Автор книги: Артуро Перес-Реверте
Жанр: Исторические приключения, Приключения
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 44 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
– Теперь настоятельница утверждает, что наша Эльвира решила полностью отречься от мира. Вот уже восемь месяцев, как нас не допускают к ней.
– Почему она не покинет монастырь?
Дон Висенте беспомощно развел руками:
– Что она может одна? Монашки и послушницы следят друг за дружкой и наушничают настоятельнице… Вы представьте себе, что там творится: видения, грезы, изгнание дьявола, беседы наедине и взаперти под предлогом того, что надо избавить духовную дочь от вселившихся в нее бесов… Ревность, зависть, неизбежные в монастыре свары и склоки… – Его лицо, прежде спокойное, исказилось страданием. – Почти все сестры не старше Эльвиры… Те, кто не обуян дьяволом, те, у кого нет видений, постыдятся в этом признаться и наврут с три короба, чтобы привлечь к себе внимание. Из безмозглой, безвольной настоятельницы капеллан веревки вьет, а та почитает его святым. И вот он со своим причетником ходит из кельи в келью и пестует своих питомиц, вселяет мир в их души.
– А вы-то сами говорили с капелланом?
– Только однажды. И всем святым клянусь: если бы происходило это не в монастырской приемной, убил бы! – Дон Висенте вскинул руку, словно возмущаясь тем, что она не обагрена кровью. – Невзирая на мои седины, этот наглец дерзко смеялся мне в лицо. Ибо наше семейство…
Он замолчал, охваченный душевной мукой, и взглянул на сыновей. Младший изменился в лице, побледнев еще больше, старший же угрюмо отвел глаза.
– Ибо наше семейство не может похвастать совершенной чистотой крови… – совладав с собой, продолжал дон Висенте. – Первым в нашем роду христианство принял только мой прадед, а у деда были большие неприятности с инквизицией. Деньгами удалось уладить дело. Мерзавец Короадо искусно играет на этом. Он грозит донести на Эльвиру, обвинив ее в том, что она тайно исполняет обряды своей прежней веры… Она и мы все.
– Хотя это бессовестная ложь! – вскричал дон Луис. – Да, мы, к несчастью, не принадлежим к древним христианам[28]28
Древние христиане – так в Испании назывались люди, чьи предки во времена арабского владычества не вступали в смешанные браки с мусульманами.
[Закрыть], но давным-давно порвали с иудаизмом. В этом отношении мы безупречны! Лучшим доказательством тому служит доверенность, которой дон Педро Тельес, герцог де Осуна, удостаивал моего отца, когда тот служил в Сицилии…
Он осекся на полуслове, и бледность на его лице сменилась багровым румянцем. Я перехватил брошенный на дона Франсиско взгляд капитана. Концы с концами более или менее сошлись. Герцог де Осуна в бытность свою вице-королем Сицилии, а потом Неаполя подружился с Кеведо, что впоследствии аукнулось тому опалой и ссылкой. Теперь ясно, где берут начало обязательства перед доном Висенте, которые пытается выполнить дон Франсиско, а равно и то, откуда дует ветер, принесший старому дворянину столько бедствий и лишивший его защиты при дворе. А Кеведо ли не знать, каково это: еще вчера люди льстили тебе наперебой, а сегодня знать тебя больше не желают.
– Ну так что вы придумали? – осведомился капитан.
Не в первый раз я слышал, как задает он этот вопрос, и хорошо знал, что в этих простых словах звучит и смиренное приятие всего, что припасла ему судьба, и полнейшее безразличие к тому, удачей или провалом окончится его предприятие, и усталая, чурающаяся громких слов решимость, и равнодушие ко всему, кроме сугубо технических, так сказать, подробностей предстоящего дела, и нерассуждающая, неотъемлемая от солдатского ремесла готовность встретить опасность. Впоследствии – и в бесчисленных передрягах, выпадавших нам с ним на долю, и на войне, где мы сражались за нашего государя, – приходилось мне видеть эту вот не одушевленную никаким чувством, бесстрастную пустоту взгляда, от которой светлые глаза его обретали особое, жесткое выражение, – так бывало, когда после долгого и неподвижного ожидания гремела наконец россыпь барабанной дроби и пехота, сохраняя восхитительную, величавую размеренность шага, шла в атаку под развернутыми знаменами, сулящими нам славу или позор. По прошествии многих лет усвоил и я себе такой взгляд, такой бесконечно усталый голос: случилось это в тот день, когда, стоя в поредевших шеренгах своего отряда, держа кинжал в зубах, пистолет в левой руке, а шпагу – в правой, смотрел я, как летит на нас лавина французской кавалерии и закатывалось над Фландрией багровое от крови солнце, которое два столетия кряду внушало всему миру страх и почтение.
Но покуда шел только двадцать третий год нового века, за окном шумел Мадрид, и битва при Рокруа была лишь записью в тайной Книге Судеб, и полных два десятилетия должно было пройти, прежде чем открылась бы эта ее страница. И наш король сохранял еще бодрость духа, Мадрид повелевал и Старым и Новым Светом, а я был безусым юнцом, прильнувшим к щели в стене в ожидании: что же именно предложат капитану дон Висенте и его сыновья? В тот самый миг, когда старый валенсианец заговорил, кот, прыгнув с карниза в окно, принялся тереться о мои ноги. Я попытался было отшвырнуть его – тщетно! И тут, задетые моим неосторожным и чересчур резким движением, с грохотом упали на пол метелка и жестяной совок. В ужасе подняв голову, я увидел, как старший сынок дона Висенте, яростным пинком распахнувший дверь в мою каморку, заносит надо мной кинжал.
– А я-то полагал, дон Франсиско, что вы чрезвычайно щепетильны насчет чистоты крови… – молвил, насмешливо улыбаясь в усы, капитан Алатристе. – Вот бы не подумал, что сунете голову в петлю из-за семейства выкрестов.
Кеведо, с мрачным видом подсев к столу, рьяно взялся за вино, до которого наконец-то дошел черед. Мы были втроем – дон Висенте и его сыновья уже удалились, обо всем договорившись с капитаном.
– И у старухи бывает проруха, – угрюмо сострил поэт.
– Кто ж спорит? То-то обрадуется, прознав об этом, ваш любимый дон Луис де Гонгора. Он такой сонет смастерит, что костей не соберете.
– Это уж как водится…
Поясню вам, господа, что в те времена ненависть к инаковерующим – еретикам, мусульманам и иудеям – почиталась неотъемлемой от истинной набожности: даже сам Лопе де Вега, даже славный дон Мигель де Сервантес приветствовали, например, изгнание морисков, случившееся всего за несколько лет до описываемых мною событий, а дон Франсиско де Кеведо, чрезвычайно гордившийся древностью своего рода, в котором все были христианами до семьдесят седьмого колена, не отличался особенной терпимостью к людям с сомнительной кровью. Напротив – охотно прибегал к этому доводу, когда следовало задеть противника побольнее, а излюбленной мишенью для его сатирических стрел служил вышеупомянутый дон Луис де Гонгора, которому Кеведо приписывал принадлежность к избранному народу:
Недаром Гонгора не ест свинины:
На лбу написано, вернее – на носу,
Что предначертан путь ему – в раввины.
Подобные выпады он перемежал с обвинениями соперника в мужеложстве, вот как в известном стихотворении, кончавшемся такими строками:
Наш дон Луис в сугубой злобе
Забыл один отметить штрих:
Пока хромаю я на обе –
Он педерастит за троих.
А теперь, стало быть, дон Франсиско де Кеведо-и-Вильегас, рыцарь ордена Сантьяго, древний христианин, сохранивший благородную чистоту крови, владелец поместья Торре-де-ла-Хуан-Абад, неутомимый преследователь иудеев явных и тайных, еретиков, содомитов, культеранистов всех мастей, затевает ни больше ни меньше как штурм монашеской обители – и лишь ради того, чтобы, рискуя жизнью и добрым именем, помочь семейству валенсианских марранов, то бишь «новых христиан». Даже я ребяческими своими мозгами смекнул, какие чудовищные последствия может возыметь это предприятие.
– Это уж как водится, – повторил поэт.
Я полагаю, что любой и каждый на родном ли языке, по-древнегречески ли или по-еврейски – благо дон Франсиско владел всеми тремя – принес бы обет любым богам, лишь бы не оказаться в его шкуре. И капитан Алатристе, которому не надо было оказываться в его шкуре, ибо ему и в собственной хлопот хватало, прекрасно это сознавал. Он по-прежнему стоял, привалясь плечом к стене, не присев и после ухода наших посетителей и пальцев из-за ремня не выпростав. Даже когда Херонимо де ла Крус за шиворот взволок меня в комнату, капитан не шевельнулся и произнес только: «Отпустите, пожалуйста» – но так произнес, что валенсианец, замешкавшись не долее чем на долю секунды, повиновался. А я, сгорев со стыда после такого, по-ученому говоря, афронта, на карачках уполз в дальний угол и там притаился как мышка. Стоило известного труда убедить семейство де ла Крус, что я – неслух и сорванец, но человек вполне надежный и что мне можно доверять, – зато сам сеньор Кеведо удостоил меня поручительством. И поскольку я и так уже все слышал, дону Висенте с сыновьями пришлось согласиться с моим присутствием. Впрочем, как медленно проговорил капитан, обводя высокое собрание ледяным и опасным взором, и здесь им ни выбирать, ни возражать тоже не приходится. Наступило долгое и многозначительное молчание, и более уже вопрос моего участия в предстоящем деле не обсуждался.
– …Это порядочные, благородные люди, – говорил меж тем дон Франсиско. – Вот настолечко не могу я упрекнуть их в том, что они – дурные католики. – Он помедлил, подыскивая новые резоны, привести которые считал необходимым. – И, кроме всего прочего, в бытность мою в Италии дон Висенте оказал мне важные услуги. Было бы просто низостью с моей стороны не протянуть ему сейчас руку помощи.
Капитан Алатристе понимающе склонил голову, хотя под густыми усами продолжал прятать усмешку.
– Это делает вам честь, – ответил он. – И все же – с Гонгорой-то как теперь быть? Не вы ли, сударь, неустанно поминаете ему крючковатый нос и отвращение к свинине? Кто сочинил это вот:
Зря в древние ты лезешь христиане:
Примета древности – достоинство седин,
Меж тем как ты плешив. Оставь старанье:
Ты – выкрест и не дворянин.
Дон Франсиско пощипывал эспаньолку, испытывая смешанные чувства: он был и польщен, что капитан знает его стихи наизусть, и несколько обескуражен тем, как глумливо тот прочел их:
– Клянусь плотью Христовой, ну и память у вас, Диего! Какой только чепухи не запоминаете!
Алатристе, не выдержав, расхохотался, но это не улучшило поэту настроения.
– Нет, я теперь представляю, что напишет о вас ваш извечный соперник! – И, водя в воздухе воображаемым пером, с ходу сочинил:
Меня давно уж в иудеи –
Нет обвинения серьезней! –
Кеведо злоба записала.
А сам, за них душой радея,
Совместно с ними строит козни,
В рот не беря свиного сала.
Ну, каково?
Чело дона Франсиско омрачилось еще сильнее – за шуточки такого рода всякому, кроме капитана Алатристе, пришлось бы ответить с оружием в руках. Однако он ограничился тем, что брюзгливо ответил:
– Каково-каково… Плохо! Плохо и плоско! Впрочем, педераст наш севильянский под ними с удовольствием бы подписался. Да и этот ваш приятель – граф де Гуадальмедина… Я не оспариваю его рыцарских достоинств, но как поэт он совершеннейшее недоразумение. Позор Парнаса… Ну а Гонгора вместе с его трескучей риторикой – всеми этими триклиниями[29]29
Триклиний – столовая в древнеримском доме.
[Закрыть], икарийскими паденьями, отравой ветра и тенью солнца и прочими красотами – меньше всего меня сейчас занимает. Я и в самом деле боюсь, что втравил вас в смертельно опасную затею… – Он снова припал к стакану, а потом бросил взгляд в мою сторону. – И вас, и мальчугана.
Мальчуган – то бишь я – по-прежнему сидел в углу. Кот уже трижды прошествовал мимо, и я попытался пнуть его – без особого успеха. Тут я заметил, что Алатристе глядит на меня и улыбка исчезла с его лица.
– Иньиго по своей воле встрял в это дело, – молвил капитан, пожав плечами. – А обо мне не беспокойтесь. Пусть вас это не заботит, ибо… – Он показал на кошелек с золотом, оставленный посреди стола. – Тяга к деньгам прогоняет тягостные мысли.
– Что ж, вам виднее…
Слова Алатристе явно не убедили Кеведо, и под усами капитана вновь зазмеилась усмешка.
– Черт возьми, дон Франсиско, вы поздновато спохватились. Снявши голову, по волосам не плачут, тем паче что и головы наши еще при нас.
Поэт понуро отхлебнул вина – раз и другой. Глаза его немного посоловели.
– Вломиться в монастырь – это не шуточки.
– Ничего, будем считать это родовой традицией, – отвечал капитан, подойдя к столу и извлекая из пистолета пыж и пулю. – Слышал я, что мой двоюродный дед[30]30
Имеется в виду легендарный Дон Жуан (Хуан де Тенорио), приключениям которого посвящена комедия Тирсо де Молины (Габриэля Тельеса, 1571 или ок. 1583–1648) «Каменный гость, или Севильский озорник» (1616, опубл. 1630).
[Закрыть], человек, пользовавшийся большой известностью во времена императора Карла, тоже взял приступом святую обитель. В Севилье дело было.
Дон Франсиско, оживившись, вскинул голову:
– Да это уж не тот ли озорник, что вдохновил Тирсо?
– Он самый.
– Я и не знал, что вы с ним в родстве.
– Теперь будете знать. Мир тесен, а Испания – тем более.
Очки свалились с носа сеньора Кеведо и повисли на шнурке. В задумчивости он вертел их в пальцах, не торопясь водружать обратно, потом оставил болтаться у алого креста Сантьяго, вышитого напротив сердца, дотянулся до кувшина и одним глотком допил остававшееся там вино, не сводя при этом глаз с капитана.
– Что мне вам сказать на это? Скверно кончил двоюродный ваш дедушка.
III. Мадридские воды
На следующий день мы с капитаном Алатристе и сеньором Кеведо отправились на мессу. Событие в своем роде весьма примечательное – ибо если дон Франсиско, побуждаемый к сему как кровью сантандерских дворян, текшей у него в жилах, так и принадлежностью к ордену Сантьяго, ревностно и неукоснительно соблюдал все обряды, то капитан был весьма слабо привержен и к доминусу, и к вобискуму[31]31
Dominus vobiscum (лат.) – Господь с вами.
[Закрыть]. Однако я готов присягнуть, что, хотя он, в силу особенностей, присущих военному человеку, часто поминал и черта, и дьявола, и душу, и мать, ни разу за все те годы, что был я рядом с ним, не пришлось мне услышать от него хоть словечко против религии – даже когда в таверне «У турка» споры, которые вели его приятели с преподобным Пересом, затрагивали недостойное поведение иных духовных лиц. Алатристе не был усердным прихожанином, однако сутану, тонзуру или, скажем, апостольник[32]32
Апостольник – головной убор игуменьи.
[Закрыть] уважал, как уважал и достоинство королевской короны, на чьей бы голове ни красовалась она: не берусь судить, сказывалась ли солдатская привычка к повиновению вышестоящему или столь свойственное ему стоическое безразличие, которое, как мне представляется, и было сокрытым движителем его натуры. Добавлю, что, хоть сам он почти не бывал в церкви, меня, однако, побуждал по воскресеньям и двунадесятым праздникам ходить к мессе в приятном обществе Каридад Непрухи, к зрелым годам сделавшейся, как и все, кто сильно распутничал в юности, до чрезвычайности набожной, и не отлынивать от уроков, дважды в неделю даваемых мне преподобным Пересом: по настоянию капитана учился я грамматике, начаткам латыни, катехизису и Закону Божьему, с тем чтобы, по его выражению, никто бы не принял меня за турка или навеки про́клятого еретика.
Да-с, такие вот противоречия уживались в душе Диего Алатристе. Спустя немного времени, во Фландрии, получил я возможность видеть, как перед самым боем, когда капелланы, обходя шеренги, благословляют христолюбивое воинство, капитан склонял голову, а колени – преклонял, и не из показного благочестия, но исключительно из уважения к товарищам, которые идут на смерть, свято веруя, что литании и кадильницы помогут. С Богом отношения у него были особые – он не докучал Ему славословиями, не обижал святотатственной хулой. Для него Вседержитель был существом могущественным и невозмутимым, которое отнюдь не дергает за веревочки, заставляя своих кукол плясать на подмостках, именуемых миром, но ограничивается бесстрастным наблюдением за ними. Или в лучшем случае с мудростью, непостижимой для актеров, представляющих эту человеческую комедию – не хочется говорить: «для шутов, кривляющихся в этом фарсе», – приводит в движение поворотный круг сцены, внезапно открывает крышки коварных люков – ухнешь туда, костей не соберешь, – внезапно спускает с колосников и выдвигает из-за кулис невесть откуда взявшиеся декорации, то загоняя тебя в безвыходные тупики, то вызволяя из самых отчаянных положений. Существо это вполне могло бы оказаться тем отдаленным перводвигателем, той бесконечно отнесенной от нас по времени причиною всех причин, о которых однажды вечерком, самую малость и в виде исключения перебрав сладкого вина, попытался было рассказать своим собутыльникам преподобный Перес, когда вздумал толковать о пяти доказательствах святого Фомы[33]33
Имеется в виду Фома Аквинский (1225–1274) – философ-схоласт и теолог.
[Закрыть]. Впрочем, мне кажется, что капитан был больше склонен оценивать это явление в духе древних римлян и того, что они, если не вконец позабыл я латынь, преподанную мне тем же самым Пересом, называли – фатум. Что же, разве не помню я бесстрастно-угрюмое лицо Алатристе в те минуты, когда противник беглым огнем начинал гвоздить из пушек, пробивая бреши в наших боевых порядках, и товарищи его осеняли себя крестным знамением, поручая себя кто Христу, кто – Пречистой Деве и внезапно припоминая затверженные в детстве молитвы, а он произносил «аминь» одновременно с ними, чтобы не так одиноко было им умирать? Однако холодные светлые глаза его зорко следили и за накатывающими волнами неприятельской кавалерии, и за вспышками мушкетных выстрелов с земляного вала, и за дымящимися бомбами, которые волчком крутились по земле, прежде чем рвануть и ослепительной вспышкой отправить тебя в дыму и пламени черту в зубы. И еле слышно пробормотанный «аминь» ни к чему Алатристе не обязывал; чтобы понять это, достаточно было заглянуть в его сосредоточенные глаза, увидеть орлиный профиль старого солдата, внимающего только монотонным раскатам барабанной дроби – такой же неторопливо-ровной, как размеренный шаг атакующей испанской пехоты или стук его сердца, бьющегося не чаще, чем всегда. Ибо Господу Богу капитан Алатристе служил в точности так же, как и своему королю: ему не за что было Его любить, нечем в Нем восхищаться. Однако Создатель, так сказать, по должности своей мог рассчитывать на подобающее уважение со стороны капитана. Как-то раз, в жарком деле у речки Мерк, неподалеку от крепости Бреда, случилось мне видеть, как дрался капитан, отбивая наше знамя и тело нашего бригадного Педро де ла Амба. И я еще тогда понял, что капитан костьми ляжет за этот изрешеченный мушкетными пулями труп – да и меня рядом положит, – хотя ни полковое знамя, ни павший смертью храбрых дон Педро ломаного гроша в его глазах не стоят. Да, обладал капитан таким вот обескураживающим свойством – чтил Бога, к которому был совершенно равнодушен, стоял до последнего за то, во что не верил, пьянствовал с врагом и рисковал жизнью ради генерала или короля, которых глубоко презирал.
Итак, мы пошли к обедне, хотя капитан, повторяю, набожностью не отличался. А обедню, как вы, наверно, уже догадливо сообразили, правили в церкви бенедиктинской женской обители – ну да, той самой, расположенной поблизости от королевского дворца и почти напротив монастыря Воплощения, на маленькой площади с тем же названием. Посетить восьмичасовую мессу у бенедиктинок считалось в Мадриде признаком хорошего тона, ибо, во-первых, прихожанкой этой церкви была донья Тереса де Гусман, законная супруга нашего министра Оливареса, а во-вторых, монастырский капеллан дон Хуан Короадо радовал глаз у алтаря и слух – на амвоне. По вышеназванной причине ходили к мессе не только богомольные старухи, но и дамы из общества, увлеченные красноречием красавца-капеллана и примером графини Оливарес, а равно и те, кто, к обществу этому не принадлежа, всеми силами туда рвался. Бывали тут и комедиантки, и девицы легкого поведения – а уж как блюли сии блудные дщери десять заповедей, представить нетрудно, – бывали и молились с большим чувством, просвечивая белилами и румянами сквозь тюлевую дымку покрывал и мантилий и щеголяя кружевами из Прованса и Лотарингии, раз уж брюссельские не по карману. А поскольку туда, где есть дамы – высшего ли разбора, с бору ли по сосенке, – мухами на мед непременно слетятся и кавалеры, то к восьми часам в маленькой церкви народу было, извините за выражение, больше, чем гнид в ослиной попоне: прекрасный пол молился или пускал стрелы Купидона из-за прикрытия вееров, сильный – занимал стратегически выгодные позиции за колоннами или у чаши со святой водой, а орава нищих толпилась на паперти, выставляла напоказ язвы, струпья, гнойники и обрубки рук или ног, потерянных якобы во Фландрии, а то и при взятии Трои, собачилась за лучшие места у самого выхода, разнося на все корки высокородных, но прижимистых сеньоров, которым легче удавиться, чем подать бедняку на пропитание.
Мы же втроем устроились неподалеку от дверей, откуда был нам виден и неф – битком набитый народом и до того узкий, что еще бы немножко – и пришлось бы Иисуса над главным алтарем изобразить не распятым, а повешенным, – и хоры, куда выходили зарешеченные галереи, соединявшие церковь с монастырскими помещениями. Я видел, что капитан, сняв шляпу и перекинув плащ через руку, оглядывает помещение столь же внимательно, как за пять минут до этого – здание монастыря и прилегающий к нему сад. Служба меж тем шла своим чередом, и, когда священник повернулся к пастве, я получил наконец удовольствие лицезреть знаменитого капеллана Короадо, который говорил цветисто и изысканно, а держался весьма уверенно. Было видно, что судьбой он взыскан щедро, не обижен ни красотой, ни силой, что священническое облачение ни тому ни другому не помеха, равно как и выбритая на макушке тонзура не портит черных, живых волос. Темные глаза брали, что называется, за душу, и нетрудно было представить себе, какое действие должны были они производить на Евиных дочек вообще и в особенности на монахинь, которым устав возбраняет всякое общение с мирянами, тем паче противоположного пола. Разумеется, я не мог судить непредвзято, забыв все, что знал о нем и о его распутстве со слов дона Висенте, и, наверно, потому так сильно, до тошноты, раздражало меня, как размеренно, любуясь собой, двигается он, как он красуется, возлагая Святые Дары на алтарь. Меня даже удивляло, что никто из прихожан не крикнул ему: «Святотатец! Гнусный лицемер!» – напротив, кругом были только просветленные, растроганные лица, а в глазах у многих – дам, разумеется, – я заметил восхищение. Что ж, такова она, жизнь, просто я тогда едва ли не в первый, но далеко не в последний раз получил наглядный урок того, сколь часто встречаем мы по одежке, судим по внешности, а она ох как обманчива! Понял я тогда, что и любую гниль можно прикрыть личиною благочестия, милосердия, порядочности, а потому обличать негодяев, не имея доказательств, нападать на них с голыми, так сказать, руками, слепо доверять торжеству правосудия и убеждать себя в том, что истина непременно восторжествует, – значит кратчайшим путем следовать к собственной погибели, тогда как супостаты твои, благодаря деньгам ли, связям, выйдут из воды сухими. И еще один урок усвоил я довольно рано: с сильными мира сего силой – ну или чем другим – лучше не мериться, ибо почти наверняка в состязании этом ты проиграешь. Куда вернее – затаиться и выжидать, песен-плясок не устраивая, покуда время или случай не подведут противника под твою пулю или клинок, ибо у нас в Испании, где все мы рано или поздно сходимся на узкой дорожке, поединок – самое милое дело. И самое верное. А уж если и оно не выгорит – запасись терпением, пусть последнее слово останется за Господом Богом: уж Он-то стасует колоду и раздаст что кому причитается.
– Поглядите налево – там еще одна галерея, – прошептал дон Франсиско. – За решеткой.
Капитан Алатристе, смотревший на алтарь, выждал немного и чуть повернул голову в направлении, указанном поэтом. Я проследил его взгляд и различил в торце галереи, соединявшей церковь с монастырем, черные и белые чепцы монахинь и послушниц, смутно видневшиеся за частым переплетением железных прутьев: мало того – внешне строгий устав снабдил двери еще и длинными острыми гвоздями, имеющими целью воспрепятствовать кому бы то ни было постороннему подойти ближе, чем предписывали правила. Узнаю тебя, отчизна-мать: нравы царят суровые, всякий церемониал соблюдается неукоснительно, разного рода предупредительных гвоздей и заградительных решеток понатыкано везде во множестве: нет, ну вы подумайте – когда несчастья в Европе на нас так и сыпались, кастильские кортесы не нашли ничего лучше и уместнее, как обсуждать догмат непорочного зачатия! – а среди всего этого плутоватые клирики и бессовестные чиновники, монашки, не имеющие к затворничеству ни малейшей склонности, судьи, толкующие право вкривь и вкось, знать, ничего не желающая знать, и всякая прочая подлая тварь обирали несчастное наше отечество до нитки, обдирали как липку, так что Испания – хороша владычица полумира! – сделалась сущим вертепом, разбойничьим притоном, раем для фарисеев, сводников и доносчиков, торжищем, где совесть продавали открыто, а честь не только марали, но и до дыр снашивали. И ничего нельзя было поправить, ибо в нашей стране подлость через край хлестала, а хлеба не хватало.
– Ну, что скажете, капитан?
Кеведо произнес эту фразу тихо, еле разжимая зубы и улучив момент, когда причт затянул «Верую». В одной руке держал он шляпу, другой сжимал эфес шпаги, а глядел прямо перед собой и с очень сосредоточенным видом, по мере сил прикидываясь, что самозабвенно внимает литургии.
– Трудно, – отвечал Алатристе.
Глубокий вздох поэта потонул в звуках «Deum de Deo, lumen de lumine…»[34]34
«Бога от Бога, Свет от Света…» (лат.)
[Закрыть], который хором завели прихожане. Тут увидел я в отдалении старшего сына дона Висенте – того самого, кто, благодаря предательскому поведению кота, обнаружил, что их с капитаном беседу подслушивают: он прятался за колонной, стараясь не привлекать к себе внимания и оставаться незамеченным, в точности как вор-карманник в толпе канцелярской шушеры. Лицо он закрывал полой плаща и глядел на зарешеченную галерейку. «Там ли сейчас Эльвира де ла Крус? – спросил я себя. – И может ли она видеть брата?» Чтение рыцарских романов, простительное юнцу моих лет, даром не прошло – воображение нарисовало мне эту прекрасную, неведомую страдалицу, томящуюся в заточении, ожидающую вызволения. Как нескончаемо долги были часы, проводимые в келье в ожидании условного знака, послания, переданного на словах или в записочке: дескать, спасение близко, готовься. Воображение разыгралось не на шутку, и я, сам чувствуя себя героем романа – в конце концов, слепой случай и меня подвиг к участию в этом предприятии, – напрягал зрение, силясь разглядеть Эльвиру за решеткой, которая отделяла ее от мира, так что вскоре мне показалось, что я различаю белую руку, пальцы, на мгновение ухватившиеся за переплет железных прутьев. Довольно долго пялился я, разинув рот и ожидая, не мелькнут ли они снова, пока Алатристе незаметным для других подзатыльником не привел меня в чувство. Лишь тогда я очнулся и смотреть стал вперед. Тут как раз капеллан, повернувшись к нам, возгласил: «Dominus vobiscum», и я, не сводя неморгающих глаз с лицемера, ответил: «Et cum spiritu tuo»[35]35
«И со духом твоим» (лат.)
[Закрыть] – с таким благочестивым жаром, что бедная моя матушка, случись она в эту минуту здесь, порадовалась бы за меня.
Прозвучало «ite misa est»[36]36
«Ступайте, месса окончена» (лат.).
[Закрыть], мы вышли на улицу, залитую солнцем, ярко освещавшим герани и тмин, которые монашки обители Воплощения выращивали на подоконниках своих келий. Дон Франсиско приотстал, поскольку то и дело вступал в беседу с бесчисленными знакомыми дамами и их спутниками – весь Мадрид числил он в своих друзьях либо недругах, – однако не выпускал нас с капитаном из поля зрения; мы же неторопливо шагали вдоль глинобитной ограды монастырского сада. Я заметил, что капитан с тем же вниманием, с каким, должно быть, выискивал некогда бреши в стенах неприятельских бастионов, рассматривает маленькую, изнутри запертую калитку, а также стоящую на углу тумбу, с помощью которой при известной ловкости можно перебраться через стену, имевшую футов десять высоты. Она его крайне заинтересовала – сужу по тому, что он характерным движением пригладил двумя пальцами усы, а это неизменно либо означало глубокое раздумье, либо показывало, что кто-то допек его всерьез, терпение истощилось и пора браться за шпагу. В этот миг нас обогнал старший сын дона Висенте – шляпа его была низко надвинута на глаза, а сам он никак не показал, что знаком с нами. По тому, как шел, как сторожко озирался дон Херонимо, понял я, что и он проводит рекогносцировку монастырского сада.
Вслед за тем имело место небольшое происшествие, о котором я упоминаю исключительно потому, что оно дает известное представление о кое-каких свойствах и качествах Диего Алатристе. Мы остановились, капитан принялся что-то там поправлять в своей сбруе, а на самом деле желая вблизи рассмотреть, как запирается калитка, – и тут с нами поравнялись две парочки, тоже вышедшие с мессы: двое изящнейших молодых людей и две простенькие, хоть и очень миловидные девицы. Один из кавалеров – в бархатном, кружевами и лентами отделанном колете с прорезными рукавами и с серебряной лентой на шляпе – наткнулся на меня и весьма неучтиво отшвырнул в сторону, обозвав притом нехорошими словами. Случись такое года через два, за подобную выходку этот щеголь во всем его великолепии поплатился бы ударом кинжала в пах, и его счастье, что я по малолетству кинжал в ту пору не носил, хотя уже очень скоро, во Фландрии, мне выйти без него было – что без штанов. Однако это будет потом, а пока, не имея возможности достойно ответить, я вынужден был безропотно глотать обиды, если только не вступался за мою честь Диего Алатристе. Именно так и произошло на сей раз, а я получил богатую пищу для размышлений о том, как при всем своем угрюмстве и замкнутости относился он ко мне на самом деле. Скажу еще, дабы развеять ваши, господа, сомнения, что после памятных пистолетных выстрелов, прогремевших некоторое время назад у Приюта Духов, были, были у капитана основания относиться ко мне хорошо.
Ну-с, так или иначе, увидев, как отлетел я от толчка, он – медленно и очень спокойно, с той ледяной невозмутимостью, которая знавшим его объясняла убедительней всякого громогласного многоглаголанья, что им самое время отступить на три шага, обнажить шпагу и стать в позицию, – повернулся и произнес, обращаясь вроде бы ко мне, но пристально глядя при этом на франтика:
– Черт возьми, Иньиго, этот кобельеро, видно, обознался и спутал тебя с каким-нибудь шалунишкой из числа своих знакомых.
Я молчал – что уж тут можно было сказать? Франтик же почел себя задетым и остановился. Он явно принадлежал к числу тех, кому, как гласит поговорка, и собственная тень служит зеркалом. Заслышав капитаново «черт возьми», он опустил белую руку, украшенную здоровущим золотым перстнем с бриллиантами, на эфес шпаги, а при слове «кобельеро» забарабанил по крестовине пальцами. Надменным взглядом смерил Алатристе сверху донизу, но когда сии замеры были произведены, то, надо признаться, сочетание исцарапанной чужими клинками чашки, шрамов на лице и холодных глаз под широкополым фетром произвело на него должное впечатление и поубавило ему спеси. Тем не менее он продолжал хорохориться.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?