Электронная библиотека » Болеслав Лесьмян » » онлайн чтение - страница 4


  • Текст добавлен: 21 апреля 2015, 00:04


Автор книги: Болеслав Лесьмян


Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц)

Шрифт:
- 100% +

«Полюбить уж пора бы ту пустошь за домом…»

 
Полюбить уж пора бы ту пустошь за домом,
Небом хворую стаю, деревья с надломом
И забор, потерявший в беде столько досок,
Что упал на лужайку – стремянки набросок.
 
 
Полюбить уж пора бы тот вечер за долом,
Сад умерших соседей с плетнем невеселым
И потемки, украдкой дарящие негу
Еще прежде, чем грезы упрячут к ночлегу.
 
 
И пора бы, как нищий – оглодыши корок,
Подбирать прозолоты с напуганных шторок,
И, вдвоем забывая про смерти осклабы,
Нам сидеть и не плакать – не плакать пора бы!
 

Невозвратные сумерки

 
Розовеют в закате сухие листки…
Прокатила телега. И сон задушевный
Так же катится в темень, колесно-распевный.
У нахохленных туч – беготня взапуски!
 
 
Что осталось от Бога – то в небе затлелом.
О, поверить в Остаток и в вере коснеть!
Со звездою помериться вещим уделом,
Серебриться о чем-то, что сбудется впредь…
 
 
Иль, впивая всю грусть, сколько есть в бытии,
На снежистых горах добелевшую к муке,
Отыскать две руки, без грядущего руки,
И потом целовать их, не ведая – чьи…
 
 
А когда целовал их в весенней морочи,
Разве знал я тебя? И была ты иль нет?
Но любил твои трепеты, душу и очи,
Целый свет – и уста – и опять целый свет!
 

Тот

 
Сад, лоснистый от соков, грустит своей тенью,
Ибо травы тягчатся лазорьем разъятым —
А еще мотылек, ополченный арватом,
Сгинул в битве с безмерьем, что пахнет сиренью.
 
 
Помнишь юности чары, что мира смелее,
То бездонье весны в небосиней оправе?
И как нашего тела алкали аллеи?
Мне все видится ясно, как будто бы въяве!
 
 
Разве не было там наших лодок раската?
И распахнутой нами в замирье калитки?
Это все пережито – и мы пережитки…
Но забыть не могу все, что было когда-то!
 
 
Продолжаюсь я тот – не вместившийся в плаче —
И напрасно шагавший в безбытные светы!
И все тем же огнем мои ласки горячи…
И ища этот призрак, прильнула ко мне ты.
 
 
Но и призрачен тот не совсем без остатка —
Он родится опять на кострищах и в дыме!
Если ты поцелуешь забвенно и сладко,
Тот во мраке проснется – шепча твое имя!
 

Лунные сумерки

 
В этом холоде луны,
Серебристом за сусалью,
Тропы к смерти спрямлены
И лукавы – к беспечалью.
 
 
Там когда-то до зари
Светлый пир водили боги:
Было два – и было три
В ныне брошенном чертоге!
 
 
Нам остался их разлет,
Сердца злая перемена,
Да молчанья прозолот —
Да серебряная пена…
 
 
Сам туда бы я хотел —
И тебя позвал туда же!
Не хватает наших тел
Мне на тамошнем пейзаже!
 
 
Нашей кровью дышит мгла,
Кровь бежит подземным стрежнем…
Спят усталые тела —
Спят, не ведая о прежнем…
 

Девица

 
Двенадцать братьев, веря в сны, своей мечтой стучались в стену,
А за стеной девичий плач о доле жалобился тлену.
 
 
И полюбился этот звук, родился домысел о Деве,
И самые изгибы уст чертились в гибнущем напеве.
 
 
Твердили: «Плачет – значит, есть!» – а про другое промолчали,
И обкрестили целый свет – его задумчивые дали…
 
 
Они за молоты взялись, ударили по гулким плитам —
И каждый молот в темноте сливается со стенобитом.
 
 
«Скорее камень сокрушим, скорей поборемся с заклятьем!» —
Двенадцатый взывает брат к другим одиннадцати братьям.
 
 
Без проку оказался труд, натуга мускулов – без проку.
Самих себя – своей мечте они отдали на мороку!
 
 
Ломило грудь, крошило кость, за жилой надрывало жилу…
И все, погибнув заодно, в единую легли могилу!
 
 
Но тени мертвых – Боже мой! – из рук не выпустили молот!
Он по-иному, но опять стучит в стены загробный холод…
 
 
Он ломится, и вторит гром его размаху и паденью!
И каждый призрак в темноте сливается с бесплотной тенью!
 
 
«Скорее камень сокрушим и Девий приговор отменим!» —
Рекла двенадцатая тень к другим одиннадцати теням.
 
 
Но даже им не стало сил, а морок теням не подмога;
И тени умерли опять – ведь смерти никогда не много…
 
 
Ее не много – и не той, какую просят, умирая!..
Исчезла суть – и след заглох – и приняла земля сырая!
 
 
Но молоты – о Боже мой! – они, наперелом законам,
Теперь и сами по себе в застенье ломятся со звоном!
 
 
Колотят в мрак, колотят в блеск, обмылясь потом человечьим,
И каждый молот в темноте слился с небесным бесконечьем!
 
 
«Скорее камень сокрушим, девичью смерть переморочим!» —
Гремя, двенадцатый из них взывал к одиннадцати прочим.
 
 
И рухнул камень, грянул гром, долину эхом облетая,
Но ни Девицы, ни души, а только – пустота пустая.
 
 
Ни чьих-то глаз, ни чьих-то уст! Ни чьих-то судеб в гулком громе.
Был только голос – только он, и не было ни йоты кроме!
 
 
Был – только плач и только скорбь, и мрак, и страшная примета!
Таков уж свет! Недобрый свет! Зачем же нет иного света?
 
 
Пред грезой, лгавшей наяву, и чудом, канувшим в пустоты,
Легли все молоты рядком почить от праведной работы.
 
 
А ты над пустотой трунишь и не идешь своей дорогой.
Тебя не тронет – эта тишь, но ты и сам – ее не трогай!
 

Джананда

 
Шел Джананда в лесу, где бываю я дремой.
Пробирался на ощупь – дорогой знакомой!
Змеи вснились во блеск, пустоту испятнистив,
Слон громадился в чаще, темнея средь листьев.
Обезьяны, вварясь в неопрятное пламя,
Орхидею-обморыш хлестали хвостами;
Леопардову шкуру проплавили дырья,
А бельмастые очи ютились в замирье;
Где текли муравьи, словно струйка из раны,
Пахли свежие смирны и пахли лаваны.
 
 
Задыхается вечность! Все пусто пред глазом!
И замирье и мир обездвижели разом.
Не скрипели кусты, бесколеились травы,
Безголосились птицы, немели агавы.
Тишина от небес, а другая – от чащи —
Тишина с тишиною – немая с молчащей…
 
 
А Джананда вполсонках прогалину встретил,
Там девицу приметил… И снова приметил…
Она длила в траве неразымные дрожи.
Ворковал ей павлин, в коем образ был Божий.
Это Индра покинул прабытную осень,
Чтобы в очи ей вылить пернатую просинь!
В птице прятался наспех, почти что случайно,
Как смутнеет в догадке тревожная тайна, —
И пушистился к шее, нашептывал в ухо,
И ему отвечала девица-шептуха.
И она рассмеялась всем солнечным светом —
И ладонями слух замыкала при этом;
Разговоры текли средь молчанья лесного,
Но Джананда из них не расслышал ни слова.
Потемнел он с лица и завистливолице
Порывался душою в павлина всмуглиться!
А как сыпкие косы прилетыш расклюнул,
Взял Джананда стрелу – и в чело ему вдунул!
И, едва различимый во теле во павьем,
Всполошился тот Бог – и порхнул к разнотравьям.
А стреле подвернулась иная разжива,
И девица упала – о дивное диво!
Индра оземь хватил оперение птичье —
И по свету пустил – и сбледнел в безграничье —
И взывал к белу свету в великой оскуде:
«Ведь себе воплотил я лилейные груди!
Ведь меня поразил сей удар окаянный!» —
И бедро обнажил с продолжением раны…
А оно было цветом небесных верховий:
Черешок синевы и головка из крови.
 
 
«Ты сожги ее там, где явился я деве,
Где сновал твою долю еще не во гневе.
Кто же деву сыскал средь твоих упований?
Кто напухлил ей губы и выснежил длани?
Божествея из радуг безумием духа —
Кто ей имя твое наговаривал в ухо?
 
 
Кто учил ее впрок и любви, и печали?
Ты и в лес не вшагнул – а тебя уже ждали.
А теперь предпочел ты разгребывать в гробе,
Что тебе насудьбилось в павлиньей утробе.
Ты, поземыш, на Бога хотел покуситься!
Только Бог отлетел! – И погибла девица!» —
Жизнь и смерть оглядел он в холодном защуре —
И пропал! – И безбожье осталось в лазури!
И павлиньи подвывы – и тишь без раздыма…
А кто зрел эту тишь – убедился, что зрима.
И Джанада глядел на останки девичьи
И подумал: «Девичьи рука и обличье…»
И подумал вдогонку: «Ее – это тело.
 
 
Где ж теперь это время, что прежде летело?
Сколько ж надобно было любви и тревоги,
Чтобы деву утратить на полудороге?
Сколько надобно Божьего, сколько павлинья,
Чтобы в мороке сталось такое бесчинье?
Если б тело пернатое Бог не подкинул,
Только Бога сразил бы я! Бог бы и сгинул!
А теперь не пойму – так склубились две дали, —
Умерла за Него, умерла за себя ли?
Так два кружева этих сплелись перед взором,
Что погибель – ошибкой, а та – приговором!»
И не ведал Джананда в раскаяньи строгом,
Был ли Бог тот павлином, девица ли – Богом,
И стрелы острие наводили лукаво —
Или пав не без Бога? – Иль Бог не без пава? —
И пришло это все – из каких судьбоделен,
Кто тут любит – кто гибнет – и кем он застрелен.
 

Крылатый день

 
Прозияли две бездны: жизнь иная ждала там, —
И мы падали в обе… Ибо день был крылатым.
 
 
В день сей не было смерти и смешавшихся с тенью,
И плылось беспреградно по раздумий ручьенью…
 
 
Ты хранила молчанье – но сказалась без слова.
Он явился нежданно… Зашумела дуброва.
 
 
Неказистый и чахлый… Уязвляемый терном.
На колена мы пали – где нашелся затвор нам.
 
 
Где нашелся затвор нам – там, где паводком – росы.
И давались мы диву, что является – босый.
 
 
И нищали покорно – мы и наши испуги.
Он же – смотрит и смотрит… Зачуднело в округе…
 
 
И открылось внезапно! – И что в этом – потреба!
И что можно – без счастья… И что можно – без неба…
 
 
Умаляться любовью, изнебыть без остатка.
Это было – ответом, и пропала – загадка.
 
 
И молчали – оттуда – мы молчаньями всеми,
Мир же снова стал миром… Плыло по небу время.
 
 
И держала ты время за былинку, за корни…
Он же – смотрит и смотрит… И чело его – в терне.
 

Снежный болван

 
Там, на опушке, где укромья
Под стражу вороном взяты,
Катали снеговые комья,
Катали комья пустоты…
 
 
Снабдили шапочкой неловкой,
Бока проранили клюкой,
А после молвили с издевкой:
«Коль вмоготу – живи такой!»
 
 
И жил убогонький, безлицый…
Когда же – для меня врасплох —
К нему с мольбой слетелись птицы,
Я осознал, что это – бог…
 
 
И ветром обнятый с налета,
Огнем очей пленив сосну,
Блазнил неведеньем про все то,
Что есть во мне и в чем тону.
 
 
Единосущ бельмастой вьюге,
Он был владыкою, впершись
В лощины, долы да яруги
Глазами, видящими высь!
 
 
Когда ж у солнца взял сполохи
И путь в ничто заяснил мне,
Открылось все, до самой крохи —
И я уверовал вдвойне!
 

Пчелы

 
В закомаре подземной, где ложе из досок,
А над ним пустота с каждым часом несметней,
Как-то ночью всевечной, для смертного – летней,
Зажужжал как бы смерти глухой предголосок.
 
 
Это попросту пчелы, обсевки заката,
Откружились от жизни – к погибельным ульям!
Так искрятся нездешьем, зудятся разгульем,
Что несносно во тьме их витучее злато.
 
 
И умерший свои распашные зеницы
Прикрывает от блеска ощепком ладони.
Тени кучатся вместе, совместно долдоня:
«Это пчелы! Я вспомнил – нельзя ошибиться!»
 
 
И былое открылось кровавым расчесом…
Благодарны за память о прожитом лихе —
И безбытностью смотрят в приблудные вспыхи,
Что бесстрашно резвятся у смерти под носом.
 
 
И хотят улыбнуться, минувшего ради,
Но навеки запрели в своих горевищах,
Златолетные блески зазорны для нищих —
И теряются в их безответной шараде…
 
 
Но подходит предел замогильным щедротам,
И тонеют во тьме золотые извивы;
Промерцали – и кроются за поворотом…
Те же смотрят и смотрят, как будто бы – живы…
 

Космуха

 
Если, в жажде набраться загробного духа,
Разгалдится снегирь возле утлой могилы,
Из нее выползает, напруживши силы,
Весь лишайно-коржавый – подземный космуха.
 
 
И на солнце сидит посреди разнотравий,
Где ложатся лучей вензеля и плетенки,
И когда он безбытьем протянется к яви,
Его гибель малится до малой смертенки…
 
 
И не знает про явь, это явь – или одурь,
И уже не зрачком, а провалом глазницы
Он вперяется в тучи несметную продырь,
Где ничто не таится, а горе – таится…
 
 
Он добрался туда, где не знаются с горем,
Наблошнился в загробье веселых уловок —
Ну, а если безмерность замает лазорьем,
Своей дреме соткет – золотой изголовок!..
 
 
Обладатель души, неспособной к тревоге,
Расквитался с житьем горевым и пустырным.
Пусть откроется нам – и откроет свой мир нам:
Ибо мы на пороге – давно на пороге!
 
 
Но пытаюсь прильнуться оскользчивым словом
К солнцепутью его и к его звезднотрудью —
Страстотерпчески морщится ликом безбровым
Замогильный шаталец с острупленной грудью!
 
 
Где чащоба сплетает тенистые сети,
Небо наземь легло у древесных подножий;
Он же тьмится потьмою такою нехожей —
Что уже не прошу… Не прошу об ответе…
 

Нездешник

 
Вперескочку несется тенистою чащей,
И глаза его разные: синий и карий.
Лишь единый – для солнца, единый – для хмарей,
И не знает, какой из миров – настоящий.
 
 
Две души у него: та – в небесном полете,
Та – пластается здесь. И влюблен подвояку:
Черновласая учится вечной дремоте,
Златокудрая – саваны ткет буераку.
 
 
И какая милее? Дорога к беспутью…
И обрывы… И немощь… И слизлые кочи!
И смеркается в парке, перхающем жутью,
И глаза припорошены сметками ночи!
 
 
И цветы друг для друга – взаимной издевкой…
И две смерти друг другу – взаимоподслада…
Он же бьет свою тень золотою мутовкой,
Чтобы спахтать с тенями сонливого сада…
 

Серебрь

 
Настала ночь – и ей желанна
Замена мрака росной взвесью.
Клонится дуб к ногам Тимьяна,
А тот – владыка поднебесью.
 
 
Огни на травах мрут впокатку,
Их гибель гукает по пущам.
Ночь задавнилась под оградку,
А та иззвезжена грядущим.
 
 
Где бездорожье? Где дорога?
Где вздох, что и по смерти дышит?
Не стало воздуха и Бога?
Нет ничего – а месяц пышет?
 
 
На месяце в копилку тишей
Мой брат Серебрь несет крупицы.
Он сном своим себя превыше,
Коли дадут насеребриться!
 
 
Он – завзятой Существовалец!
Поэт! – Знаток ночам и винам.
По снам угодливый сновалец,
С напевом вечно-егозиным.
 
 
Ему – серебряные мыши,
Кто в рифму ловчую попрядал, —
И брызжет серебристых тишей
На лунный дол, а может – прадол…
 
 
И молвит, пагубу заслыша:
«Не смейся и шута не празднуй!» —
И брызжет просиневых тишей
На лунный зной, а может – празной…
 
 
«Я научился от бездыший
Тому, что Бог – слеза и заметь!»
И брызжет золотистых тишей
На медь луны, а может – прамедь…
 
 
Полно там топей, косогоров,
Полно уднестрий и развислий;
Подобны сцене без актеров,
Пространства горестно обвисли.
 
 
И говорит он в их ничтожье:
«Не светом сумраки живимы —
Зазнать несчастья все должны мы,
Так для чего ж я? Для чего ж я?..
 
 
Пока врастает в стебель ночи
Моя слеза и контур духа —
Пускай мне звездами на очи
Пылит безбытья завирюха!»
 
 
И эту ложь ничтожье яснит —
В нем злоба есть, зато и лжи нет —
И новая звезда погаснет —
И новый Бог со света сгинет.
 

Кукла

 
Мои бусы к замирью скользят, будто змейки;
Складки платьев моих, как могила, глубоки.
Я люблю этот лак духовитый и клейкий,
Что румянит мне смертью бесцветные щеки.
 
 
Я люблю, если мир задневел светозарно,
Я ложусь на ковра расписные узоры,
Где невянущий ирис, бесплотная сарна, —
И пылится мне вечность из плюшевой шторы.
 
 
Я девчонке мила тем, что нет меня въяве;
И когда из безбытья к ней на руки сяду,
Что-то мне говорит – и, почти не лукавя,
Ожидает от куклы услышать тираду.
 
 
Ворожит мне с ладони, что в месяце мае
К занигдетошним странам сумею шагнуть я —
И, бродягу юнца по пути обнимая,
Обниму вместе с ним бездорожье-беспутье.
 
 
На земле и на небе – мне надо беспутий,
Чтоб, когда у судьбы окажусь я опале,
Удалось перебиться уже без печали —
Без надежды – без смерти – без собственной сути.
 
 
Я почти Гуинплен. Я смеюсь до покату.
Я читала ту книжку: хозяйка-разумка
Обучала читать так, как учат разврату,
Я полна новостей, как почтовая сумка.
 
 
Сочиню я роман со своей героиней —
С Прадорожкой, ведущей к прадревней Прачаще, —
И укрыла там кукла в трущобе молчащей
Свою тминную душу и облик без линий.
 
 
И зовет беспрестанно то Папу, то Маму:
«Мама» – это о смерти, а «Папа» – о гробе.
Над кормушкой пустот свои сны узколобя,
Усмехает уста, как разверстую яму.
 
 
И прикатится к бездне моя Прадорожка,
И покончит с собой, как велели туманы…
Занапастится кукла, смешливая крошка,
Ничего не останется – только тимьяны.
 
 
Так на что же писать? Сказки вышли из моды,
Словно фижмы из радуги!.. Надо молиться…
Посерела душа, и серы огороды…
Ну а мне еще есть – кукляная больница!
 
 
В прободенную рану мне вляпнут замазки,
Налощат мне губу тошнотворным ухмылом —
И поставят в окне, чтобы милым-немилым
Я прохожим стеклянные строила глазки.
 
 
Упадет мне цена, позабудут о куклах —
И, когда уже мрак преградит мне дорогу,
Две ладошки моих, по-черпачному впуклых,
Протяну к не за куклу распятому Богу!
 
 
Он поймет, – сквозь ухмылку – как трудно, как сиро
В это как-бы-житье выходить на просценок, —
И к бессмертью на пробу возьмет за бесценок:
За единую слезку загробного мира!
 

Актеон

 
Удалец Актеон: он в бору среди пиний
Подглядел за плывущей по влаге богиней —
И, деревья на бога ощерив стоигло,
Обернула оленем – и карой постигла!
И набросились псы, и терзали, как зверя:
Между многих потерь – и такая потеря!
Прикрывал он без проку ненужное тело,
Смерть науськала свору – и так одолела…
Сотоварищей звал и протяжно, и громко —
Но с лесной глухоты не скололась и кромка!
И не вызнал никто из надсаженных кличей,
Что не зверь, а душа оказалась добычей.
Все на свете ослепнуло к пресуществленьям!
И родившийся богом – погибнет оленем!
 
 
Я и сам был иным. Я был золото-золот,
Да побил позолоту полуночный холод!
И друзья, и мечты – были все златоглавы,
А сегодня мечтать стерегусь, как отравы!
Я подглядывал Господа в злую годину —
И я стал человеком – и гину, и гину.
И покаран я тем, что, не видя дорогу,
Волоку это тело к небесному Богу!
И чужда эта смерть, что мне дышит на плечи,
А хочу я – своей, не хочу – человечьей!..
Эта душная плоть – что глухая сермяга,
Я завидую тем, кто расхаживал наго!
Этот голос – не мой, ни распевы, ни крики;
Я завидую тем, кто давно безъязыки…
И не в собственном платье, не в собственной коже,
Не собою ложусь я на смертное ложе!
И, с оленьим зрачком в кровянистой полуде,
Я беспомощно гибну – я гибну, как люди!
 

Алкабон

 
Жил да был Алкабон. Если был, так уж был!
Вывораживал мир из тумана.
Пустоту своей жизни волок, что есть сил!
Рвался сердцем горячим
К тем подкрышьям-чердачьям,
Где милела ему Курианна.
 
 
Он карабкался вверх. Уж дурак, так дурак!
В золотистую морочь – уныра!
И гляделся во мрак, и вперялся во мрак,
Где любовная ласка
Улежалась так вязко —
Словно сослана с целого мира.
 
 
Да как стукнется в дверь! Если в дверь, так уж в дверь!
Кто стучался – тому и улыбка!
Там была Курианна. Кто хочет – поверь…
И ко плоти пресладкой
Льнуло каждою складкой
Легковерное платье-облипка.
 
 
Полыхали уста! Где грешно, там грешно!
Был проворен, как вихорь на жите!
С Курианной, с кроваткой – сливался в одно
И затискивал хватку,
Чтоб ее и кроватку
Умыкнуть для навечных соитий.
 
 
Он ласкал ее тело. Уж верно – ласкал!
И его приняла, как могила!
Знала страсти раскал, знала страсти оскал,
И в своем запрокиде
Голосила «изыди»,
И пугалась любви – и любила…
 
 
И звонил ей снегирь. Это верно – снегирь!
Было все непосильно и ново…
Кровь захлынулась вглубь – и расхлынулась вширь!..
Так вживалась на ложе
В эти чары и дрожи,
Что погибла, не молвя ни слова.
 
 
А виною – чердак! Это правда – чердак!
Из-под крыши – за вечным забвеньем!
Небо слышало хохот, земля – только шмяк.
Смерть пришла из-за дола,
Его душу вспорола,
Как мешок с драгоценным каменьем!
 
 
И песком золотым – это верно, песком! —
Что напутствует в миг угомона —
Ангелочком, звездою и хлеба куском —
И пчелой-медуницей,
Этой Божьей ресницей, —
Разлетелась душа Алкабона!
 

Во дворце спящей царевны

 
Королевна пряла – и ладонь укольнула…
Сон ползет по дворцу, как зараза с болотин…
Вязы кудрятся памятью прежнего гула,
Мотылек над колодцем совсем бесполетен.
 
 
И, зрачки аметистя, а после бельмастя,
Кот приластился к ларю, где сотня жемчужин;
Пес улегся в калачик негибнущей масти,
Только дрожью хвоста от людей не отчужен.
 
 
Гарь на кухне застыла кудрями плюмажа,
И бездвижный стряпун простирает куда-то
Золотой чугунок, где безбытье и сажа
Приварились ко дну, словно два панибрата.
 
 
И жена его, стиснув в руке поварешку,
Спит душой – в безграничье, а телом – у топки
С той поры, как решила при взбрыках похлебки,
Что любовь – наяву, а стряпня – понарошку.
 
 
И, их всех величавей и ветхозаветней,
Пара тетушек сделалась парою статуй,
Когда тетя седая другой, седоватой,
О своем короле рассказала полсплетни.
 
 
И властитель, неловкий в любовной сноровке,
Обнимая служанку в пустой аванзале,
Навсегда деревянится в самом начале
Поцелуя, подобного птичьей поклевке.
 
 
И портрет прямо в прошлое голову свесил;
И, приняв королеву за свой подлокотник,
Паж вломился в забвенье просиженных кресел,
До чего и всегда был великий охотник…
 
 
И на пурпурном ложе, в своей почивальне,
Вспоминая о скальде и о менестреле,
Как бы сходу прожив то, что близко и дальне,
Королевна впласталась в забвенье постели.
 
 
И она, тем прекрасней, что это без толку,
Улыбается мира надсаженным прытям,
И, себя в праперину загнав, как иголку,
Все свое бытие прикрывает – безбытьем.
 

Мартын Свобода

 
Снеговая лавина, обидев природу,
Как-то скинула в пропасть Мартына Свободу.
 
 
И он падал, безумствуя косточкой хрупкой,
И ударился – духа последней скорлупкой.
 
 
Думал, муку поборет он чохом да чихом,
Обнизавши ее человеческим жмыхом.
 
 
И ладонь в нем торчала, как ножик над булкой!
И пластался то молча, то с гулкой поскулкой.
 
 
И лишенные формы людские ошметки
Наконец доползли до девицы-красотки.
 
 
Парой губ, что пропахли скалой и бурьяном,
Он себя называл, чтоб не быть безымянным.
 
 
Избочилась на поползня, молвила колко:
«Не пугай мне цветы, ухажер-костомолка!
 
 
Одкровавься на небо искать себе дома!
Ну а мне твоя кличка – уже не знакома!»
 
 
И тогда говорит ей Господь с небосвода,
Что пред нею Мартын, по прозванью – Свобода!
 
 
И бледнеет, и молвит: «Грехи отпусти нам,
Только мне это мясо – не будет Мартыном!»
 
 
И приблизил Господь к нему бездну-могилу,
Чтобы бедному телу там было под силу.
 
 
И, любимой своей не придясь полюбезну,
Безымянное тело – отхлынуло в бездну.
 

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации