Текст книги "Сын аккордеониста"
Автор книги: Бернардо Ачага
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 31 страниц)
По дороге в Три-Риверс я ни на минуту не переставал думать о Мэри-Энн. Я вспоминал, как она называла меня «баскским пастухом» и как эта незатейливая шутка питала наши первые часы, проведенные вместе. И как позднее мы, будто играя, постоянно фотографировались, посещая самые известные места города. Когда я вновь увидел деревья Стоунхэма и гранитные скалы реки Кавеа, у меня в голове билась одна-единственная мысль: о чем я расскажу ей в своем первом письме.
Лубис и остальные друзья
В Обабе был человек, который зарабатывал себе на жизнь, продавая полисы страхования от пожара. Я впервые увидел его однажды летним днем, когда мы с друзьями играли в гостинице «Аляска», в зале, полном пустых стульев; он был погружен в подготовку к своему выступлению, которое должно было состояться там. Тогда ему было около семидесяти лет. На нем был черный костюм и белая рубашка.
Он извлек из своего кожаного портфеля какие-то бумаги и шнур почти метр в длину. Шнур напоминал четки: на нем были нанизаны различные мелкие предметы, среди которых выделялось несколько фигурок – из картона, из пластмассы, из дерева, из металла – в виде бабочек. Нам всем это показалось странным.
«Зачем вам эта веревка?» – спросила Тереза. Она и ее брат Мартин родились в гостинице. Здесь они были у себя дома, в привычной обстановке. «Это не веревка, а шнур. Разве вам не объясняли в школе разницу между этими вещами?» Мужчина говорил медленно, словно он устал. У него были голубые, очень светлые глаза. И в них тоже заметна была усталость.
«Шнур или веревка, но я хочу знать, для чего это нужно», – ответила Тереза. В ту пору ей, должно быть, исполнилось лет одиннадцать или двенадцать. Будучи чрезвычайно любопытной девочкой, в школе она задавала больше всего вопросов. «Подойдите сюда», – сказал мужчина, указывая на первый ряд стульев, и мы все уселись перед ним: Тереза, Мартин, Лубис и я. Не хватало Адриана, нашего школьного товарища, который тогда лежал в больнице в Барселоне по причине искривления позвоночника под названием «сколиоз» – слово, ставшее тогда весьма популярным среди нас.
Мужчина взял шнур за один конец, и тот повис в воздухе. «Как вы полагаете, что это такое?» – сказал он, указывая на одну из бусин. «Уголек», – ответил Лубис, слегка смущаясь оттого, что ему приходится говорить такую очевидную вещь. Он был старше нас всех и после уроков ходил ухаживать за лошадьми, которых держал мой дядя Хуан, «американец», в Ируайне, в своем родительском доме. «Ты прав, – согласился мужчина. – А вот это? Что это, по-вашему, такое?» – «Как что! Еще один уголек! Не бабочка же!» – ответил Мартин. «Ну, так ты ошибаешься. Это деревянная щепка, только полностью обуглившаяся». Мартин выхватил шнур у мужчины и начал разглядывать его. «Вот уж противное ожерелье!» – воскликнул он, изображая отвращение. Тереза, его сестра, потеряла терпение и закричала: «Почему ты говоришь, что это ожерелье, ты же знаешь, что это не так! Почему ты говоришь такие глупости?» Нрав у нее был очень живой.
«Сейчас я вам объясню, – сказал мужчина, сворачивая шнур. – Это не что иное, как инструмент для напоминания». – «Инструмент? Как молоток, что ли? – Мартин посмотрел на нас с Хосебой, ища поддержки. – Да этот дядя не в себе». Мужчина же продолжал с невозмутимым видом: «Через некоторое время я начну свое выступление перед людьми, и мои пальцы наткнутся на этот кусочек угля. И тогда я подумаю: уголь полезен, так же как и огонь, который он порождает. Он нужен для того, чтобы приготовить еду, чтобы обогреть жилище. Если бы не было такого огня, мир не мог бы развиваться. Я подумаю так и расскажу об этом своим слушателям. Потом…» – «Но огонь из углей может и задницу обжечь, – вновь прервал его Мартин. – Так случилось с нашей учительницей прошлой зимой. Она села на плиту, и ей обожгло задницу». – «Врешь, Мартин! Все было совсем не так!» – крикнул Хосеба. Он был прилежным учеником и обожал учительницу.
Мужчина проигнорировал замечание Мартина и продолжал излагать: «После уголька мои пальцы наткнутся на эту черную щепку, и это напомнит мне, что огонь может быть злым. Ведь это щепка от дома, который сгорел несколько лет тому назад. Его владельцы стали нищими, и им пришлось эмигрировать. А знаете почему?» – «Почему?» – спросил Лубис, широко раскрыв глаза. Пожары производили на него сильное впечатление. «Потому что не смогли получить выплаты, которые дает хорошее страхование. Именно поэтому». Мужчина слегка улыбнулся. Любой его жест не показывал ничего, кроме усталости.
На следующем отрезке шнура было две монетки, одна большая, а другая маленькая. «Нужно много денег, чтобы застраховаться?» – спросил я. «Очень хорошо, мальчик. Ты прекрасно все понял. А бабочки? Как ты думаешь, для чего они здесь?» Он поднял шнур на уровень моих глаз. «Из-за того, что есть разные виды страховки?» – высказал я предположение. Среди его бумаг я заметил несколько рекламных листков, где фигурировали изображения насекомых. «Хорошо, очень хорошо», – похвалил меня мужчина, кладя руку мне на голову. У него увлажнились глаза, словно мой ответ тронул его до глубины души. Мартин скривил рот: «Скажи правду, Давид! Ты ведь догадался случайно!» Я не успел ему ответить. Двери зала отворились, и люди, пришедшие послушать лекцию, стали занимать стулья. Страховщик встал. Его руки, скрещенные за спиной, прятали шнур, инструмент для напоминания.
Мы остались стоять у дверей, ожидая начала лекции. Зал быстро заполнился. «Огонь – это хорошая вещь, он необходим всем, дамы и господа, – сказал тогда страховщик. – Без огня мир не мог бы существовать…»
В конце того вечера я испытал сильное удивление. Я играл с друзьями на террасе гостиницы, когда мужчина, страхующий от пожара, подозвал меня к себе. Он шел к гостиничной стоянке, где его ждало такси. «Держи шнур, – сказал он, протягивая его мне. – Однажды он тебе пригодится». – «Большое спасибо», – ответил я. Я колебался, не осмеливаясь взять подарок. «Это была моя последняя лекция. Мне он больше не понадобится», – объяснил страховщик. «Почему?» – »Я все забываю. Даже шнур не помогает», – сказал он. Я ждал; мне показалось, он хочет продолжить разговор. «Знаешь, сколько мне лет? Семьдесят четыре». Мне захотелось сказать ему что-нибудь, но ничего не приходило в голову. К нам подошел водитель такси. «Куда вас везти?» – спросил он страховщика, помогая сесть в машину. «Домой», – ответил тот.
Такси поехало вверх по узкой улочке, ведущей к центру Обабы. Я не знал, что и подумать. Своей детской логикой я догадывался, что страховщик хотел как-то меня отметить; но меня огорчила печаль, с какой он говорил со мной, – «Больше он мне не понадобится», – а также то, что именно я был избран наследником его инструмента.
«Он хорошо сделал, что отдал его тебе, – сказал мне Лубис по дороге в Ируайн. Тем летом он учил меня ездить верхом. – Вот мне, зачем он мне нужен? Чтобы напоминать, когда я должен кормить или чесать лошадей? А вот ты, кто знает… может быть, когда-нибудь ты будешь работать в страховой компании, и тогда он тебе пригодится». Я рассмеялся. Мне всегда казались забавными рассуждения Лубиса.
Теперь я мог бы со всей категоричностью утверждать: «С того дня я всюду носил с собой шнур страховщика. Это был первый предмет, который я положил в чемодан, решив отправиться в Соединенные Штаты». Но, как это часто случается, – наши дела далеко не всегда соответствуют нашим мыслям или сокровенным обещаниям, – действительность оказалась гораздо прозаичнее. Я хранил шнур в своей тумбочке, и там он пролежал долгие годы. Потом я отвез его из своего дома в Ируайн, чтобы показать друзьям Лубиса, и не думал о нем до тех пор, пока уже в Америке не приступил к написанию своей книги, решив применить тот самый способ вспомнить о событиях: переходить от темы к теме, как пальцы страхового агента переходили от уголька к обугленной щепке или к бабочкам. «Держи шнур. Однажды он тебе пригодится», – сказал мне тот человек. Его пророчеству суждено было сбыться.
Внутреннее посвящение
Кто бы мог предположить, Мэри-Энн, что нашей истории суждено было стать началом моей книги и что вновь подтвердится то, о чем писали древние поэты: «Нет провинции без метрополии; нет закона без основателя; нет песни без музы». Кто бы мог предположить, что я вновь буду вспоминать о своей первой родине, Обабе, и об оставленных там друзьях, прежде всего о Лубисе, отделенный от них огромным расстоянием на своем ранчо в Стоунхэме, и что именно благодаря этому расстоянию мне удастся преодолеть другое, более долгое и страшное: то, что отделяет жизнь от смерти.
Уголек
I
Моей первой родиной, родиной детства и юности, было местечко под названием Обаба. В тех редких случаях, когда я на какое-то время уезжал оттуда, как это было, например, однажды летом, когда родители отправили меня в гимназию в Биарриц, или зимой, когда я ездил с ними в Мадрид, я чувствовал себя не лучше, чем жертвы релегации [1]1
Релегация – в Древнем Риме ссылка рецидивистов и опасных преступников в колонии с тяжелыми климатическими условиями.
[Закрыть], сосланные на Черное море, и ни одну ночь я не переставал спрашивать себя, когда же вернусь обратно.
Я помню, как в те времена, а возможно, несколько позже, когда мне было тринадцать лет, в нашей гимназии Ла-Салье появился штатный психолог, и инспектор отправил меня в его кабинет; не потому, что я был строптивым или недостаточно прилежным учеником, а по той причине, что я практически не проявлял интереса к общению с товарищами; из-за моей мизантропии, если использовать употребленное инспектором слово, которое тогда оказалось для меня новым. Побеседовав со мной сорок минут, психолог отнес мою необщительность на счет привязанности к деревенскому миру и констатировал в своем отчете, что в моем сознании старые ценности плохо совмещаются с современными.
Для моих родителей язык этот был нов, чего нельзя сказать о проблеме. Они хорошо ее сознавали и были весьма озабочены. «Ты снова ходил в деревенский дом, Давид. Я этого не понимаю», – сказал мне отец через несколько недель после отчета психолога, заметив, что к моей одежде пристали соломинки. А потом добавил то, что говорил мне всегда, свой старый припев: «Ты уже давно перестал быть ребенком, но все еще не понял, к какой среде принадлежишь».
Имелось в виду, что я из хорошей семьи. Так оно и было. Отец был не только профессиональным аккордеонистом, но и человеком, имевшим политический вес и влияние как в Обабе, так и в провинции. А моя мать владела швейной мастерской, занимавшей около пятидесяти квадратных метров на вилле «Лекуона», где мы жили. Но я в свои тринадцать или четырнадцать лет проявлял полнейшее равнодушие к привилегиям социального положения и прямо говорил об этом отцу всякий раз, как он принимался меня упрекать. Отец сердился и угрожал, что не позволит мне выходить из дому или отдаст меня в интернат, пока не вмешивалась мама, кладя конец раздору: «Оставь его в покое, Анхель. Вспомни, что говорит мой брат. Любой человек может отвести коня к реке, но даже двадцать не смогут заставить его пить, если он не хочет».
Родители старались все же напоить коня и отправляли меня в столицу провинции – у которой было и остается красивое название: Сан-Себастьян – учиться в гимназии Ла-Салье, и это притом, что поездка туда и обратно занимала у меня более двух часов и существовала возможность посещать более близкие школы. Кроме того, они приглашали к нам домой Мартина и Терезу из гостиницы «Аляска», а также сына хозяина лесопильни «Древесина Обабы», Адриана. Однако, не отказываясь пить эту воду, не переставая общаться с друзьями своего социального круга, я предпочитал все же, как верно определил психолог, другой мир, деревенский. Я ничего не смыслил в пастушеском деле, не знал, как приготовить соску для теленка или каким образом помочь кобыле произвести на свет жеребенка; но я испытывал ностальгию по этим незатейливым занятиям, словно когда-то, в прошлой жизни, был одним из тех «необыкновенно счастливых селян», воспетых Вергилием.
Списки самых дорогих мне людей, которые я в то время составлял, – мои сентиментальные списки – были еще одним тому доказательством. В том списке, который я переписал в свой дневник в возрасте четырнадцати лет, на первом месте стоял мой друг Лубис, в то время ходивший за лошадьми Хуана. На втором был его брат Хосе Франсиско, Панчо, работавший на лесопильне «Древесина Обабы», единственной обязанностью которого было относить обед лесорубам, валившим деревья в лесу. За Лубисом и Панчо следовал как раз дровосек: парень ростом метр девяносто и весом сто килограммов, которого все называли Убанбе, поскольку он родился в доме, имевшем это название. Таким образом, мой сентиментальный список возглавляли три крестьянских мальчика. Остальные друзья – Мартин, Тереза, Адриан, Хосеба – шли за ними.
Я как-то прочел в журнале баскских пастухов Северной Америки статью за подписью какого-то религиозного деятеля, где утверждалось, что огромные изменения, которые претерпел мир, совершались неравномерно и что сельские местечки вроде Обабы в период от рождения Христа до появления телевидения – за двадцать веков – трансформировались в меньшей степени, чем в последующие тридцать лет; и что именно по этой причине он сам во времена своего детства играл в те же игры, что изображены на фресках Помпеи.
Мне слова этого религиозного деятеля вовсе не кажутся преувеличением. В 1960 и даже в 1970 году крестьяне Обабы имели тот старинный вид, который делал их похожими в полном смысле, на жителей другой страны. Они воплощали собой определение Л.П.Хартли:[2]2
Хартли, Лесли Поулс (1895–1972) – английский прозаик, писатель-фантаст.
[Закрыть] «Прошлое – это чужая страна, где говорят на другом языке». Примером тому служили Лубис, Панчо, Убанбе и многие другие жители Обабы. Им было достаточно взглянуть на мешки, наполненные яблоками, и они говорили, определяя сорт: «Это espuru… это domentxa… это gezetap. Они смотрели на порхающих бабочек и безошибочно называли их: «Это mitxirrika… а та – txoleta… а вот эта – inguma».
Эти названия не имели никакого смысла для тех, кто, даже живя в Обабе, усвоил «современные ценности», как, например, мои соученики гимназисты. Да и я сам в какой-то степени. Однако старинной была не только лексика, которую они употребляли, но и то, чего они не говорили. Многие слова, которые теперь являются общеупотребительными, никогда не слетали с их губ. Они попросту их не знали. Сейчас, когда я отправляюсь в Визалию купить что-нибудь в mall [3]3
Торговый центр (англ.).
[Закрыть]или в музыкальном магазине, я убеждаюсь, что глаголы типа depress [4]4
Угнетать, удручать (англ.).
[Закрыть] или такие прилагательные, как obsessive, paranoic или neurotic [5]5
Навязчивый, параноический, невротический (англ.).
[Закрыть], у всех на устах, и они совершенно неизбежны в любом разговоре, будь он личным или нет. Так вот: я никогда не слышал их от Лубиса, Панчо или Убанбе. Они решали все проблемы с помощью двух простых фраз: «Я доволен» или «Я не очень доволен». Они никогда не выходили за эти рамки, никогда не распространялись по поводу своих личных переживаний. Они были из другой страны, они были из прошлого, из эпохи, предшествовавшей распространению личных дневников. И хотя я склонялся к противоположному – с тех пор, как я стал ходить в Ла-Салье, я вел дневник под названием Проходят дни, – я восхищался их сдержанностью.
Однажды – было лето, и донимала жара – два брата, возглавлявшие мой сентиментальный список, Лубис и Панчо, попросили меня пойти с ними в горы, они хотели мне что-то показать. Я пошел, и, проведя в дороге почти час, мы втроем оказались перед скалой. «Ты полезешь наверх?» – спросил я Панчо. Ему нравилась высота. Много раз я видел, как он карабкался на деревья. «Не смотри наверх, Давид. Смотри вниз», – сказал мне Лубис. Он говорил размеренно, серьезно, как вполне зрелый человек. В Обабе говорили, что после смерти отца он взял на себя заботу о брате и о матери и именно этим объяснялась его манера вести себя, не слишком соответствовавшая его возрасту.
Панчо лег на спину и начал скользить вниз, в углубление в скале. Спустя мгновение видна была только его голова. У него было широкое непропорциональное лицо: глаза чересчур маленькие, две щелочки; рот и челюсть слишком большие. «Сейчас ты видишь меня, Давид. Но скоро не увидишь!» – воскликнул он, скрываясь под скалой.
«Делай как Панчо. Я тебе помогу», – велел мне Лубис. «Ты думаешь, я влезу?» – сказал я. «Отверстие больше, чем кажется. Подожди, сначала пролезу я». Он повторил движения Панчо и посмотрел на меня с земли. «Это пещера. Увидишь, какое прохладное место», – объяснил он мне, смеясь. Он был совсем не похож на Панчо. У него была красивая голова, и на его лице лишь глаза нарушали пропорции, задаваемые носом – маленьким – и ртом – тоже маленьким. Это были очень большие глаза. И очень спокойные. Если бы они были синими, как у Мэри-Энн, а не карими, они бы съедали все лицо.
Я наконец пролез в пещеру. Почувствовал прохладу и услышал шум, похожий на журчание источника. Приблизительно в десяти метрах располагался свод пещеры, в котором был своего рода естественный фонарь, пропускавший свет и создававший мягкий полумрак. И тогда я увидел, что возле одной из стен действительно бил источник, и вода из него текла в колодец – putzua, на языке Лубиса, – который доходил Панчо до горла.
Лубис разделся и полез к брату. Оба начали толкать друг друга и смеяться. Зараженный их весельем – эхо пещеры не производило мрачных звуков, – я решился раздеться и залезть в колодец. «Посмотри-ка, Давид», – сказал мне Лубис. Он ударил по воде ладонью. В свете, проникавшем сквозь фонарь в своде, брызги засверкали, словно они были стеклянными. «Какое чудо!» – воскликнул я.
Я как никогда почувствовал близость к братьям. Я сказал себе, что отныне буду искать лишь их общества вместо того, чтобы терять время с Мартином и остальными мальчиками и девочками из моей среды. Кроме того, у меня не было никакого желания возвращаться в гимназию Ла-Салье, и, когда закончится лето, я вместе с Лубисом буду ухаживать за лошадьми дяди Хуана или же попрошу какую-нибудь работу на лесопильне, чтобы быть с Панчо, Убанбе и всеми теми, кто зарабатывал на жизнь, рубя деревья в лесу.
Однако я знал, что мои планы невыполнимы. Когда настанет октябрь, мне вновь придется отправляться в Ла-Салье на велосипеде, на поезде, пешком; с Мартином, с Адрианом, с Хосебой. Со всеми теми, кто учился в Сан-Себастьяне. В довершение ко всему отец уже объявил мне, что после занятий в гимназии мне придется брать уроки игры на аккордеоне и что в субботу и воскресенье – единственные дни, когда я мог бы встречаться со своими крестьянскими друзьями, – мне придется играть вместе с ним на танцах в гостинице «Аляска». В свои всего лишь четырнадцать лет я был не хозяином самому себе. Мне захотелось плакать. Я хлопнул рукой по воде. Сверкающие капли брызнули на стены пещеры.
Когда в 1964 году, уже в возрасте пятнадцати лет, я составил свой следующий сентиментальный список, Лубис, Панчо и Убанбе по-прежнему занимали первые три места. Но к тому времени появилось беспокойство: я не был уверен, что они принимают меня. Лубис работал на дядю Хуана, и его брат Панчо, и Убанбе, и другие лесорубы пользовались любой свободной минуткой, чтобы сходить к лошадям – в Обабе никогда раньше не было таких прекрасных животных, – и поэтому их дружеское отношение могло определяться моим положением, как если бы они говорили себе: «Он племянник хозяина. Придется его терпеть». Мне казалось, что они ценят меня самого по себе и что с Адрианом они ведут себя иным образом, хоть он и сын владельца лесопильни; но я не был в этом полностью убежден. Но пришло Пальмовое воскресенье, и мои сомнения рассеялись.
Праздник, отмечающий вход Христа в Иерусалим, праздновался в Обабе в последнее воскресенье Великого поста. Поскольку полагающихся в данном случае пальмовых ветвей у нас не было, большинство приходило в церковь с цветущими ветками лавра, священник освящал их во время missa solemnis [6]6
Торжественная месса (лат.).
[Закрыть], и затем мы приносили их домой, чтобы они защищали нас от грозы и прочих напастей. Это была очень красивая церемония. Люди надевали свои лучшие наряды; священник облачался в красную ризу; хор и орган наполняли пением и музыкой ярко освещенную церковь.
На фоне этой торжественности крестьянские парни Обабы развлекались тем, что придавали церемонии не слишком христианский характер. Во-первых, они соревновались между собой, стараясь принести самую большую усыпанную цветами лавровую ветвь; потом, когда месса заканчивалась, их соревнование переходило в борьбу, и десять-пятнадцать парней сражались между собой, потрясая ветками, словно это были копья или шпаги.
Как правило, сражение происходило метрах в ста от церкви, в уединенном месте. Но в том 1964 году им очень уж не терпелось, и они начали драться, едва выйдя с мессы, прямо под портиком церкви. Я взглянул на Убанбе: он держал обеими руками лавровую ветвь не менее пяти метров длиной и наблюдал за одним из своих товарищей по лесопильне по прозвищу Опин. Лавровая ветвь Опина, не такая длинная, как у Убанбе, была толще. Кроме того, нижняя часть ее была несколько скошенной, отчего держать ее было удобнее.
Противники выстроились в два ряда: те, что из Ируайна и его окрестностей – среди них были Убанбе и Панчо, – с одной стороны, а те, что из домов, расположенных поблизости от церкви, во главе с Опином – с другой. Люди, вышедшие из храма и стоявшие под портиком, смотрели на них, не понимая толком, что происходит. «Почему у тебя такое лицо, Опин? Ты что, боишься?» – бросил ему вызов Убанбе. Некоторые девочки – Убанбе был не только сильным, по и красивым парнем – засмеялись. «Хвастунов я не боюсь!» – крикнул Опин, рассекая воздух лавровой ветвью и возвещая о начале сражения.
Очень быстро каменные плиты портика оказались покрытыми ковром из цветов и листьев; воздух наполнился сладковатым запахом лавра. Удары, поначалу казавшиеся мягкими, стали звучать сухо, поскольку ветви постепенно обнажились и дерево било по дереву. Мы замерли в молчании, никто не хотел упустить ни малейшей мелочи. Было отчетливо слышно дыхание сражавшихся.
Один из ударов Опина пришелся слишком низко, ветвь хлестнула Убанбе по руке. «Ты это нарочно!» – закричал тот, бросая лавровую ветвь и грозя кулаком. «Прости», – сказал Опин, разводя руками. Убанбе отошел в сторону, держа поврежденную руку другой рукой. Потом повернулся ко мне и неожиданно сказал: «Давид! Ты ведь тоже из Ируайна! Займи мое место!»
Ируайн был расположен приблизительно в трех километрах от городского центра Обабы, моя мать и дядя Хуан родились там, в доме, имевшем то же название, что и само местечко. Кроме того, дядя Хуан поддерживал тесные связи и с местечком, и с домом благодаря лошадям, за которыми ухаживал Лубис, и своим ежегодным летним приездам. Но это был не мой район: я проживал на вилле «Лекуона». И все же Убанбе хотел, чтобы я занял его место. Я испытал гордость, почувствовав себя одним из избранных.
Какое-то мгновение я колебался. Традиционно церемонию Пальмового воскресенья возглавляли представители муниципалитета, и я боялся, что мой отец, один из «представителей власти», где-то здесь, поблизости. Если он увидит, как я сражаюсь под портиком церкви, он придет в ярость. Он даже спортом не разрешал мне заниматься. Он не уставал повторять, что «аккордеонисту надо быть очень осторожным, поскольку любой неловкий удар может поставить точку в его карьере». Он был способен накричать на меня перед всем миром.
К нам подошел Лубис. «Не наседай на Давида, – сказал он Убанбе, – он не грубый крестьянин, как мы с тобой». Он использовал для понятия «грубый» слово salastrajo, прилагательное, которое не зафиксировано даже в словарях, отражающих устаревшую лексику. «А ты что скажешь?» – спросил Убанбе у девочки, стоявшей возле меня. Это была Тереза, сестра Мартина из гостиницы «Аляска».
В то время у Терезы уже была привычка посылать мне бумажки пастельного цвета с намеренно загадочными посланиями: «Что ты читал вчера на каменной скамейке в гостиничном саду? О чем думают такие девочки, как я, когда остаются одни в своей комнате?» Говоря о ней, Убанбе и его приятели обычно говорили, что она pantasi aundiko neska, «девочка с большой выдумкой». И были правы. Это проявлялось даже в ее одежде. В тот день на ней был белый брючный костюм: довольно странный наряд для Обабы 1964 года. Кроме того, в отличие от остальных, она держала в руках желтую пальмовую ветвь, украшенную красным бантом.
«Давай, Давид, – сказала мне Тереза, поднимая пальмовую ветвь. – Если ты победишь, я вручу тебе этот трофей». Я отвесил ей поклон – Лубис и Убанбе засмеялись – и занял место Убанбе в группе из Ируайна.
Удары Опина были очень сильными, я с трудом удерживал в руках ветвь. Хотя я и был выше его, я не имел таких крепких мускулов, как у него или Убанбе: ведь я не грузил бревна в лесу, не рубил топором деревья. Достаточно было пяти или шести ударов, чтобы у меня разболелось запястье, и я стал нервничать. Я представил себе выговор отца: «Как можно быть таким дураком? Как ты теперь будешь играть с поврежденным запястьем?» К счастью, мне не довелось испытать унижение, не пришлось бросить лавровую ветвь. Сражение закончилось, и мне не пришлось капитулировать. Внезапно я увидел, что Опин стоит неподвижно, опустив голову, вперившись взглядом в цветки и листья, разлетевшиеся по плитам.
Дон Ипполит, приходской священник Обабы, разглядывал нас, стоя на лестнице у главного входа в церковь. «Что вы сделали с освященным лавром?» Он говорил негромко, но все мы прекрасно его слышали. Дон Ипполит, бывший одним из самых авторитетных людей в Обабе, обладал не меньшим весом, чем мой отец или любой другой политик. «Сегодня вечером я хочу видеть вас в церкви. И чтобы пришли все, кто принимал участие в сем безобразии». Его слова отчетливо прозвучали под портиком. Мы все молчали, даже Убанбе казался удрученным. «Вам бы следовало отправить их в церковь сию минуту, господин священник. Пусть останутся без обеда», – предложил кто-то из присутствовавших. «Они еще слишком молоды, чтобы поститься», – возразил дон Ипполит. Он был благоразумным человеком, ему не нравились крайности.
«Молитесь, дабы Бог простил вас», – сказал дон Ипполит вечером, прежде чем оставить нас одних в церкви. Мальчишек было человек пятнадцать, и мы стояли на коленях перед алтарем. Оттуда, опираясь на одинаковые колонны, окрашенные в пурпурный цвет, на нас с нежностью взирали святой Хуан и святой Педро. И Дева Мария из своего стеклянного футляра. В центре алтаря, на престоле, лежала маленькая лавровая ветка, покрытая белыми цветками. Атмосфера была не слишком подавляющая, и спустя некоторое время мои товарищи по наказанию начали отпускать шуточки.
«Я уже достаточно помолился», – по прошествии четверти часа решил Убанбе, садясь на скамью. Мы все тут же последовали его примеру. «Скажи мне правду, Давид, – сказал он мне, обнимая за плечи. – Если бы не появился священник, сколько времени ты бы продержался с лавровой веткой?» – «Немного», – признался я. «Меня это не удивляет. Опин не из слабых соперников. Когда у него по-другому не получается, он наносит удар ниже пояса». И он показал нам руку, которая заметно распухла. «Единственный, кто здесь ниже пояса, это Лубис», – вмешался Опин. Хотя Лубис и не участвовал в сражении под портиком, он захотел прийти вместе с братом Панчо в церковь. Лубис посмотрел на Опина своими большими спокойными глазами, но ничего не сказал.
Удар ниже пояса. В Медисон-сквер-гарден в Нью-Йорке совсем недавно прошел боксерский поединок между Кассиусом Клеем и Сонни Листоном, и вызванный этим далеким событием ажиотаж все еще был очевиден. Как сказал бы какой-нибудь freaky [7]7
Фанат (англ.).
[Закрыть] из Сан-Франциско, «все, и особенно крестьяне, продолжали балдеть». Наряду со своими древними словами Убанбе и Опин употребляли теперь и новые, которые они выучили во время трансляции боя: удар ниже пояса, клинч, левый апперкот, прямой удар, Кассиус Клей, Сонни Листон.
«Кассиус Клей! Ни о ком другом теперь и не говорят, Кармен! – сказал моей матери дон Ипполит на репетиции хора, через несколько дней после боя. – Что это за тип такой? Новый Мессия?» К счастью, священник не появился в церкви в шесть часов вечера в то Пальмовое воскресенье, ему не пришлось огорчиться, узрев Убанбе – Кассиус Клей – и Опина – Сонни Листон, – изображавших боксерские удары прямо перед алтарем. Потому что среди наказанных было несколько человек, которые не видели поединка по телевизору, и им хотелось знать подробности.
Главный витраж светлых тонов постепенно темнел. Пламя восковой свечи, зажженной на алтаре, казалось, набирало силу. «А на этом ты бы смог, Давид?» – спросил меня Лубис. Он стоял возле лесЂницы, ведущей на кафедру, рядом с фисгармонией.
Убанбе принялся кричать, словно он был в каком-нибудь пустынном месте или в лесу. «Что ты болтаешь, Лубис? Почему ты хочешь, чтобы он играл на этой штуковине? Хватит ему аккордеона!» Разговор о боксе возбудил его, ему хотелось поднять шум. «Да будет тебе известно, я играю на такой штуковине в часовне гимназии. Я с ней хорошо знаком», – возразил я.
Я вспомнил песню, Черные ангелочки, которая стала популярной во всей Испании в исполнении кубинского артиста по имени Антонио Мачин. И подумал, что она очень даже подходит для церкви. Я сел за фисгармонию и начал играть.
И тогда случилось нечто невероятное. В церкви воцарилась тишина, глубокая тишина, в которой беспрепятственно разливалась мелодия Черных ангелочков. Я поднял голову: на меня пристально смотрел дон Ипполит. Он стоял прямо передо мной, руки его были скрещены. Убанбе, Панчо, Опин и остальные крестьянские ребята вернулись к скамье. Стоя на коленях, наклонившись вперед, они, казалось, истово предавались молитвам.
Я оторвал руки от клавиатуры и поднялся. «Нет, Давид, не вставай. Это очень красивая мелодия», – приветливо сказал мне дон Ипполит. Он тоже знал толк в музыке. Ведь он получил образование в Комильясе, в университете Братства Христова. Я повиновался и продолжал играть. «Твоя мама кое-что мне рассказывала, но я не думал, что ты делаешь это так хорошо, – сказал дон Ипполит, когда я закончил, в Почему бы тебе не приходить по воскресеньям на утреннюю службу? Ты бы мог играть эту мелодию во время церемонии причастия».
Дон Ипполит был высокий, с белыми вьющимися волосами. Он повернулся к хорам. «А как у тебя с органом?» – «Плохо», – ответил я. Он пожал плечами: «В любом случае сейчас ты не смог бы сыграть на нем. Он сломался. По прошествии целого века», – «Ну так разве он не имел права сломаться после века работы?» – прокомментировал Убанбе. Он покинул остальных, стоявших на коленях у скамьи, и подошел к нам. Священник слегка похлопал его, как ребенка; по щеке. «Сделаем так, чтобы его починили, когда соберем необходимую сумму. И тогда я научу Давида играть. Он вполне может стать хорошим органистом. Ну, что скажешь, Давид? – добавил он, обращаясь ко мне. – Придешь в церковь играть на фисгармонии?» Я ответил ему, что приду.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.