел будто бы краснознаменный хор лягушек.

Садху все-таки он вернулся, отвести толстуху вниз, но не нашел никого в пещерке. Позвал – с горы тяжело спустилась к нему телка, большая, с раздутыми боками, белая, с черным пятном на лбу.


Татьяна Замировская
Тибетская книга полумертвых

Жизнь у меня теперь происходит в три смены, как и работа. Каждая смена – два дня. Понедельник и вторник я работаю в Орше в конце 90-х. Мне 17, я собираюсь поступать на журфак. Я работаю в коммерческом магазине маминых друзей в полуподвальчике на улице Кирова: упаковываю игрушки и сладости в полиэтиленовые пакеты, давлю на чугунную синюю клавишу кассового аппарата с шарманочной весенней рукоятью, отсчитываю поштучно сигареты подросткам. Мне платят 10 долларов в неделю.


Среду и четверг я работаю в Москве середины двухтысячных редактором мужского журнала «Эллипс». Про нас с Сашей шутят, что у мужского журнала два редактора, и обе женщины. Саша – самая прекрасная женщина в мире, и мы с ней все время ругаемся из-за разных подходов к редактуре: она самостоятельно переписывает все материалы, а я отправляю автору на доработку. Мне платят полторы тысячи долларов в месяц, тысяча уходит на оплату однушки в двенадцати минутах пешком от станции «Аэропорт», и все эти двенадцать минут идешь будто и правда через длинный бесконечный пустой аэродром – поля, стадионы, грязные взлетные полосы, усыпанные рыхлым снегом.


Пятницу и субботу я работаю в Нью-Йорке две тысячи десятых продавцом косметики из Бразилии – в смысле не я из Бразилии, я из Орши (хотя я никогда не озвучиваю это в ответ на традиционный дружелюбный и ранящий меня вопрос о том, откуда я с таким смешным, умилительным акцентом), косметика якобы из Бразилии. Каждое утро я прикрепляю к маленькой стойке снаружи магазина манговый крем для рук с рожком-диффьюзором, и уже к полудню прохожие выдавливают его без остатка и без совести. Часто крем и вовсе сразу крадут, но я не должна из-за этого переживать, я наемный работник. На обед я хожу в мексиканский ларек «Кафе Хабана» через дорогу; крошечная пухлая пуэрториканка Лилианна спрашивает у меня: «Как обычно, куриная кесадилья с бобами и рисом?» и я, сглатывая скатавшуюся, сухую слюну – словно банановой корки нажевалась – киваю. Я ненавижу есть одно и то же, но, чтобы не обидеть Лилианну, повторяю: «Да, мне как обычно»; дернул же меня черт когда-то два дня подряд заказывать кесадилью. После работы я могу зайти в бар выпить с подругой. Мне платят 15 долларов в час.


Выходные же я провожу в Будапеште. Точнее, выходной; он у меня только один, но мне хватает. Мне не нужно работать. Я останавливаюсь в гостинице, чаще незнакомой (и это странно). В Будапеште я потому, что приехала туда в надежде встретиться с Михаилом, точнее, случайно встретить его на одной из улиц – около Оперы, около легендарной надписи «Катя, я люблю тебя. Петя» под Цепным мостом, около центра современного искусства в том странном еврейском квартальчике, на безлюдном ночном острове Маргарет с поющей чужие гимны траурной беседкой, в которой я однажды вздумала провести душную летнюю ночь, пока не загремел помпезно гимн и я не запуталась в спальнике, как ночная мохнатая бабочка в коконе – не выбраться, не улететь. Я всегда и обязательно встречаю Михаила, и всегда случайно, где бы я его ни встретила. Вначале он злится, что его нашла. Говорит, что я его выслеживала, преследовала, что я сумасшедшая, одержимая, ненормальная. Потом он говорит, что все же скучал по мне, и я немного расслабляюсь, а ведь всю рабочую неделю я ужасно напряжена. Мы идем ужинать в суши-ресторан, потом катаемся на трамвае по горкам Буды, потом отправляемся ко мне в гостиницу и там занимаемся любовью, потом засыпаем, потом я просыпаюсь и мне пора на работу: понедельник, выходной закончился, впереди трудовая рабочая неделька.


Это длится достаточно давно, но мне трудно понять, как именно долго: я не могу считать недели, и мне ничего нельзя взять с собой. Даже если я буду записывать недели в блокнот, я потом не найду этот блокнот – как-то пыталась записывать недели в Орше в школьной тетрадке по химии, серой, с прожженными соляной кислотой клеточными листочками, но на следующий день обнаружила, что тетрадь пустая, поэтому записывать перестала: какой смысл, если следующий день будет таким же, с такими же изначальными условиями: пустая тетрадь, неприятные шуточки вокзальных дядек, мрачный ужин с родителями, не чавкай, говорю я отцу, встала и вышла из-за стола, нашлось тут говно меня учить, кто ты такая со мной так говорить, встала и вышла говорю. Встаю, выхожу. Когда я жила в Орше с родителями на самом деле (в том, что, вероятно, и было моей жизнью), после таких ситуаций я все записывала в дневник, который прятала среди басовых струн фортепиано, осторожно отогнув деревянный засов и отодвинув массивную лаковую и гулкую нижнюю крышку. Теперь нет никакого смысла – я знаю, что следующим утром проснусь в мире, где не было вчерашнего дня. Я быстро, если не мгновенно, поняла, что двухдневная смена состоит из двух не связанных друг с другом дней. И все эти дни как бы в случайном порядке: может быть, я так и живу на самом деле свою жизнь, в случайном порядке. Или все люди всегда так живут, в случайном порядке, а времени нет.


Поскольку ничего не получается записать, я пыталась все запомнить, но мне и так приходится слишком многое помнить, чтобы выживать на такого плана изнурительной работе. Три смены не шутка, особенно смены решительно всего.


Я не очень хорошо понимаю, что происходит. Возможно, это ад. В пользу ада говорит сразу несколько факторов: я отлично (даже слишком!) помню свою прошлую жизнь (якобы обычную, человеческую жизнь, где рабочие и нерабочие дни проходили не кластерно, а хронологически, и все записанное или сделанное влияло на последующие дни, то есть линейное время, линейное), а в аду, насколько я понимаю, все так или иначе завязано на памяти и ее колючей, невозможной обостренности. Вся боль ада этого мира – она от памяти, нет памяти – это уже рай, а когда памяти так невыносимо много, а жизнь уже не происходит и время остановилось, то это, несомненно, ад.


Потом я поняла, что это все-таки не ад – в пользу отсутствия ада говорило полнейшее мое одиночество (я быстро осознала, что близкого контакта с людьми, окружающими меня в мое рабочее время, установить не выходит). Некоторое время я думала, что происходящее – возможно, кома или синдром запертого человека. Или что-то вроде эзотерического лимба – может быть, мне нужно выбрать одну из этих трех жизней и остаться там, и прожить жизнь заново еще раз именно из этой точки? Но у меня нет возможности выбрать, потому что все эти три рабочих периода – самые рутинные, скучные периоды моей жизни. Выбирать можно там, где есть некое обещание счастья, где можно перепрыгнуть в лучшую версию себя; тут же даны наиболее унылые версии. К счастью, в Будапеште все иначе – я тревожно шатаюсь по весенним талым улицам, мочу ноги в неприлично растекшемся Дунае, подтапливающем трамваи так лихо и задиристо, будто бы у нас тут всюду Сан-Марко с голубями, а не пост-имперская псевдо-восточная Европа, сжимаю кулаками виски от нахлынувших неоновых волн мигреневого приступа, покрываюсь змеиным чешуйчатым потом – встречу я Михаила или нет? Всегда есть вероятность его не встретить – и все равно я его встречаю, встречаю, встречаю. В этом есть какая-то справедливость (поэтому, возможно, все-таки ад).


Потом я поняла, что рабочие недели составлены исключительно из моих личных воспоминаний – ничего объективного в этом нет (поэтому, возможно, все-таки не ад). Родители, друзья, сотрудники и собутыльники, с которыми я имею дело до и после работы в рамках этих тягостных рутинных дней, не делают ничего из того, что бы я о них не помнила – ясно ли, смутно ли. Помимо этого, все остальное – то, что не задержалось в памяти, – выглядит каким-то тусклым.


Чтобы проверить теорию тусклости, как-то после работы я специально решила поехать куда-то, где никогда не была раньше (я решила сделать это в Нью-Йорке, потому что в Орше 90-х поехать куда-то, где никогда не был раньше – это, извините, лучше просто пойти в ванную и повеситься, оно хоть будет быстро и почти не больно), но незнакомые места выглядели как проблемы со зрением – пелена, туман, пробелы, зарядил дождь, посыпал мелкий зернистый, как пленка, снег, зашуршали снегоуборочные машины, похожие на древних кожистых, как дирижабль, животных; из серой тьмы зовуще выглянул успокаивающий зеленый фонарик метро: заходи, поезжай домой, цепеней. Если я пыталась намеренно избежать фонарика метро и углублялась дальше в неизвестность (допустим, Южный Бронкс), происходило и вовсе жуткое – туман мог рассеяться, и я вдруг обнаруживала, что знаю все об этих местах и бывала там раньше; видимо, в момент решения отправиться в неизведанное места моя память злонамеренно заретушировала, задрапировала Южный Бронкс и убедила меня, что я там никогда не была: давай, поезжай. Но нет, мы тут с подругой Юлей пили местное пиво, а вот здесь пытались запарковаться на брусчатке, она как будто даже устраивала мне экскурсию специально по Южному Бронксу. Всякий раз, когда я хочу поехать в незнакомое место, я выбираю что-то такое, где потом понимаю: черт, я же здесь уже была! Поскольку «память как вид умственной деятельности редко бывает верна, как собака», это, может быть, все-таки ад.

Пару раз я решала не идти на работу, вместо этого взяв на вокзале билет в какое-нибудь новое место – главное, чтобы туда можно было добраться до вечера. Не срабатывало: вот в Смоленске я с удивлением вспоминаю, что мы с Артемом и Сашей когда-то ездили в Смоленск просто потусоваться – почему-то забыла об этом напрочь. Вот в Вашингтоне я смотрю на цветущие магнолии и вдруг понимаю – я же ездила сюда с Дашей на концерт! Ничего не получалось, доверять памяти нельзя. К тому же, если это все-таки ад, тогда тем более лучше не доверять.


Потом я заметила, что несмотря на то, что память работает, как ей вздумается, воображение не включается и ничего не дорисовывает. Обычно окружающий нас мир – это смесь восприятия, памяти и воображения, где на долю восприятия приходится от силы десять процентов. Там, где я теперь работаю в три смены, восприятия и воображения нет – сознание функционирует исключительно в поле памяти. Следовательно, это все-таки не жизнь. В жизни воображение всегда, в любой ситуации приходит на помощь памяти.


Чтобы окончательно убедиться в том, что происходящее – не объективный мир, я пыталась говорить с окружающими меня людьми о том, что я по этому поводу думаю. Оказалось, что если начинаешь это делать, все ломается. Потом приходится проводить остаток дня в сломанном мире. В сломанном мире все очень страшно. Я не буду это описывать, потому что у меня осталось не очень много времени (я потом объясню). Придется просто поверить мне на слово.


Я пыталась говорить об этом с родителями в Орше – смотри, сказала я маме, я из будущего, я оказалась тут откуда-то из своих предположительных тридцати трех, хочешь, я расскажу тебе, что будет дальше? Я, действительно, подумала, что вдруг я и правда заново проживаю уже прожитые дни, что мне зачем-то нужно прожить жизнь еще раз, но посменно, вперемешку; возможно это даже и есть настоящее, подлинное течение времени, в котором я обязана снова пройти жизненный квест, чтобы его постфактум верифицировать – на это намекала рандомная смена времен года, как будто я проживаю наугад выхваченные из прошлого рутинные дни: понедельничный шалый апрель со сверхскоростными чернильными тучами, вторничный губительный октябрь, обманчиво-медовый и безветренный, как смерть, ни в чем нет стабильности, все начинается сначала, и ни в чем на самом деле нет изначальности.


Мама взяла белую чашку с кофе, на которой было крупным черным шрифтом написано «Я люблю чай» через сердечко вместо «люблю» и задумчиво вылила содержимое прямо на пол; прибежала наша собака и легла в получившуюся деготную лужу, и я тут же подумала: мир ломается, мама никогда не пьет черный кофе без молока. Потом уже мыши прибежали и тоже начали валяться в луже, как пятикопеечные свиньи.

– Вот, – сказала мама, – Вот тебе будущее, смотри. Черная лужа твое будущее. В ней все растворяется.

И правда, в луже вначале растворилась собака, потом мыши, потом пол и паркет, потом лужа постепенно поглотила кухню, потом маму, потом весь дом, к вечеру она растянулась где-то на треть города, я сидела на неохваченном еще лужей заболоченном пляже около речки, благо этот судьбоносный разговор выпал на относительно теплый август, и пыталась уже из научного интереса разговорить прохожих, и как только я объявляла кому-то из них о том, что я знаю будущее, мир ломался еще сильнее – вот упала птица, вот упала еще одна, вот упало с мясным шлепком что-то очень большое и живое, но определенно не птица, пусть и с птичьей высоты, вот по реке прокатилось карманное кровавое цунами, вот асфальтовая дорога вдруг изогнулась и пошла-пошла змейкой вверх в небеса, будто ее кто-то стамеской подковырнул.


…Да, у меня было подозрение, что на самом деле мир не ломается, а остается прежним, а ломаюсь именно я и мое восприятие. Это была одна из трактовок происходящего – что у меня расстройство вроде тяжелой формы аутизма: нарушенное восприятие времени (я проживаю жизнь не линейно, а рывками), а также лживая память о будущем. Есть вероятность, что аутизм – это объективно опасное для человечества психическое состояние, при котором индивид действительно живет нелинейно и имеет некоторую информацию о будущем, но поскольку человечество резонно ограждать от такой информации, индивиду дается картина ломающегося мира, как только он пытается поделиться наблюдениями с общественностью.


Я тут же вспомнила, как давным-давно, когда я была маленькой и путешествовала с родителями по Крыму, на набережной в Алуште к нам подошел сумасшедший дядечка, отягощенный некими сведениями о будущем, и попытался нам их сообщить – но буквально на первом предложении у него поломался мир – это было заметно – мы с мамой побежали искать милицию или вызывать скорую, а папа остался с этим человеком и следил за тем, чтобы он не расколотил голову о набережную. Но он расколотил.


В Будапеште, как мне казалось, сломанного мира быть не может – Будапешт был настоящим выходным, в нем я была действительно счастливой. Будапешт разбивал все мои догадки, все объяснения. Скорей всего, ключи к происходящему находились именно в Будапеште. Я пыталась объяснить ситуацию Михаилу – потому что Михаил, как я быстро поняла, существовал объективно, по-настоящему. Но все вокруг тоже ломалось – кроме Михаила. Так я постепенно осознала, что он объективен. Если я вдруг, выходя из душа, становилась серьезной и объявляла: «Михаил, мне нужно поговорить с тобой. Расскажи мне, пожалуйста, как мы общались до того, как ты меня здесь случайно встретил – если мы общались. Что ты обо мне знаешь? Как ты вообще живешь – это у тебя обычная жизнь? Не что-нибудь повторяющееся, похожее на лимб или ад или этот глупый фильм с Биллом Мюрреем, где вообще все не так, как на самом деле?» – и все это было чересчур длинно, дремотно и не похоже на правду так же, как бледный мост Эржебет не был похож на гремуче-ржавые золотые ворота Сан-Франциско. Почему мой выходной проходит не в Сан-Франциско, где я однажды встретила саму себя прямо под мостом? Почему именно встреча с Михаилом? Мне стыдно, стыдно, стыдно. У меня бездна времени думать о стыде, потому что еще на фразе «Что ты обо мне знаешь?» мир начинал ломаться так, что общаться с Михаилом, пусть он и не ломался, было невозможно: у меня заплеталась речь, лимб и ад превращались в «Лолиту» и «Аду» («К тебе тоже в сон приходил Набоков читать свои лекции?» – успевал пошутить Михаил ледяным безразличным голосом: как же ты можешь поломаться, мой дорогой, если ты похож на механизм больше, чем всякая идея механизма, и этим как бы побеждаешь механистичность и ее изначальную врожденную пагубную склонность к поломке, сколу, расслоению?), Мюррей становился девой Марией, тут же угрюмо принимавшейся кормить меня грудью (отчего я совсем уж мямлила, давилась, ни слова не выходило сквозь это брезжащее, брызжущее, молочное), отель переставал быть строением или подобием укрытия – он состоял из сложенных хвойными головками туда-сюда сосновых крупно нарубленных лестниц, ведущих в неуютность и трепещущие ледяные паруса, руки мои продолжались занозчатым шершавым столом и текли по его поверхности лакирующими слезами, из сердца моего выходил мокрый бескостный кот, неторопливо взимался к потолку и из него шла стрекочущая, как пишмашинка, гроза – били небольшие бронзовые молнии в паркет, прожигая дыры, и кот гремел, как реактивный самолет.


Михаил, судя по всему, что-то мне отвечал, но было сложно услышать сквозь это все, воздух тоже дробился на пирамидки и пыль, слух мой был кот и гроза, и я хрипло шептала: прости, прости, я не буду больше, пусть все станет, как раньше было, верни как было.


Иногда Михаил возвращал, как было. «Ну что, больше не будешь ерунду спрашивать?» – говорил он и трепал мне затылок, и я пищала: «Больно!», удовлетворенно отмечая, что язык снова работает, кот снова стал слух, но вот больно-то мне и правда больно, ох.


Так я поняла, что это не лимб, потому что в лимбе человек, как правило, один, и в лимбе, как правило, есть доступ к воображению и крайне ограничен доступ к памяти. Также в лимбе не больно. Я не знаю, откуда я это знаю, но в лимбе действительно не больно. Возможно, до этого всего я была в лимбе, но ничего не запомнила, потому что все, происходящее со мной там, придумала (воображение есть, памяти нет).


Несмотря на то, что памяти у меня предостаточно, момента перехода на недельную систему я не помню. Как будто недельная система была всегда, и вся цельная память о предыдущей, линейной жизни, тоже была всегда. Обе эти системы не пересекались. Точки, в которой прервалась линейная жизнь и началась посменная, не существовало, ее не могло быть, потому что линейная жизнь продолжалась сама по себе (просто у меня не было к ней доступа), а посменная продолжалась за счет существования линейной.


В целом можно было бы, наверное, приспособиться. Я ходила ужинать в разные кафе в Москве и Нью-Йорке (какой чудовищный был московский общепит тех дней! неужели мы не догадывались? как нам это могло нравиться?), пару раз встречалась со старыми друзьями, которых не видела годами. Быстро становилось скучно, все было тускло, одинаково, словно не со мной – к тому же, я иногда срывалась и начинала рассказывать друзьям о том, в какую дурацкую схему я попала, и тут же все вокруг ломалось.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации