Текст книги "Красная шапочка. рассказы"
Автор книги: Аркадий Макаров
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 6 страниц)
Красная шапочка
Птица без голоса
свила гнездо из волоса.
народная загадкаиз собрания Кириевского
Она лежала на спине, раздвинув длинные, как школьный циркуль, загорелые ноги, стыдливо прикрывая глаза еще по-детски пухлыми ладошками. Там, где должны быть трусики, белел треугольником солдатского письма, обойденный загаром из-за своей интимности участок тела, пока не тронутый мужчиной, но уже готовый вобрать в себя клокочущую страсть. Темная, тоже треугольная, как штемпель полевой почты, отметина в уголочке повергла меня в столбняк своей невозможностью. Так и стоял я, сжимая пилотку в кулаке, и маленькая, красной эмали звездочка входила в мою ладонь своими острыми клинками. Но боли не ощущалось. Тело сделалось деревянным и непослушным, как бывает в глубоком сне.
Сравнение обнаженного участка тела лежащей передо мной молодой немки с треугольником солдатского письма пришло ко мне сразу же, по первому впечатлению. Я служил солдатом в Группе Советских войск в Германии, и воинские письма на Родину, в Союз, как мы говорили, принимали только в таких незапечатанных конвертах-косыночках – «Лети с приветом, вернись с ответом!» А с письмами у солдата связана вся жизнь.
Полевая почта знает свое дело. Полевая почта работает не спеша. Письма идут медленно, мучительно долго, а ответы – и того дольше. Весь истоскуешься, изъерзаешь скамейку в курилке, ожидая почтаря, который опять и на этот раз не выкрикивает твоей фамилии, а ты только смолишь и смолишь моршанскую махру, настороженно вытягивая шею – авось, почтарь хочет тебя разыграть и выманить за письмо какую-нибудь безделицу. Но нет, хохляцкая морда Микола Цаба хлопает, как курица крыльями, по пустой дерматиновой сумке: «Аллес! В смысле – звездец!» и уходит в штаб заниматься своими писульками или сочинять «Боевой листок». Сердце ухает в провальную яму и барахтается там, как муха в навозной жиже. Служба становится невыносимой, старшина – самая мерзкая личность – заставит в который раз или подшивать подворотничок, или приводить в порядок и соответствие уставу боевую выкладку вещмешка, как только увидит тебя с опущенными руками и поникшей головой, измотает придирками, сволочь, пока твое огорчение по поводу отсутствия желанного привета с Родины растворится в нудных тяготах повседневной службы.
Надо признаться, что письма от девушек в нашей батарее получали трое-четверо, и я вместе с ними. Значит было чем похвастаться и потрепаться среди сослуживцев, сочиняя разные небылицы о своих похождениях на гражданке.
Разговоры на эту тему – самые излюбленные в армейской среде. Кто служил, тот знает. Вся анатомия женского тела вдоль и поперек изучена не хуже твоего личного оружия АКМ – автомат Калашникова модернизированный.
После отбоя в наступившей паузе слышится короткий вздох и тягучий нарочито вялый голос:
– А у татарок, говорят, она поперек расположена… Ей Богу!
Это задумчиво со второго яруса койки сообщает флегматичный Витька Мосол, длинный худощавый солдат, потомок поморских первопроходцев, призванный с архангельской глубинки, с рыбных тоней, ему бы в Морфлоте служить, травить баланду на полубаке после ночной вахты, а он вот здесь, в самом сердце Европы, в городке Борно, под Лейпцигом, или, как говорят немцы, Ляйпцигом, механик-водитель ракетной установки, один боевой пуск которой способен смести в небытие любой город в радиусе полтысячи километров. Витьку подселили ко мне после того, как чудак и заводила Федя Газгольдер был отправлен в места отдаленные за рукоприкладство к отцу-командиру.
Витя по штату – старший сержант, разжалованный в рядовые за самовольную отлучку из части в местный гаштет, где его тут же сдали патрулям немецкие фройншафцы, с кем он по русской привычке вздумал сообразить на троих бутылочку «Корна», добротной хлебной водки, которая хорошо развязывает язык и связывает ноги.
«Мосол» говорит о столь вожделенном и загадочном предмете безразличным тоном в подначку нашему командиру Рамазану Муха-метдинову, который еще до службы успел жениться и теперь мужественно переносит разлуку с женой, озабоченный ее возможной неверностью. Она, по всей видимости, не очень тяготится положением солдатки – после ее писем «Рама» всегда мрачнел, скрипел зубами и курил, уставясь в одну точку перед собой. В это время сержанта лучше не заводить, можно схлопотать и в морду, или, как теперь говорят, спровоцировать неуставные отношения.
– Что, не веришь, что ли? – свесилась ко мне стриженая ежиком белесая голова. – Спроси у Рамазана. Они и губы выбривают по самой щелке. Правда, товарищ сержант? – это он теперь уже Раме.
Тот что-то бормочет на своем башкирском и коротко матерится по-русски.
Тема, затронутая моим другом, настолько привлекательна, особенно после отбоя, перед сном, что казарма враз оживает, перехватывает разговор и смакует на все лады каждую деталь, каждую черточку этого женского запретно-сладостного участка тела. Каждый старается показать себя знатоком, умельцем-гребарем, хотя, наверняка, никогда в жизни не видел «того места, из которого вышел сам около двух десятков лет назад без обратной дороги и со стершейся памятью о том дне.
Так что теперь раздвинутые, как школьный циркуль, ноги и то, что между ними, вызвали во мне шок, полный паралич. Наверное, то же самое чувствует лягушонок перед открывшейся щелью змеиной утробы с манящим и вибрирующим язычком, рассеченным надвое…
В голубых сумерках закатного дня белая косыночка с черной отметиной настолько резко выделялась на фоне грубого солдатского одеяла, что резала глаза. Безыскусная, еще подростковая поросль, не выбритая в строчку, как это делают более опытные завлекаловки, до мурашек пугала и притягивала одновременно, как пугает и притягивает к себе провал, обрез вертикальной стены, когда ты стоишь на крыше, ты тянешься к самому краешку, к обрыву и с замиранием сердца заглядываешь туда, в глубину, в пропасть, за обрез. Кажется, ты вот-вот сорвешься и полетишь вниз, а какая-то сила удерживает тебя, но ты не в силах отползти от провала, не в силах отвести глаз. Ужас и страсть смешались в этом чувстве, гибельном и сладостном. Да, гибельном и сладостном…
Будка киномеханика на втором этаже солдатского клуба была хоть и тесной, но довольно благоустроенной. Ефрейтор «Чижик», Костя Чижов, малый из далекого сибирского села Горелые Чурки, совершенный кержак по натуре, ухватистый – «цоп-цабе, все себе», основательно обустроил свое рабочее место. Выброшенный бесхозный диван из офицерского городка он приспособил под себя, прикрыв его одеялом из колючей, но прочной, как проволока, шерсти, два стула с затейливыми резными спинками, правда, у одного из стульев ножки не было вовсе, а вместо нее была приделана простая деревяшка, у второго стула не было сидения, его заменял старый солдатский бушлат, свернутый в скатку. Если бы не два проекционных аппарата, похожие на перевернутые вверх колесами ржавые велосипеды, эта комната выглядела бы совсем домашней.
Чижик был моим близким товарищем, если можно так выразиться, потому что в солдатской среде все твои сослуживцы – товарищи, и все близкие, но есть и такие с которыми ты сошелся настолько близко, что готов дать адрес своей младшей сестры для заочного знакомства. А это уже почти что брат по крови.
Солдатский клуб располагался на краю города в замшелом старинном парке с вековыми деревьями, у которых кора была непривычно зеленой и скользкой, похожей на лягушечью кожу. Может, это был платан или бук – не знаю, таких деревьев у нас в средней полосе я не встречал. Огромные, развесистые с тяжелыми в две ладони листами и причудливо вывихнутыми, узловатыми ветками. В этом парке я был прописан на всю оставшуюся службу по негласной договоренности нашего старшины и комбата после моего незадачливого фельетона «Уж если зло пресечь, собрать все сучья дабы сжечь», где я осмелился покритиковать действия своих командиров.
Дело в том, что деревья, росшие вокруг казарм, засыпали палыми листьями все вокруг и наш бетонный, времен еще вермахта, бетонный плац, мешая строевым занятиям. Кому-то пришло в голову укоротить обвал листопада, обрезая сучья и верхушки зеленых братьев, как говорится, под «микитки». Культяпые, они нелепо топорщились обрубками, но зато листву уже не сыпали, и плац снова был гол и чист, как широкая ладонь нашего старшины «Петрухи».
Заступившись за деревья, я направил свой фельетон в газету «Советская Армия». Материал, правда, не напечатали, но старшина, вызвав меня на доверительную беседу, закрепил за мной уборку всего парка, где располагался наш клуб. Работа проверялась с пристрастием, и мне приходилось часто использовать личное время для наведения «марафета» на территории за пределами части. Одна отрада, что можно спокойно пройтись по городку, заглядывая с интересом в непривычно богатые витрины магазинов. Заходить, ввиду отсутствия немецких марок, не имело смысла, но иногда можно было позволить себе купить стограммовый шкалик и втихую побаловаться по русскому обычаю.
Сегодня был как раз такой случай, поэтому, потеряв бдительность, я и решился на дисциплинарный проступок, пригласив молоденькую немку в киношную будку. Я знал, что за связь с местными жителями можно было попасть и под трибунал, или в лучшем случае отправиться служить куда-нибудь, где «Макар телят не пасет».
Христя, или Кристина, как я ее называл, немецкая школьница, проживала напротив нашей санчасти, где мне одно время пришлось отлеживаться по пустячному поводу – вывих лодыжки не самое страшное в солдатской жизни.
Попасть в санчасть – мечта каждого солдата. Вот и мне подфартило! Вот и я сижу у окна без надзора и пускаю зеркального зайчика на аккуратную немецкую девочку, высунувшуюся из окна своей квартиры чтобы полить ящик с цветами. Цветы были необыкновенные – мохнатые, как шмели, и желтые, как русский подсолнух. Цветы вытягивали длинные шеи навстречу сверкающим струйкам из маленькой детской лейки. Девочка, отложив поливалку, поймала зайчик в ладонь и улыбчиво посмотрела в мою сторону.
Зайчик с ладони перепрыгнул ей на грудь и заскользил по нежной впадине между ее тугих, как майская редиска, мячиков под розовыми чашечками лифчика. Стояло жаркое лето, и немочка была без блузки, ничуть не стесняясь своей сладостной наготы.
Она на секунду исчезла в провале комнаты, и вот уже по моему лицу и рукам весело запрыгало теплое солнечное пятнышко.
Молчаливый разговор имел продолжение.
Каждое утро мой солнечный зайчик играл в ее комнате, она ловила его ладошкой и посылала обратно, как срочное письмо солдату, минуя полевую почту. Разговаривать и кричать через улицу я не осмеливался, да и что будешь говорить, если знаешь немецкий язык на уровне «Шпрехен зи дейч, Иван Андрейч?», да еще под страхом запрета своих командиров.
Однажды мое пятнышко света выхватило надпись на тетрадочном листочке, где печатными буквами Кириллицей было выведено – Христя. Вот теперь все понятно – ее зовут Кристина, и она не прочь развлекать советского воина своим присутствием.
Мощеные, еще со времен средневековья, серым булыжником улочки в Борно достаточно узкие, чтобы можно было разглядеть лицо дружественной, так сказать, и лояльной к советскому присутствию молодой немки с почти обнаженным бюстом и по-детски озорными глазами. Ее короткая стрижка соломенных волос открывала маленькие розовые уши, в которых при каждом проблеске моего зайчика вспыхивали зеленым кошачьим зрачком граненые стеклышки уже модных в то время клипс – серьги, которые крепятся к мочкам ушей прижимами и легко, по мере надобности, снимаются. Волосы у моей знакомой, по всей видимости, были тяжелые и жесткие, при каждом наклоне головы они распадались на пряди и свисали, как литые, по ровному срезу. Она была типичной представительницей своей нации. Прежде всего, светлые брови и ресницы, еще не тронутые тушью, делали глаза пронзительно голубыми и открытыми. Резко очерченный рот, подбородок и нос были явно германского происхождения. Девушек с такими лицами в наших краях не водилось, и мне сравнить ее было не с кем. Разве что Марина, из-за которой я с таким нетерпением ждал полевую почту, и которую так торопливо целовал в маленькие, как лепестки, неловкие губы, в тот прощальный вечер, когда она, перевозбудившись от моих откровенных прикосновений, стала дрожать всем телом, икать и отрывисто выталкивать из себя какую-то бессмыслицу, потому что я был настолько пьян, что не сумел ее, как следует, успокоить. Но Марина была, как и большинство русских нашего края, настолько перемешанной крови, что черты славянизма в ней едва проступали сквозь смуглость кожи. Восточная роскошь темных глаз под широкими строчками густых ресниц, да и брови, как две разлетающиеся ласточки, скользили под черными кудряшками мягких и податливых волос, когда на ощупь чувствуешь, как торкается кровь за ушной раковиной и разрывает твою ладонь.
В девочке, играющей со мной в зайчики, чувствовалась чистая прохлада светлой воды, женская, не по годам, основательность и угадываемая доступность, не зацикленная на пуританской морали. А может быть, это только рисовалось в воображении молодого солдата, налитого всклень сладкой и тревожной силой, переполнявшей меня за продолжительный срок службы. Увольнений нам не полагалось, и все контакты с женским полом происходили только на уровне продолжительных и жадных взглядов.
Кристина, показывая пальцем сначала на бумажку, потом на меня, знаками спрашивала, как меня зовут.
Конечно, ни бумаги, ни карандаша здесь, в санчасти, не было, и я, воспользовавшись отсутствием санитара, вытащил из аптечки пузырек с йодом, достал спичку и, размотав с ноги портянку, стал громадными буквами на холщовом полотне выводить свое имя. Буквы получились кривые, но достаточно четкие, чтобы разобрать написанное. Вывесив полотнище в раскрытое окно, я провел рукой по надписи, показывая, что вот он – я! Кристина сразу же согласно закивала головой. Буквы на солнце стали расплываться, желтеть, превращаясь в какие-то кровоподтеки.
Наверное, в квартире напротив никого, кроме Кристины, не было, и немочка, покружив передо мной на цыпочках, показала, как ей жарко, и взялась расстегивать свой яркий лифчик, но это ей никак не удавалось. Мое нетерпение было на пределе, и я стал показывать жестами мое желание помочь ей. Она весело закивала головой, продолжая терзать за своей спиной непослушную застежку.
– Ты чего тут руками крутишь, как мельница? А?.. – рявкнул в дверях начальник медслужбы старший лейтенант Платицын. Мужик, не раз выручавший ребят из тягостных объятий службы. Да и ко мне он сегодня утром отнесся более чем внимательно, согласившись продлить мое пребывание на постельном режиме.
Я, вздрогнув, отшатнулся от окна и вытянулся по стойке «смирно», одна нога в сапоге, другая босая, травмированная, с розовыми потными пальцами.
– Ну-ка, ну-ка! Наступи на правую ногу. Пошевели пальцами! Так. Теперь присядь, вытяни руки вперед. Встань! Так. Присядь на одной ноге. Так… Собирай свои личные веши и бегом в казарму! Может, еще к обеду успеешь, сачок!
Я с огорчением взглянул на теперь уже опустевшее окно напротив, намотал исчерченную йодом портянку на ногу, обулся и подался в казарму, ругая себя за излишнюю прыть. «А немочка хороша! Хороша…» – глядя себе под ноги, бормотал я.
На обед я, конечно, опоздал. Старшина обрадовано хлопнул меня по плечу:
– Ну, молодец! Вовремя выписался. Твою территорию надо в образцовом порядке поддерживать. Возле клуба хлама навалено, да и в парке листов, как у Рокфеллера денег. Встреча солдат с молодежью города намечается по линии «Дружба-Фройндшафт, Руссиш-Культуришь». Может, и к нам заглянут. Личное время – это лишнее время. А на службе лишнего времени быть не может. Так, с завтрашнего дня шансовый инструмент в руки и на уборку. Через КППе тебя вот по этой бумажке пропустят, – и он сунул мне в руки листок с неразборчивой подписью и штабной печатью. – Время выхода и возвращенья там указано. И не вздумай просрочить. Посажу на «губу». Понял?
– Так точно, товарищ старшина!
– Ты чего, не обедал что ли? – мой взгляд на бумажный мешок с сухарями, стоящий в углу, размягчил даже его. – Сухого пайка не дам, а сухарей бери сколько влезет. Да, а что-то у тебя, товарищ рядовой, воротничок на гимнастерке не по форме? – он протянул руку, прихватывая за краешек полоску белого целлулоида, который обычно используют старослужащие и сверхсрочники вместо обычного белого миткаля, – протер влажным носовым платком – и все, воротничок снова, как накрахмаленный, и резко, чуть не перерезав жесткой полоской пластика мне шею, оторвал его.
Оставалось сказать только армейское «Есть!», насыпать карман сухарей и, повернувшись по уставу, быстро уйти, не соблазняя старшину на дальнейшие действия.
И то, и другое, и третье я сделал быстро и четко и выскочил из каптерки.
Встреча Советских солдат, стоящих впереди пограничных застав на страже социалистического лагеря, конечно, состоялась, но не там, где предполагал наш старшина. Общество советско-немецкой дружбы организовало такую желанную для нас встречу в местном немецком клубе на Карла Маркса штрассе. Улицу с таким названием можно было встретить в любом поселке Союза. Я и сам проживал в своих Бондарях на улице с таким именем.
Самым волнующим, о чем мои сослуживцы так долго вспоминали, был буфет на втором этаже. Внизу, в фойе располагался танцевальный зал с небольшим дощатым подиумом для эстрады, а все остальное – на втором этаже: библиотека, кинозал, столики в уголочке, туалет и небольшая стойка буфета, где можно было выпить чего-нибудь, но закусок, как у нас в Союзе, не полагалось. Пей и вытирайся рукавом.
Нас собрали в гулком кинозале. Из представительной молодежи города были только девочки и, в большинстве своем, школьного возраста, верткие и раскованные. Немки постарше с воинами-освободителями для встречи не были готовы, а молодцы со стрижеными затылками здесь были не к месту.
Все это – и обстановка клуба, и девочки, и буфет, где можно запросто выпить порцию водки – махонький наперсточек, залитый толстым стеклом таким образом, что капелька водки в нем выглядит вполне объемисто, и стены, расписанные под Пикассо, – это все было так непохоже на то, что называется Домом Культуры, где-нибудь в Лысых Горах, или Тихой Балке, где лузгают семечки, матерятся и греются от самокруток. Мы поначалу даже не знали куда себя деть, и организованной кучей сгрудились возле своего старшины в дальнем углу, пока организатор вечера, молодой немец в русской косоворотке, гостеприимным жестом не позвал всех на второй этаж в кинозал.
Официальная часть была длинной и скучной. Сначала говорил немец, и переводчик переводил его на русский, – девочки в зале хлопали в ладошки, затем говорил наш замполит, и переводчик переводил его на немецкий, – тогда хлопали мы. Потом крутили кино, кажется, «Чапаева», а, может, это был «Броненосец Потемкин», не помню. Я все это время клевал носом, отдыхая после караульной службы, и очнулся только тогда, когда задвигались стулья и затопали по восковому паркету сначала – «цок-цок-цок!» – туфельки, потом – «топ-топ-топ!» – армейские сапоги.
Старшина, замполит и командир сразу юркнули с немцем за сцену. Командир части, оглянувшись, еще успел погрозить пальцем солдатам, мол, я вас знаю, чтобы – ни-ни, тихо было!
Купив в буфете по пачке дешевых сигарет «Казино» – не курить же здесь солдатскую махру! – мы с Витей Мослом, усевшись за столик, покуривали, обсуждая, что нам здесь делать дальше. Пятнадцать марок, полученные накануне, жгли карман – небольшие деньги, но за них можно было хорошо выпить, и мы с бывшим рыбаком-помором решили заказать себе по паре «дупельков», так, для разминки. Дупелек – это двойная порция, налитая в один стаканчик – тот самый наперсток. От «дупелька» немцу хорошо, а русскому – как слону дробинка.
Буфетчик, или бармен по-ихнему, удивленно округляет глаза, наливая сразу двойные порции:
– О, Зовьет зольдат! Гуд! Гуд! Руссиш культуриш!
– Ну, а хуйлиш! – смеемся мы с Мослом, опрокидывая дупельки» и затягиваясь сушеной соломой «Казино». Отцов-командиров не видно. Они тоже где-то рядом «культуриш» делают.
Дурной пример заразителен. Глядя на нас, к стойке потянулись и другие. Даже Рамазан – и тот не устоял, забыв предписание Корана, быстро, один за другим опустил в себя те же «дупельки». Рамазан, оправдываясь, позже говорил, что Коран запрещает пить вино, а о водке там ничего не сказано. Ребята, у кого кончились марки, потянулись вниз, где уже гремела музыка и разогревались немецкие девочки. Нам с Витей спешить было некуда – его уже разжаловали, а меня разжаловать невозможно. За всю свою службу я не заработал даже лычек ефрейтора.
Пока оставались деньги, мы оставались за столиком. Один, да и другой дупелек на нас не подействовали, пришлось повторить еще и еще раз.
Теперь стало не то чтобы хорошо, но уже как раз, и мы по широкой чугунной со спящими львами лестнице спустились вниз себя показать и на других посмотреть.
Где-то рядом, по ту сторону берлинской стены, в американской зоне служил тоже солдатом король рока, гениальный Элвис, и сюда уже проникла «тлетворная зараза буржуазного Запада». Девочки, школьницы, немочки такое выделывали под саксофон и гитару, что если бы у нас в Союзе кто-то позволил себе подобное, то наверняка бы попал в ближайшее отделение милиции за хулиганские действия. Пятнадцать суток ему гарантированы.
Мы с Витькой такое выделывать были неспособны, да еще в сапогах и тесном, как броня, кителе. Мы были еще не в такой степени опьянения, чтобы, облапив порхающую бабочку, душить ее в объятьях, и мы решили «накатить» еще по одному «дупельку», а уж потом в своих говнодавах из толстой яловой кожи, кованых железом, подергаться под чужую непривычную музыку с какой-нибудь немчуркой. Под гармошку можно и так обойтись, а под этот громыхающий, как состав по рельсам, рок, да еще по-чудному приседать и вихляться… Нет, надо определенно «накатить»!
Мы уже направились к лестнице, как меня кто-то тихо потянул за рукав. Я недовольно оглянулся. Передо мной, расцветая улыбкой, стояла та девочка из окна, что напротив санчасти, та самая Кристина, с которой я так увлеченно играл в солнечные зайчики. Теперь она выглядела совсем как девушка Гретхен в национальной клетчатой юбочке и ослепительно белой блузке. На шее у нее, на манер наших пионеров, был повязан галстук, но только голубого цвета.
Мой товарищ – помор, механик-водитель ракетной установки, разжалованный в рядовые старший сержант Витя Мосол – так и застыл с недоумением на своем рябоватом лице архангельского мужика.
Вот будет в казарме разговоров по моему поводу! Вроде и морда, как валеный сапог, а, поди ж ты, немчуре понравился. В особый отдел надо настучать, вот так – тук-тук!
Кристина: «Ком, ком!» – иди, мол, чего упираешься? – потянула меня за рукав под лестничный пролет, в полумрак, где нас никто не увидит. Я оглянулся. Витя, разведя пьяно руками, сразу же подался к буфету налаживать «фройндшафт» с барменом, другим до меня не было никакого дела. Потихоньку-полегоньку, бочком-бочком, мои товарищи, поднабрав в буфете смелости, уже неуклюже топтали дубовый паркет в бывшей гостиной какого-то барона пудовыми сапогами Советского солдата.
Получалось – «Дойч-руссиш-культуриш». Гибрид «Семеновны» с «рок-эн-ролом».
Я всегда был индифферентен, если так можно выразиться, к танцам ввиду своей неловкости и мешковатости, и теперь был рад, что не придется отдавливать своей неожиданной знакомой маленьких ножек, упакованных в белые туфельки.
Кристина потянула меня за руку, и я с готовностью нырнул в гулкое пространство под лестницей. Оттуда сквозь витиеватый орнамент чугунной решетки хорошо просматривался зал, и в случае прихода отцов-командиров с командой «Туши свет и выходи строиться!» я буду наготове.
Только теперь я потужил за свое нерадение в изучении иностранного языка, а у нас в школе как раз и преподавали немецкий. Из всего словарного запаса я наскреб только три слова – «Их либе дир», но в такой ситуации сказать «Я люблю тебя» – несерьезно как-то получается. Ну, повстречались бы несколько вечеров подряд, походили бы, держась за руки, по городу, повздыхали бы у калитки… А то сразу – их либе дир! Но в армии порядки строгие, тем более за границей увольнения солдатам запрещены, а энергия бьет через край – их либе дир! – и все тут.
Кристина, услышав это словосочетание, не сразу поняла о чем идет речь. Наверное, мое произношение никуда не годилось, и уловить смысл сказанного было трудно. Потом, поняв все, она рассмеялась и положила свой теплый пальчик на мои губы, отчего у меня заломило сердце и захлестнуло душной волной безрассудного желания.
Судя по внешнему виду, по манере держаться, Кристине было, по меньшей мере, лет шестнадцать-семнадцать и все, что касается молодой женщины, у нее было на месте, в этом я убедился, действуя на ощупь, как учили нас действовать на минном поле.
Стоя с молодой немкой под гулкой лестничной площадкой, я с удивлением обнаружил, что мне ни к чему языковые изыски. Общение на уровне желаний не оставляет места для разговоров – и так все понятно и ясно без переводчика. С таким же успехом я был бы понят любой племенной туземкой. Тактильные ощущения, на мой взгляд, – самые верные и сильные из всех, что нам подарила природа. Каждое прикосновение, движение губ и пальцев отзывалось такими импульсами в моем молодом организме солдата, ограниченного пространством и сводом действий, что я боялся не выдержать и лопнуть, как перезрелый гороховый стручок, выстреливая свою плоть прямо на землю. Раньше у нас в деревне такие действия назывались одним словом – «пощупаться», а теперь это подносится сексологами, да и не только сексологами, как обобщенное название «петинг».
Для немочки любовная связь с советским солдатом была, наверное, как некоторая игра в экзотику. Это все равно, как русской школьнице отдаться негру. Сладостно и вместе с тем опасно, сознавая незавершенность подобной связи. Ломаясь под негром, какая-нибудь рязаночка или тамбовчанка вовсе не думает выйти за него замуж, что заводит еще сильнее, еще стремительнее. Такое же чувство испытывала, кажется, и Христя. Разовая встреча прощает все! Наверное, поэтому так легко и охотно отдаются женщины в командировках, в разных санаториях, пансионах и домах отдыха, в чем я не раз убеждался позже.
Солдат, вероятно, это относиться ко всем солдатам мира, – существо нетерпеливое и грубое. Сугубо мужское общение делает солдата решительным и жестким. Ему не свойственны сентиментальные отношения к женщине. «Пришел, увидел, победил!» – и все. И баста!
Но со мной было совсем по-другому. Я вновь почувствовал себя школьником, спрятавшимся с одноклассницей под деревянную скрипучую лестницу, которая была в нашей бондарской школе. Под этой лестницей обычно находились все принадлежности для уборки, и мы с подругой, забыв обо всем, путаясь в паутине, опрокидывая гремучее железо под ноги, по-щенячьи тыкались носами друг в друга, пока уборщица, напуганная громыханием ведер, добрейшая тетя Паша, охаживая шваброй, не выгнала нас из этой дыры прямо под убойный взгляд директора. Не знаю, как отнеслись к нашей выходке родители одноклассницы, но после этого случая она, забыв все обещания, стала не замечать меня в упор и всякий раз сторонилась, боязливо оглядываясь, если мы оставались одни. Меня же перевели в параллельный класс с последующим предупреждением об исключении из школы. «Убью сукина сына!» – коротко сказал мой отец на педсовете, предупредив тем самым долгие разбирательства моего аморального поведения.
Теперь, осторожничая, как бы не накатили наши командиры, я стоял в неподобающей солдату нерешительности, соображая, что же мне делать дальше?
Теплый пальчик ее руки нежно скользнул по моей губе и остановился на полпути, и я забыл обо всем на свете, и в первую очередь об уставе воинской службы. По-деревенски, как это делают наши парни на Тамбовщине, я расстегнул тугие пуговицы кителя, снял его и накинул на плечи враз прильнувшей ко мне Христе, немке, дочери, может быть, фашиста, карателя, эсэсовца! Но мой китель советского солдата-освободителя пришелся впору, и погоны артиллериста со скрещенными пушечками плотно лежали на ее покатых.
Руки сами, как будто они это делали каждый день, смелея, мяли, щупали и тискали эту полуправду, это существо из другого, параллельного мира. Я зря стеснялся незнания немецкого языка. Для нашего общения это было излишне. Более того, слова в такой ситуации ни к чему, и только мешали бы понимать друг друга. А так – все ясно! Вот губы – целуй их, вбирай в себя этот странный привкус солоноватой влаги, от которой слабеют колени, размягчаются мускулы, и тело перестает тебе подчиняться. Ладонь скользит по груди, задевая твердые окатыши сосков, язык жадно ищет их, ныряя в бархатистую прохладу кожи, в лощину, в цезуру межгрудья.
Что я делаю?! Ладонь, просунутая за жесткий поясок шотландской юбки, не слушается меня. Рука стала гибкой, как тело змеи, и ладонь скользнула ниже, пальцы путаются в завязках и тесемках, мнут податливое и нежное. Наше дыхание смешивается, неровное от одышки, словно у скалолазов на восхождении – вот она, вершина, еще один бросок тела, и ты там, на самой верхотуре. Еще чуть-чуть. Еще… Еще…
Музыка обрывается, и резкий голос старшины бьет по обнаженным перепонкам: «Батарея! На выход! Строиться!» Все. Я лихорадочно срываю с плеч ничего не понимающей юной немки свой мундир. Тугая жесть пуговиц режет пальцы. Передернув бляху ремня, которая оказалась на боку, я махнул рукой и выскочил на улицу, где уже в две развернутые шеренги стояли мои товарищи, бойко откликаясь на перекличку – «Я!Я!Я!»
Ничего не соображая, я стал в строй слева по ранжиру. Старшина вторично выкрикивал мою фамилию. Да, наверное, мою.
– Я! – мой голос обрывается в темноте ночи.
– На-пра-во! Запевай!
Старшина навеселе. Старшие командиры разошлись по квартирам. Старшине тоже хочется покуражиться.
– За-певай! Мою любимую!
Запевала, угадав настроение старшины, затянул своим звонким вольным голосом в сопровождении характерного пересвиста кого-то из колонны переделанную на манер строевой песню.
Нам, ре-бя-та, не жени-ться!
Батарея подхватывает в полсотни молодых глоток
И за нас не-от-дадут.
Не отдадут!
Тонким голоском выкрикивает мой приятель ефрейтор «Чижик».
А кто отдаст!
Потом снова вступает запевала:
Нам-бы-где-нибудь на-пить-ся,
Да ко-му-нибудь за-дуть.
Далее подхватывает колонна с воодушевленным повтором, четко, в ритм шагов: