Текст книги "«Языком Истины свободной…»"
Автор книги: Арам Асоян
Жанр: Языкознание, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Ты прав, любимец муз! От первых впечатлений,
От первых, свежих чувств заемлет силу гений.
…………………………………………………..
В самом бездействии он с деятельным духом
Все сильно чувствует, все ловит взором, слухом,
Всем наслаждается, и всюду, наконец,
Готовит Фебу дань, – его грядущий жрец[117]117
Там же. С. 281–284.
[Закрыть].
Это стихотворение не столько о «свежести» чувства, сколько о полноте, стихийности поэтического восприятия жизни, спонтанности отклика на ее явления. «Ну и что же здесь описывается? – задавался вопросом поэт и мыслитель В. С. Соловьев, комментируя пушкинские стихи «Громада двинулась и рассекает волны»: «“Плывет… Куда ж нам плыть?” – какие-нибудь тонкие изобретения и сложные комбинации ума? Ничуть не бывало. Успение природы, успение телесной жизни в поэте – и пробуждение в нем поэзии не как деятельности ума, а как состояния души, охваченной лирическим волнением и стремящейся излиться в свободном проявлении – свободном, значит, не придуманном, не сочиненном»[118]118
Соловьев В. С. Значение поэзии в стихотворениях Пушкина // Пушкин в русской философской критике. М., 1990. С. 51.
[Закрыть].
Сходным образом отзывался о пушкинской поэзии Д. С. Мережковский. «Пушкин, – говорил он, – не боится своего демона (даймона. – А. А.), не заковывает его в рассудочные цепи, он борется и побеждает, давая ему полную свободу»[119]119
Мережковский Д. С. Пушкин // Пушкин в русской философской критике. Указ. изд. С. 150. Демон, даймон (греч.) – здесь божество, творческий дух.
[Закрыть]. Именно эту особенность имел в виду Гоголь, когда утверждал: «Пушкин дан был миру на то, чтобы доказать собою, что такое сам поэт и ничего больше – что такое поэт, взятый не под влиянием какого-нибудь времени или обстоятельств и не под условьем также собственного, личного характера, как человек, но в независимости ото всего…»[120]120
Гоголь Н. В. Собр. соч.: В 7 т. Т. VII. М., 1978. С. 345.
[Закрыть]
Как будто солидаризуясь с Гоголем, В. Набоков утверждал: «Проследив все его (Пушкина. -А. А.) поэтическое творчество, заметим, что в самых его затаенных уголках звучит одна истина, и она единственная на всем свете: истина самого искусства»[121]121
Набоков В. Лекции по русской литературе. М., 1996. С. 421.
[Закрыть].
Но что такое истина искусства? О ней кратко и умно сказал Гоголь: «…из всего как ничтожного, так и великого он (Пушкин. – А. А.) исторгает одну электрическую искру того поэтического огня, который присутствует во всяком творенье бога, – его высшую сторону, знакомую только поэту, не делая из нее никакого применения к жизни в потребность человеку, не обнаруживая никому, зачем исторгнута эта искра, не подставляя к ней лестницу ни для кого из тех, которые глухи к поэзии»[122]122
Гоголь Н. В. Указ. соч. С. 344.
[Закрыть].
Через поэзию, по мысли Пушкина, лежит путь к истории. В своем посвящении императору Александру Павловичу автор «Истории государства Российского» Н. М. Карамзин писал: «…История предает деяния великодушных царей и в самое отдаленное потомство вселяет любовь к их священной памяти. Примите милостиво книгу, служащую тому доказательством. История народа принадлежит Царю»[123]123
Карамзин Н. М. История государства Российского: В 12 т. Т. 1. М., 1989. С. 12.
[Закрыть]. В записке «Мысли об “Истории государства Российского» Н. М. Карамзина» будущий декабрист Никита Муравьев, один из основателей «Союза спасении» и член Верховной думы «Северного общества», возражая великому историку, утверждал: «История принадлежит народам. В ней находят они верное изображение своих добродетелей и пороков, начала могущества, причины благоденствия или бедствий <…> Каждый имеет право судить об истории своего отечества»[124]124
Литературное наследство. Т. 59. М., 1934. С. 582.
[Закрыть].
Пушкин записку Муравьева хорошо знал. Она написана не ранее июня 1818 г. И видимо, распространялась в списках[125]125
Там же. С. 115.
[Закрыть]. Упоминание о ней встречается в «Отрывках из писем, мыслях и замечаниях» поэта, напечатанных в «Северных цветах» (1828 г.). Имя Никиты Муравьева скрыто под криптограммой «Н». Нельзя не отметить гражданского мужества Пушкина, которое было необходимо для обращения к памяти и трудам государственного преступника.
В письме Н. И. Гнедичу от 23 февраля 1825 г. (время работы над Борисом Годуновым») Пушкин из Михайловского писал в Петербург: «История принадлежит Поэту» (XIII, 145). Возможно, пушкинское высказывание восходит к статье Д. Дидро «Бессмертие», опубликованной в восьмом томе знаменитой «Энциклопедии», где ее автор отмечал: «Без гласа поэта и историка, проникающего через времена и пространства и сообщающего их всем векам и народам, имена проходят вместе с царствами»[126]126
Цит. по: Философия в «Энциклопедии» Дидро и Даламбера. М., 1994. С. 123.
[Закрыть]. Между тем слова Пушкина выражают его глубокое убеждение и отсылают не столько к «Энциклопедии», сколько к Н. Карамзину и Н. Муравьеву. Но, кроме прочего, пушкинская мысль – важнейший ключ к «Памятнику» (название стихотворения в редакции В. А. Жуковского), а именно, к этим стихами:
Вознесся выше он главою непокорной
Александрийского столпа (III, 424).
Александрийский столп воздвигнут в день тезоименитства Александра I 30 августа 1834 г. Это была эпоха, когда в связи с возросшей ролью общественного мнения и необходимостью его консолидации вокруг какой-либо национальной идеи или государственного лица вновь возникает интерес Европы, после многовекового забвения, к сооружению общественных монументов, триумфальных арок, обелисков, колонн[127]127
Маркин Ю. П. К концепции общественного монумента в Европе в XIX – начале XX в. // Художественные модели мироздания. Т. I. М., 1997. С. 237–250.
[Закрыть]. Подобные мемориалы воплощали – чаще в символическом духе – идею торжественных свершений, утверждали идеологическую или национально-патриотическую концепцию минувших событий и выдающуюся в них роль исторического лица. Таким монументом и был Александрийский столп. Не случайно у современников Пушкина он ассоциировался с Вандомской колонной, поставленной в Париже в 1806–1810 гг.; вершину колонны венчала статуя Наполеона в тоге римского императора и с Никой на императорской ладони, что давало основание колонну на Вандомской площади называть «Наполеоновым столпом»[128]128
Об этом и о правке В. А. Жуковским стихотворения «Я памятник себе воздвиг…» см.: Алексеев М. П. Пушкин и мировая литература. М., 1987. С. 10, 14, 66.
[Закрыть]. В этом свете небезынтересно, что высота Александрийского столпа на полтора метра выше 46-метровой Вандомской колонны[129]129
Никитин Н П. Огюст Монферран: проектирование и строительство Исаакиевского собора и Александровской колонны. Л., 1934. С. 243–244.
[Закрыть]. Ее официальное название – «Памятник Великой армии», но оно лишь легкая завеса для прикрытия истины, что колонна поставлена во славу победоносного Бонапарта. Его как триумфатора встречали в 1800-е гг. в Страсбурге, Берлине, Вене, Дюссельдорфе и возводили наспех в честь великогодюлководца «архитектурные декорации, оснащенные аллегорическими атрибутами»[130]130
Маркин Ю. П. Указ. соч. С. 240.
[Закрыть]. Подлинным смыслом таких сооружений было знаменитое «Государство – это я», а в данном случае – «Франция – это я!». Идеологический максимум Александровской колонны был близок этой идее с той лишь разницей, что формулировался несколько иначе: «История – это я». В этом отношении любопытна в пушкинском журнале рецензия Гоголя на книгу «Исторические афоризмы Михайлы Погодина» (М., 1836), где рецензент сравнивал историю со статуей (!!!): «Историю, писал он, – надо восстанавливать (restarare) как статую, найденную в развалинах Афин…»[131]131
Современник. 1836. Т. I. Факсимильное издание. М., 1987. С. 298.
[Закрыть] Другое свидетельство подобной концепции Александрийского столпа – стихи И. С. Тургенева:
Из недра скал гранитных преогромных
Рукою мощной он исторгнут был
Затем, чтоб Александра незабвенных
Он дел позднейшему потомству вспомянил[132]132
Тургенев И. С. Поли. собр. соч.: В 28 т. Т. I. М.; Л., 1960. С. 21. Указание на это стихотворение юного пиита в связи с сооружением Александровской колонны есть у М. П. Алексеева // Указ. соч. С. 72. Исследователь писал, что связь пушкинских стихов «Я памятник себе воздвиг нерукотворный…» с сюжетами барельефов, помещенных на пьедестале колонны, проблематична // Там же. С. 82–83. В контексте рассуждений М. И. Алексеева о статье В. Ледницкого «Pushkin’s Monument» это спорное суждение звучит весьма убедительно, но применительно к нашей теме мы вправе подвергнуть его сомнению, ибо барельефы славят русское оружие, а именно победу России над Наполеоном. Однако самое важное для опровержения мнения М. И. Алексеева и логики наших соображений надпись, украшающая колонну: «Александру I – благодарная Россия».
[Закрыть].
Обобщающий смысл тургеневских стихов отвечал убеждению Карамзина, что «История принадлежит Царю». Но Пушкин придерживался иного мнения, и его стихи о «памятнике нерукотворном, что «вознесся выше» Александрийского столпа, имеют прямое отношение к письму Гнедичу, где советы переводчику «Илиады» взяться после Гомера за древнерусские и другие исторические сюжеты он заканчивал мощным пуантом: «История народа принадлежит Поэту» (XIII, 145).
Размышления над пушкинской фразой, которая неизбежно связана не только с «Борисом Годуновым», но и с другими историко-философскими сочинениями поэта, обращают наше внимание к его статье «Второй том “Истории русского народа”» Полевого, оставленную в черновике. Здесь Пушкин писал: «…провидение не алгебра. Ум человеческий, по простонародному выражению, не пророк, а угадчик, он видит общий ход вещей и может выводить из оного глубокие предположения, часто оправданные временем» (XI, 127). С этим замечанием согласуется другое, сделанное почти в то же время, осенью 1830 г.: «Драматический поэт, – размышлял Пушкин, – беспристрастный как судьба <…> Не он, не его политический образ мнений, не его тайное или явное пристрастие должно было говорить в трагедии, но люди минувших дней, их умы, их предрассудки. Не его дело оправдывать и обвинять, подсказывать речи. Его дело воскресить минувший век во всей его истине» (VII, 218).
Истина – сакраментальное слово в рассуждениях Пушкина о писателе, который пишет трагедию, вполне предавшись независимому вдохновению. Еще в 1819 г. поэт заявлял: «Учуся в истине блаженство находить…» (I, 359), а через три года в послании В. Ф. Раевскому появятся строки:
Я говорил пред хладною толпой
Языком истины свободной (II, 266).
Истина и независимость станут в этом стихотворении сопутствующими друг другу, неотъемлемыми друг от друга. Что же касается третьего элемента пушкинского историзма, то в отклике на «Возражение на статьи Кюхельбекера в “Мнемозине”» Пушкин отметит: «… вдохновение есть расположение души к живейшему принятию впечатлений, следственно к быстрому соображению понятий» (XI, 41). Далее он скажет: «Вдохновение нужно в поэзии, как и в геометрии»[133]133
Укажем при этом на ошибку в «Словаре языка Пушкина». Цитируемый нами текст напечатан в третьем томе Словаря на с. 628 в редакции, не соответствующей оригиналу: «Вдохновение нужно в геометрии, как и в поэзии».
[Закрыть], а в послании «Кн. 3. В. Волконской» (1827) напишет:
Царица муз и красоты,
Рукою нежной держишь ты
Волшебный скипетр вдохновений,
И над задумчивым челом,
Двойным увенчанным венком,
И вьется и пылает гений,
Певца, плененного тобой,
Не отвергай смиренной дани… (III, 12).
Так на гении замкнется круг понятий, предполагаемых пушкинским историзмом: если истина предусматривает независимое вдохновение, то оно, в свою очередь, мыслится как непреложное свойство гения; истина и гений оказываются звеньями одной цепи. Вот почему в ответ на благодарное письмо К. Ф. Толя от 26 января 1837 г. Пушкин напишет: «Гений с одного взгляда открывает истину, а истина сильнее царя, говорит священное писание» (XVI, 1366). В этом контексте художественного историзма истина оказывается прерогативой поэтического гения, но поскольку она сильнее царя, то и «нерукотворный» памятник выше царского монумента. Подобная парафраза может означать лишь одно: история народа принадлежит поэту. Именно эта мысль претворена в завещании «Памятника.
Четвертая строфа его составляет второе смысловое ядро произведения:
И долго буду тем любезен я народу,
Что чувства добрые я лирой пробуждал,
Что в мой жестокий век восславил я свободу
И милость к падшим призывал (III, 424).
Вопрос о гуманности, «всечеловечности» пушкинского гения невольно обращает к известной работе Гегеля «Греческий мир». Здесь Гегель писал: «…греческий дух изумляется естественности природы, он относится к ней не равнодушно, а как к чему-то сперва чуждому духу, но внушающему ему предчувствие и побуждающему его догадываться и верить, что в нем содержится нечто такое, к чему он может относиться положительно»[134]134
Гегель Г. В. Ф. Греческий мир // Гегель Г. В. Ф. Философия истории. Т. I. С.263.
[Закрыть]. Так рождается «полное предчувствий настроение, выражающееся в том, что люди прислушиваются, доискиваются смысла», но он оказывается не объективной характеристикой его источника, а «мыслью самого субъекта». Смысл является, таким образом, «произведением чуткого духа, который, прислушиваясь, творит в самом себе»[135]135
Там же.
[Закрыть].
• Возможно, именно подобную эпистемологию, такой гнозис имел в виду Пушкин, когда говорил, что «…провидение не алгебра. Ум человеческий <…> не пророк, а угадчик, он видит общий ход вещей и может выводить из оного глубокие предположения, часто оправданные временем…» (XI, 127). В стихотворении «Элегия» 1830 г. Пушкин писал: «И ведаю, мне будут наслажденья. Порой опять гармонией упьюсь, Над вымыслом слезами обольюсь…» (III, 228).
• Ведаю, то есть предполагаю… К этому кстати добавить, что, например, Вяч. Иванов дифференцировал такие понятия, как «реализм» и «познание». «Не познание есть основа защищаемого Достоевским реализма, – писал он, – а “проникновение”: недаром любил Достоевский это слово и произвел от него другое, новое – “проникновенный”. Проникновение есть некий transcensus субъекта, такое его состояние, при котором возможным становится воспринимать чужое Я не как объект, а как другой субъект. <…> Символ такого проникновения заключается в абсолютном утверждении, всею волею и всем разумением чужого бытия: “ты еси”. При слове этой полноты <…> чужое бытие перестает быть для меня чужим, “ты” становится для меня другим обозначением моего субъекта. “Ты ЕСИ” – значит не ты “познаешься мною как сущий”, а “твое бытие переживается мною, как мое”, или: “твоим бытием я познаю себя сущим”»[136]136
Иванов Вяч. О Достоевском // Иванов Вяч. Борозды и межи. М., 1916. С. 34.
[Закрыть].
• Подобное своеобразие восприятия «Другого» позволило Достоевскому высказать миф о «всемирной отзывчивости русского гения», который, по мнению писателя, нашел свое абсолютное выражение в творчестве Пушкина. И. Ильин, размышляя о пророческом значении поэта, вступил с Достоевским в спор, и, желая «поправить» писателя, истолковал «всемирную отзывчивость» Пушкина шире, не только как воссоединение с народами, но и в космологическом ракурсе, то есть совсем по-гегелевски, как понимал ее немецкий философ, размышляя о греках. Ильин писал: «Сила художественного отождествления связывает поэта <…> со всею природою: и с ночными звездами, и <…> с душою встревоженного коня, и с <…> анчаром пустыни; словом – со всем внешним миром»[137]137
Ильин И. Пророческое призвание Пушкина // Речи о Пушкине. 1880-1960-е годы. М., 1999. С. 203.
[Закрыть]. Тем самым Ильин как будто указал на воспреемничество Пушкина с древним творческим духом, с изначальным актом созидания поэта в человеке, который всему дарует образ и смысл.
• Этот акт созидания дал повод Гегелю полагать, что сущность греческой культуры заключена в «обращении природного в духовное», «чувственного – в дух». «В греческой красоте, – писал Гегель, – чувственное является лишь знаком, выражением, оболочкой, в которых обнаруживается дух»[138]138
Гегель Г. В. Ф. Указ. соч. С. 297.
[Закрыть]. Словно иллюстрация к гегелевскому замечанию, читается стих Пушкина, запечатлевший его художественное самосознание: «В гармонии соперник мой Был шум лесов иль вихорь буйный». Но дело не только в претворении природного в духовное: поэт словно предлагает нам вспомнить об эллинском, Гераклитовом, символе гармонии – луке и лире. Гераклит, важнейшим понятием в философской системе которого был Логос («слово-смысл»), считал, что противоположно направленные силы образуют напряженное состояние, которым и определяется внутренняя, «тайная» гармония вещей. Оба дугообразных конца лука стремятся разогнуться, но тетива стягивает их, и эта взаимная сопряженность организует высшее единство. Комментируя Гераклита Б. С. Вышеславцев писал: «…только при полном раскрытии противоположных сил, при напряженности сопротивления может прозвучать гармония»[139]139
Вышеславцев Б. С. Этика преображенного эроса. М., 1994. С. 245–246.
[Закрыть].
• Это толкование гармонии было естественным следствием религиозности древнего сознания, когда религия, по словам Вяч. Иванова, предполагала не какое-либо определенное содержание религиозных верований, но была «формой самоопределения личности в ее отношении к миру и Богу»[140]140
Иванов Вяч. Манера, лицо и стиль // Иванов Вяч. Борозды и межи. С. 174.
[Закрыть]. «Чтобы искусство было жизненно, – писал Иванов, – художник должен жить <…>, истинно жизненное искусство есть результат целостной <…> личности, которая не может не сознавать своего единства в соотношении с другими живыми единствами и не соподчиняться всеобъемлющему единству в радостном утверждении своего и всеобщего бытия. Чем целостнее и энергичнее личность, тем живее в ней вселенское чувство»[141]141
Там же. С. 175.
[Закрыть]. Вселенское чувство всеобъемлющего единства, претворение «вражды» в согласие находит в поэзии Пушкина яркое воплощение в оксюморонах: «печальное сладострастье», «печаль моя светла» и подобных им, в которых, как сказал бы Достоевский, все противоречия вместе живут.
Глубокий толкователь Пушкина, Вяч. Иванов был убежден и убеждал других: «Поэт всегда религиозен, потому что всегда поэт»[142]142
Там же. С. 176–177.
[Закрыть]. «Когда Пушкин, – отмечал он, – говорит о Греции, он воспринимает мир как эллины, а не как современные эллинизирующие эстеты…»[143]143
Там же. С. 130.
[Закрыть]
Именно изначальная религиозность поэта, родственная религиозности древних греков, была гарантом целостности пушкинского духа, которая, замечал О. Миллер, так ярко выразилась в нашем древнем языке употреблением одного слова – лепота – в смысле и красоты, и добра, и истины[144]144
Миллер О. Ф. 8 июня 1880 // Речи о Пушкине. Указ. изд. С. 79.
[Закрыть]. Древнерусская лепота сродни греческой калокагатии, и она всегда связана с «милым идеалом» Пушкина, с «гением чистой красоты». При этом Пушкин, – по мнению И. Аксакова, – начисто лишен мечтательности в смысле немецкого Schwarmerei, а вместе с ней, и негативной страстности[145]145
Аксаков И. Речь 8 июня 1880 г. // Речи о Пушкине. Указ. изд. С. 71.
[Закрыть]. Пушкин свято верил, что «нет убедительности в поношениях и нет истины, где нет любви» (XI, 36). «Гуманность Пушкина, – замечал в связи с этим И. Анненский, – была явлением высшего порядка: ее источник был не в мягкосердечии, а в понимании и чувстве справедливости»[146]146
Анненский И. Пушкин и Царское село // Речи о Пушкине. Указ. изд. С. 138. Единомышленник Анненского Ф. Ф. Зелинский считал, что гуманизм греческой культуры заключается прежде всего в своеобразном кодексе чести. Он гласит: «Ты должен признать самое горькое для себя положение, раз оно доказано; ты должен отказаться от самого дорого для тебя убеждения, если оно опровергнуто». Греческая философия сформулировала «закон переубедимости», или интеллектуальной вменяемости, спасительной для человека всех времен. См. об этом: Асоян Ю., Малафеев А. Указ. соч. С. 252.
[Закрыть]. Гуманность Пушкина вполне объяснима способностью поэта видеть явление с противоположных сторон, а если вести речь о генетической природе этой способности – то она в духовной принадлежности поэта к универсуму, в котором полярности поддерживают равновесие мироздания, и это оказывается залогом его вечности. Недаром в стихотворении «Наполеон» мысль о «равновесии» в действиях героя противоположных «векторов» служит мотивом его оправдания:
Да будет омрачен позором
Тот малодушный, кто в сей день
Безумным возместит укором!
Ее развенчанную тень! (III, 216)
В свете эллинских представлений Пушкин подлинно мусический поэт, о котором М. Элиаде писал: «…он пьет из источника знания Мнемозины, это значит, что он прикасается к познанию “истоков” <…> Таким образом, воспетое прошлое есть более чем простое предшествование настоящему: оно есть его источник. Восходя к этому источнику, воспоминание ищет не возможности расположить события во временных рамках, а возможности достигнуть основы существующего, обнаружить первопричину, первоначальную реальность, породившую космос и позволяющую понять становление в его целостности»[147]147
Элиаде М. Аспекты мифа. М., 1994. С. 124.
[Закрыть]. Вот почему Пушкин, причастный «первоначальной реальности», был убежден, что «прекрасное должно быть величаво». И в силу этой причастности он твердо знал, что принадлежит к миру более прочному, чем мир царей[148]148
См. об этом: Керенъи К. Античный поэт // Керенъи К. Мифология. М., 2012. С. 215–220.
[Закрыть], ибо, по мнению американского поэта, лауреата Пулитцеровской премии Уоллеса Стивенса, теория поэзии – это на самом-то деле теория самой жизни. Пушкин глубоко сознавал это, ощущая в себе нераздельность художника и человека[149]149
См.: Миллер О. 6 июня 1880 // Речи о Пушкине. Указ. изд. С. 79.
[Закрыть], и об этом прежде всего свидетельствует его последняя дуэль, над которой впору звучать словам автоэпитафии Эсхила, где «человек» предваряет «поэта», предшествует ему.
О мусическом характере пушкинского творчества проницательно высказался Д. Мережковский: «Пушкин единственный из новых мировых поэтов – ясен, как древние эллины. В этом отношении он едва ли не выше Гёте…»[150]150
Мережковский Д. Пушкин // Пушкин в русской философской критике. С. 101.
[Закрыть] Эллинская ясность Пушкина, или, по словам Ф. Зелинского, «свобода и естественность», скорее всего, коренится в том, что он – «сын гармонии», т. е. согласия мировых сил, «гражданин вселенной» (В. Белинский), «дитя ритма» (А. Блок); иными словами, опять же религиозностью поэта, ибо древний поэт не отделяет себя от космической целокупности, он ощущает свою связь с миром как единым целым. Собственно, об этом пишет В. Непомнящий, прямо назвавший гармонию пушкинского мировоззрения «эллинской»[151]151
Непомнящий В. С. Да, укрепимся. По прочтении книги // Речи о Пушкине. Указ. изд. С. 365.
[Закрыть] и заметивший по поводу «Бориса Годунова»: «Драматическая система Пушкина построена не на взаимоотношениях отдельных лиц и даже групп лиц между собою и не на связях одних событий с другими. Она построена на взаимоотношениях человека с мирозданием, с Промыслом, с Богом»[152]152
Непомнящий В. С. Пушкин. Избранные работы 1960–1990 гг.: В 2 кн. Кн. 1. М., 2001. С. 354.
[Закрыть]. Словно опираясь на это замечание, но, естественно, не предполагая его, Епископ Антоний (Храповицкий) говорил: «Есть сила более устойчивая, чем правовой порядок, сила могучая и вековая, которая созидается лишь нравственным влиянием личности… сила эта называется бытом, бытом общественным, бытом народным, бытом историческим»[153]153
Епископ Антоний (Храповицкий). Слово перед панихидой о Пушкине, сказанное в Казанском университете 26 мая 1890 г. // Речи о Пушкине. Указ. изд. С. 108.
[Закрыть]. Об ином, метафизическом уровне этой силы писал А. Блок в статье «О назначении поэта»: «На бездонных глубинах духа, где человек перестает быть человеком, на глубинах, недоступных для государства и общества, созданных цивилизацией, – катятся звуковые волны, подобные волнам эфира, объемлющим вселенную; там идут ритмические колебания, подобные процессам, образующим горы, ветры, морские течения, растительный и животный мир»[154]154
Блок А. А. О назначении поэта // Собр. соч.: В 8 т. Т. VI. V. Л., 1962. С. 163.
[Закрыть]. И Храповицкий, и Блок говорят о том, в чем у древнего грека не было сомнения: поэт – мусопол. Он может экстатически приобщаться к Харитам, Афродите, Гермесу, Дионису… т. е. к космическим стихиям, образующим вселенную[155]155
См. об этом: Фрейденберг О. М. Происхождение греческой лирики // Лирика. Генезис и эволюция. М., 2007. С. 400.
[Закрыть].
Но есть еще более конкретное свидетельство сходства русского поэта с греческим лириком. Он берет, как отмечает О. Фрейденберг, переносные смыслы своих метафор не из свободно созерцаемой действительности. Для него нет этого свободного созерцания. Причастный первоначальной реальности, он смотрит глазами древних образов. Его понятия возникают непосредственно из этих образов, а не вслед за ними. Метафоры связаны мифологическими смыслами, привязанными к этим образам. «Образ, – пишет Фрейденберг, – становится метафорой, потому что его конкретное значение получает смысл понятийного значения. Иначе, образ приобретает два значения: одно конкретное (свое прежнее, мифологическое. – А. А.) и другое новое (отвлеченное). При этом сам образ формально не изменяется, оставаясь в том виде, в каком был»[156]156
Там же. С. 407.
[Закрыть]. Например,
Я вас любил, любовь еще, быть может,
В моей душе угасла не совсем… (III, 188)
Здесь метафора привязана к прежнему мифологическому смыслу эроса как жара, огня и светила. Так проявляется чрезвычайно специфичное для мифологического сознания отождествление генезиса и сущности.
Другой очевидный пример:
В крови горит огонь желания… (II, 442)
Такая метафорика указывает на то, что, – воспользуемся выражением М. Хайдеггера, – мысль есть мышление бытия. «У родительного падежа, – утверждал он, – здесь двойной смысл. Мысль есть мышление бытия, поскольку, сбываясь, она принадлежит бытию. Она прислушивается к нему <…> Мысль есть то, что она есть в согласии со своей сутью…»[157]157
Хайдеггер М. Письмо о гуманизме // Хайдеггер М. Время и бытие. М., 1993. С. 193.
[Закрыть] Это значит, что язык проговаривает бытие и возвращает его в свою стихию. В языке осуществимо только то, что прежде всего «есть», но есть прежде всего бытие. «Мыслью осуществляется отношение бытия к человеческому существу»[158]158
Там же. С. 192.
[Закрыть]. В ранней греческой культуре, в греческой архаике, где все «дышит, – говорил Пушкин, – мифологией и героизмом»[159]159
Пушкин А. С. Письмо Л. С. Пушкину от 4 сентября 1922 г. Кишинев.
[Закрыть], это совершенно очевидно. Здесь «слово, ставшее плотью». Названия вроде «логики», «этики», «физики», замечал Хайдеггер, тут возникают лишь с тех пор, как подходит к концу самобытное мышление. Греки в свою великую эпоху мыслили без подобных клише. «Мысль приходит к концу, когда уклоняется от своей стихии»[160]160
Хайдеггер М. Указ. соч. С. 194.
[Закрыть].
Размышления Хайдеггера предлагают новый ключ к пушкинскому утверждению: «Поэзия должна быть глуповата». Поэт с осуждением писал П. Вяземскому об отсутствии непосредственного отношения слова к бытию: «…Лавинь (Казимир Де Лавинь, 1793–1843, драматург. – А. А.) бьется в старых сетях Аристотеля – он ученик трагика Вольтера, а не природы» (XIII, 102), и pendant продолжал в восхищении: «Никто более меня не любит прелестного Andre Chenier – но он из классиков классик – от него так и несет древней греческой поэзией. Вспомни мое слово: первый гений в отечестве Расина и Буало ударится в такую бешеную свободу, в такой литературный карбонаризм, что твои немцы…» (XIII, 102). Для Пушкина как поэта, убежденного, что «слово – тоже дело», – напомним, что это сказано в полемике с Державиным, читая которого «кажется, – говорил Пушкин, – читаешь вольный перевод с какого-то чудесного подлинника»[161]161
Пушкин А. С. Письма. Т. I. 1815–1825. М., Л., 1926. С. 137.
[Закрыть], – не было несущественного, посредствующего слова. Пушкинское слово в отношении реальности сенсуалистично. Тютчевское «Мысль изреченная есть ложь» для Пушкина неприемлемо, потому что он «в самом слове своем выявлял сущность духа»[162]162
Гершензон М. Мудрость Пушкина // Пушкин в русской философской критике. Указ. изд. С. 240.
[Закрыть], потому что контекст пушкинского творчества не литература, не культура, не история даже как таковые, а само бытие в его универсальном понимании, целостном всеединстве[163]163
Непомнящий В. С. Да, укрепимся. По прочтении книги // Речи о Пушкине. Указ. изд. С. 376.
[Закрыть].
Упоминавшийся неоднократно Вяч. Иванов полагал: «Единственное задание, единственный предмет всякого искусства есть Человек. Но не польза человека, а его тайна. Другими словами, – человек, взятый по вертикали, в свободном росте вглубь и ввысь <…> вот почему религия всегда умещалась в большом и истинном искусстве; ибо Бог на вертикали Человека. Не умещается в нем только в горизонтали человека лежащая житейская польза…»[164]164
Иванов Вяч. Мысли о символизме // Иванов Вяч. Борозды и межи. Указ. изд. С. 163.
[Закрыть] Ни архаическая античность, ни греческая классика не знали житейской пользы. «Античный человек, – писал А. Лосев, – всегда героичен, действуя независимо от своей судьбы. Совмещение героизма и фатализма есть результат античного типа культуры»[165]165
Лосев А. Ф. Философия культуры античности // Ответы на вопросы редакции «Вопросов философии». Беседу вел Д. В. Джохадзе. URL: http//humanites.edu. ru/db/msg.
[Закрыть] (Пушкин говорил, см. выше: «героизма и мифологизма»). Пушкинские герои – и Пугачев, и Вальсингам – действуют независимо от судьбы, демонстрируют древний жест amor fati, но и сам Пушкин не счел возможным в решающий момент «оставить честь судьбе на произвол». В этом отношении показателен разговор Пугачева с Гриневым, в котором предводитель восстания жалуется собеседнику: «“Улица моя тесна; воли мне мало. Ребята мои умничают. Они воры. Мне должно держать ухо востро; при первой неудаче они свою шею выкупят моею головой”. – “То-то! – сказал я Пугачеву. – Не лучше ли тебе отстать от них самому, заблаговременно, да прибегнуть к милосердию государыни?” Пугачев горько усмехнулся. “Нет, – отвечал он, – поздно мне каяться. Для меня не будет помилования. Буду продолжать, как начал. Как знать! Авось и удастся! Гришка Отрепьев ведь царствовал же над Москвою”» (VIII, 353).
Некоторые исследователи, вроде Ю. Дружникова[166]166
Дружников Ю. Узник России. По следам неизвестного Пушкина. М., 2012.
[Закрыть], до сих пор полагают, что Пушкин намеренно искал в последнее время смерти. Но ни его герои, ни он сам не дают права так думать. Еще в ранней молодости он писал:
Мне бой знаком – люблю я звук мечей
От первых лет поклонник бранной славы
Люблю войны кровавые забавы,
И смерти мысль мила душе моей
Во цвете лет свободы верный воин… (II, 138)
«Свободы верный воин», – именно это утверждение внутренней независимости от роковых обстоятельств предполагало amor fati поэта, а не намеренный поиск гибельного конца, который не был характерен и для греческой культуры. Спартанец Аристодем, единственный, кто пережил битву при Фермопилах, при Платеях проявил чудеса мужества, но все равно был презрен и унижен, поскольку «намеренно» искал смерти[167]167
См.: Бенн Г. Дорический мир // Двойная жизнь. М., 2011. С. 335.
[Закрыть].
Если обратиться к другим примерам, то всегда рядом монолог Вальсингама:
«Есть упоение в бою
И бездны мрачной на краю…» (VII, 181)
Но самоутверждение Вальсингама носит индивидуалистический характер, в то время как древний грек эпичен. Эпическое сознание Пушкина глубоко определено и определено в стихах:
Два чувства дивно близки нам
В них обретает сердце пищу:
Любовь к родному пепелищу,
Любовь к отеческим гробам (III, 242).
Французский антиковед Ж.-П. Вернан отмечает, что в греческом эпосе перед нами предстают исключительные персонажи, обретающие в смерти и через смерть то, что является для людей признанием величия, наградой за совершенство: бессмертную славу. Греческий герой стремится осуществить себя, он ищет полноты, но не через аскетическое отречение, не через разрыв с обществом, а через доведение до предела логики человеческих действий и человеческой жизни. Этим он выводит «мирские» ценности и социальные обычаи за их собственные пределы[168]168
Вернан Ж.-П. Индия, Месопотамия, Греция: Три идеологии смерти // НЛО. 1998. № 33. С. 27–28.
[Закрыть]. Так начинается духовная преемственность поколений, без которой немыслима культура. Погребальная идеология становится ее символом и порогом, ее эпическим выражением.
Родоначальник русского антиковедения М. Куторга в одном из писем делился своим наблюдением: «Ни одно начало не произвело на русскую народность такого сильного влияния и не проникло так глубоко, как начало эллинское»[169]169
Цит. по: Мальчукова Т. Г. Рецепция античного наследия в русской литературе XVIII–XIX вв. Петрозаводск, 2008. С. 42.
[Закрыть]. Уместно напомнить, что Пушкин обладал высшей способностью «постигать предмет в нем самом, как он действительно есть, и воспроизводить его в собственной правде»[170]170
Аксаков И. Речь 8 июня 1880 г. // Речи о Пушкине. С. 73.
[Закрыть]. И в художественной интерпретации античности поэт не позволял себе никакого произвола. Это мнение подтверждается специальными исследованиями: «Детальное знание античной культуры и ее мифологической предыстории с очевидностью сказывается, – пишет Т. Мальчукова, – в исключительных по точности и глубине проникновения в текст переводах Пушкина – собственно античных памятников и их европейских стилизаций»[171]171
Мальчукова Т. Г. Греческая классика и наша культура. Петрозаводск, 2005. С. 45.
[Закрыть].
Как уже говорилось, более полувека назад А. А. Тахо-Годи высказала мысль, что в плане историко-литературном и эмпирическом все элементы использования Пушкиным эллинизма в основном изучены, однако это не относится к пониманию самой пушкинской концепции античной литературы»[172]172
Тахо-Годи А. А. Эстетическо-жизненный смысл античной символики Пушкина // Писатель и жизнь. М., 1968. Вып. 5. С. 104.
[Закрыть]. Полагаем, что в самой лаконичной и предварительной форме концепция эллинского художественного сознания, по Пушкину, заключается в причастности греков к первоначальной реальности, к жизненной субстанции. В своем творчестве поэт и сам был устремлен к ней. Ф. А. Степун писал: «Среди великих творцов, мыслителей и поэтов нет, думается, никого, в ком так крепко было бы единство немудрствующей, ничего не проповедующей веры и божественного света, солнечного разума. Этим единством Пушкин своеобразно связывается и с духовным строем Древней Греции, и с трезвенностью русской религиозности»[173]173
Цит. по: Малъчукова Т. Г. Греческая классика и наша культура. С. 45.
[Закрыть].
Мысль Ф. Степуна находит подтверждение, в частности, в номинации «тайной свободы». Кажется, Э. Я. Голосовкеру принадлежит выражение «знаю, но не помню; помню, но забываю». Это высказывание достаточно точно характеризует отношение к «тайной свободе» ее обладателя, отмеченного божьим даром ее носителя. Это о нем писал Гёте: «Повсюду вечность шевелится, причастный бытию блажен».
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?