Текст книги "Седмица Трехглазого (адаптирована под iPad)"
Автор книги: Борис Акунин
Жанр: Исторические детективы, Детективы
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 16 страниц)
Дьяк отдышался, приступил к поиску. Сунулся туда, сюда, откинул крышку погреба, свесился вниз.
– Чуднó. Трупа нигде нет… Не убивали, значит, Рябого? Куда же он делся? Ну-ка, Ваня, беги за дом.
Репей сорвался, исчез. Минут через десять вернулся смущенный, скребя затылок.
– Там это… Сад. И оттуда в переулок калитка… Нараспашку… Сбежал, выходит, Рябой. Сразу после менялы подпалил избу и сбежал. А я, дурак, за сугробом сидел. Не пойму только, зачем дом-то было поджигать?
– А вот зачем.
Пока парень бегал, Трехглазый осмотрелся поосновательней.
– У него тут свой денежный двор.
В углу пирамидой лежали красноватые бруски – монетная медь. Из печки, обмотав руку полотенцем, Маркел достал рублевый чекан – раскаленный, но еще не оплавившийся.
– Сколько им надо было рублей, столько и шлепали. Медь где-то доставали, а чекан, похоже, подлинный, казенный. Да, брат, тут дело государево. Ничего, зато теперь есть на воров улики. Можно брать их за караул.
– Можно-то можно, да некого, – вздохнул ярыжка. – Мастера теперь ищи-свищи. Менялу разве что?
– На кой нам меняла. Он только сбытчик. Может, и не единственный. Нет, Ванюша, мы пойдем на Денежный двор, где служит Рябой. Чекан покраден оттуда. Ну, будет тамошним начальникам за такого мастера.

– Охти мне, бедному! Ай, Фролка, ай, вор! Что учинил, паскуда!
Голова Денежного двора с ужасом, словно ядовитую змею, держал перед собой чекан. Начальник был мясист, рожей складчат, на носу и на щеке по бородавке. Маркел про себя окрестил его Жабой.
– Так подлинный чекан иль нет? Отвечай, Кирилл. Если подлинный, то как он у Рябого оказался дома?
– Подлинный… – Жаба (так-то его звали Кириллом Полуэктовым) покаянно вздохнул. – Осенью Рябой сказал, что оплошкой уронил чекан в плавильню. За то был бит батогами, и взыскано с него за убыток казне рубль тринадесять копеек с полушкой…
– То-то он разорился, – недобро усмехнулся Трехглазый. – Сколько за полгода этим чеканом мастер рублей нашлепал? Тыщи? Десятки тыщ?
– Один Фролка знает. Ох, беда… – Полуэктов всхлипнул. – Погонят меня с места. Самого бы под кнут не положили. Не снесу я кнутного боя! У меня водянка, у меня печенка хворая…
Стало Маркелу его, мордатого, жалко.
– Если Рябой на допросе повинится, что покрал чекан сам, без потачки, может, отделаешься малой карой. А впредь будете чеканы стеречь лучше.

Жаба перестал плакать, быстро спросил:
– Так у вас Фролка? Взяли вы его?
– Сбежал. Ничего, объявим в сыск, найдем. Говори приметы вора.
Взял со стола бумагу, обмакнул перо, стал записывать.
– Рожа рябая, потому и прозвище, – стал перечислять Полуэктов. – Росту в нем два аршина и десять либо одиннадцать вершков. Ноги длинные, кривоватые. Волос русый, борода – ну борода как борода.
– Особое что есть? Приметное?
– Голос у него хлипкий. Так-то он мужичина крепкий, а пищит, будто скопец. И еще вот, вспомнил! У него на левом запястье ожог. Жидким серебром когда-то брызнуло. Вроде всё…
Трехглазый был недоволен. Рябой – не примета, на Москве траченных оспой каждый десятый, если не каждый пятый. Остальное тоже не в помощь.
От досады жалеть ротозея перестал.
– Много зла от твоего, Кирилл, нерадения. Видишь, что в городе творится? Вы и так медную монету безо всякой меры чеканите, никто брать не хочет, а тут, вишь, еще один денежный двор устроился, на дому у Рябого.
Жаба стал оправдываться:
– Поди уследи за ворами на таком месте. Вблизи денег человек дуреет. У нас тут и так строго – дальше некуда. Каждого мастера и подмастера при выходе догола раздевают, во все места лезут – не припрятал ли казенную монету. У кого находят – рвут ноздри. Но что можно не гривенник и не рубль, а целый чекан увести – этого, каюсь, мы не домыслили. И как только Фролка его со двора вынес?
– Чего проще, – пожал плечами Маркел. – У вас за тыном овраг спускается к Яузе. Перекинул, после подобрал.
Трехглазый думал, что государь Алексей Михайлович хоть и не орел, зато милостив. Раньше за казенное воровство карали лютой смертью: рубили правую руку и левую ногу, потом бросали подыхать. Или распарывали живому брюхо. Еще за ребро на железный крюк вешали. А царь человеков губить не любит, говорит про жизнь, что она – Божий дар, не нами дана, да не нами и отымется. Потому ныне введено милостивое установление: за кражу смерти не предавать, а только рвать ноздри. Оно и перед Господом негрешно, и для людей наставительно. Пусть видят, что сей человечишко – вор, и остерегаются. Заодно сами воровать побоятся.
Так-то оно так, но сыск не всегда открывает правду. Бывает, что под пыткой от боли признаются и в том, чего не делали. Вот недавно приказному подьячему Мишке Тряпкину вырвали ноздри за кражу чернильного камня, а камень потом нашелся, его дурак-кладовщик не туда положил. Конечно, дали Тряпкину очистительную грамоту, что ноздри-де зря выдраны, и он ходил по кабакам, всем ту бумагу показывал. Его жалели, наливали. Так Мишка и сгинул, упился до смерти. Или про служанку одну Катерина-покойница рассказывала. Девка лишилась ноздрей, потому что ее товарки оговорили перед хозяйкой. Потом это открылось. Тоже дали оправдательную грамоту. И что теперь? Женихам ее предъявлять? Или рожу той бумагой прикрывать?
Нет, с дранием ноздрей нехорошо. У турок заведено лучше: ставят на лоб клеймо. И мы так могли бы – букву «Веди», если вор, букву «Како», если конокрад и тому прочее. Оно будет и видом не отвратительно, и милосердно. А если окажется, что человек заклеймен облыжно или ошибкой, можно на плохую буквицу наложить хорошую – «Он», «оправданный», благо «О» являет собою кружок и может вместить в себя прежнее тавро. На Руси невинно пострадавших жалеют, любят. И выйдет страдальцу вместо пожизненного посрамления пожизненная польза. Конечно, и очистную грамоту тоже нужно выдавать, а то всякий вор начнет сам себе кружик ляпать… Надо написать в Боярскую думу, предложить. И присовокупить, в надежде на государево боголюбие: грех-де уродовать ноздревыдиранием человеческое лицо, образ Божий.
С государственных мыслей Трехглазого сбил Жаба, не выдержавший молчания.
– Ты уж, Маркел Маркелыч, замолви за меня слово. Ей-же-ей, на гиблом месте служу. Яко курятник от лис оберегаю.
И глаза заволоклись просительной слезой.
– Ладно. Сыщем Рябого, допросим. Если не было у него тут сообщников, заступлюсь. Твоя правда: мух от меда не отгонишь.
Голова провожал до порога, низко кланяясь.
Во дворе к Трехглазому подлетел Ванька, пристроился сбоку.
– Ты где был?
– С людишками толковал, про Фрола расспрашивал.
– А что такой довольный?
Ярыжка обнажил в улыбке острые зубы.
– Мы его легко добудем, с такой-то приметой.
– Какая же это примета? Подряд рябых брать и у каждого левый рукав заворачивать? Это мы все московские заставы закупорим.
– Зачем подряд? – удивился Репей. – Только бельмастых.
Теперь удивился дьяк.
– О чем ты?
– Так ведь у Фролки бельмо. Он от оспы на один глаз окривел. Разве голова тебе не сказывал?
Маркел остановился. Они уже были за воротами.
Вон оно, выходит, как? Про ожог на запястье Жаба вспомнил, аршины с вершками счел, а о самой главной примете умолчал? Значит, не хочет, чтобы мастера схватили? Ну, если в воровстве сам начальник замешан, то дело это не просто большое, а громадное. Вот она, течь, от которой кренится государственный корабль! Вот гниль, что подтачивает державу!
За такой великий сыск будет и великая награда.
Подумал про это Трехглазый – и не взволновался. Ну и на что тебе награда, Маркел? Терем больше нынешнего поставишь? И будешь сычевать там на просторе в одиночестве?
– Не ска-азывал? – протянул Ванька, догадавшись без ответа. Глаза у него прищурились. – Так-так…
– Погоди тактакать. У нас с тобой на эту бородавчатую жабу пока ничего нет. Припру – скажет, что о бельме запамятовал от волнения. Оно, может, и правда. Когда каждый день видишь перед собой человека, самое приметное замечать перестаешь.
– Это дело ваше, промежначальническое, не мне встревать. А только приказал бы ты, Маркел Маркелыч, поскорей разослать конных по всем дорогам. Если Фрол и ушел из Москвы, то недалече.
Трехглазый рассмеялся.
– Никуда он не ушел. Не свезло ему. Нынче суббота, а по субботам теперь заставы до полудня никого не пропускают. Был на то царский указ. Это чтоб крестьяне не везли в город товар прежде молитвы. Государю донесли, что в народе падение нравов и безверие, вот Алексей Михайлович и постановил: пускай православные сначала отстоят обедню, очистятся душой, а потом уж о торговле думают. Торчит твой Фрол сейчас у одной из тринадцати сухопутных или трех речных застав. Ждет полудня, а до него еще долгонько. Мы с тобой нынче рано сыск начали. Лети, Ваньша, в приказ, скажи начальнику конной стражи, чтобы снарядил людей ко всем заставам. Всех бельмастых-рябых пусть задерживают и смотрят у них ожог на левом запястье. А я, пожалуй, вернусь, еще с Жабой потолкую. Попробую его нахрапом взять. Он трясуч. Может, растрескается.
– Эй! – окликнул дьяк рванувшегося с места ярыжку. – Которые с повязкой на глазу или кто прячет лицо – тех тоже досматривать.
– Без тебя бы не сообразил, – буркнул непочтительный Ванька и побежал дальше.
Трехглазый же похромал назад, в головную избу, но Полуэктова там не застал. Сказали: ушел малыми воротами. Велел скоро не ждать.
Малые ворота Денежного двора вели на Яузскую улицу. Там стоял, скучал здоровенный сторож с алебардой.
– Дьяк пофол пеф, с великим поспефанием, – сказал он, так картавя, что пришлось переспрашивать. Пеш, оказывается, пошел, с великим поспешанием.
Маркел нисколько не расстроился, а наоборот обрадовался.
Нет, не запамятовал Жаба про бельмо. Нарочно умолчал. Выходит, он тоже участник воровства, а значит, быть наивеликому сыску. Возьмем Фрола, не отопрется и Полуэктов. Тогда и спознаем, кто у них еще в сообщниках.
Пока же лучше было вернуться в приказ, куда скоро доставят беглого чеканщика. С бельмом долго не попрячешься.

Ехал шагом, в уме составлял бумагу о злом умышлении на государевом денежном дворе. Не мог только решить, кому ее послать. По чину следовало бы приказному судье Елизарову, прямому начальнику, но тот, во-первых, квёл и робок, а во-вторых, всенепременно станет заслугу утягивать на себя. Пусть награда и не в радость, но зачем отказываться от положенного? Воровство такого размера, что здесь, пожалуй, допустительно писать напрямую самому государю либо государеву тестю боярину Илье Даниловичу Милославскому, который среди прочего ведает и казенными доходами. Наверное, Милославскому выйдет даже быстрее, все равно царь мимо Ильи Даниловича такое дело разбирать не станет.
На самом подъезде к приказу Трехглазого сбил с непростых дум лай и крик. Это товарищ судьи Семен Ларионов, муж великой спеси и еще более великой дурости, бранился во всю глотку, поминая Маркелово имя. Они друг с другом не ладили, жили как кошка с собакой.
– Что у него на Москве-то творится, у черта трехглазого! Средь бела дня уже людей режут! – орал Ларионов. – И где? В Китай-городе! Это порядок или что?
Тут он увидел приближающегося дьяка, развопился того пуще:
– Катаешься, оберегатель? Полюбуйся, како твои стражнички государеву столицу оберегают! Еду на службу из церкви, с молебна, душой просветлившись, а тут нá тебе, прямо у ворот! Раньше хоть по ночам убивали!
Опять у приказа стояла накрытая рогожей телега, но не та, что утром, другая. Это в самом деле было не в обычай – чтоб убитого доставляли так поздно, перед самым полуднем.
– Эк разлаялся, на цепь бы тебя посадить, – буркнул Маркел, спешившись и отдав конюху повод.
Сказал громче, чем следовало – Ларионов услышал.
– Все свидетели! Он меня псом обозвал! Кто на цепи сидит и лает, если не пес? А в указе сказано: кто кого собакой обзовет, свиньей, бараном, козлом и прочими небылишными позорными словами, это для бранимого потерька чести! Сам ты Маркел-мартышка! Я на тебя в Разрядный приказ ябеду напишу! Мой род твоего выше! Ты ничейный сын, а мы идем от государева опричника Лариона Гадяты! Мне тебя за бесчестье головой выдадут!
Приказные, кто был близко, начали отворачиваться и расходиться. Вязаться в склоку между начальниками никому не хотелось, да и не любили Ларионова.
– Пиши куда хошь. – Трехглазый плюнул на землю, растер сапогом. – Тебя на должность тетка, окольничиха Беклемишева, пристроила. А я у государя в комнатных стряпчих хаживал, к польскому королю езживал и в грамоте сразу после великих послов писался. Померимся честью, поглядим, кто кого хуже обозвал. Эй, кто слыхал, как Ларионов меня мартышкой обозвал?
– Я! И я! – сразу отозвались несколько человек.
– А я его псом бранил?
– Нет! Не было того!
Ларионов погрозил кулаком:
– Судье доложу!
И пошел прочь, со злобой и великим топотом.
Судье – это ладно, докладывай. Не страшно.
Маркел подошел к скорбной телеге, спросил стражника:
– Откуда поклажа?
– Из Зарядья, твоя милость.
– Ночной?
– Не, свежий. Только подобрали.
Свежий? Из Зарядья? Еще того удивительней. Место там людное, бойкое. Мертвое тело долго незамеченным проваляться не может. Значит, в самом деле человека порешили средь бела дня.
– Откинь-ка рогожу.
Покойник гляделся неблагостно. Горло от уха до уха рассечено, перед кафтана весь красный, и на лицо натекло – это уж, верно, когда лежал. Кровь еще не совсем высохла. Ее пустили часа два назад, а то и менее.
Одежда недешевая. Сапоги новые, яловые. Если грабеж – их бы сняли. Хотя кто будет озоровать в Зарядье, в такой-то час?
Взяв клок сена, Маркел стал тереть убиенному лицо и вдруг нахмурился.
Кожа была изрыта оспинами. Быстрым движением приподнял веко. На роговице белело пятно. Задрал левый рукав – старый шрам от ожога.
Фрол Рябой! Добегался…
И застыл Трехглазый на месте, скребя лоб. Но простоял так недолго.
Во дворе стало шумно. Там рассаживались по седлам караульные всадники, их подгонял сотник, а звонкий голос Ваньки Репья покрикивал:
– Живьем ребята его надо, живьем! Кто доставит – от дьяка рубль!
Ишь, щедр на чужие-то деньги, мрачно подумал Маркел.
– Не надо никуда ехать! – гаркнул он, оборотясь. – Возвращайтесь в караульню! А ты, Ванька, давай сюда.
– Пошто не надо? – подбежал Репей. – На часозвоне полдень еще не били. Успеем!
– Без нас успели. Полюбуйся.
Ярыжка взглянул на тело. Сразу все понял, присвистнул.
Маркел осматривал мертвеца со тщанием.
– Резали сзади, справа налево. Левша… Нож острый, кривой. Вершков шесть иль семь… – приговаривал Трехглазый не для помощника, а для памяти. Полез пальцем в рот. – Гляди-ка. На зубах тоже кровь. С чего бы?
– Горлом хлынула? – предположил Ванька.
– Нет. В самом рту крови нету. Только на передних зубах. Диковинно.
Ярыжка сопел, морщил лоб.
– Что будем делать, Маркел Маркелыч? Менялу возьмем?
– Взять-то возьмем, но пользы от Золотникова не будет. Он, я думаю, получал рубли от Рябого, а больше никого не знает. Рябой, напугавшись, побежал к кому-то, чтоб его спрятали. Не к Жабе, заметь. Есть тут некто поважнее. И этот некто поступил вернее: решил обрезать нитку. И обрезал. Нет у нас с тобой теперь главного свидетеля.
– Что ж, выходит, кончено? – уныло молвил Репей.
– Это они думают, что кончено. И пускай думают. Эй, коня мне!
Сверху, из седла, сказал:
– Берись за стремя, Ваня. Поскачу шибко, не упади.

Рассуждал Трехглазый так.
В денежном воровстве начальник монетного двора не главный. Главный – тот, к кому он отправился «пеф, с великим поспефанием». По Яузской улице, которая, между прочим, ведет к Зарядью. Где зарезали мастера Фрола. Уж не к одному ль и тому же лицу они кинулись со своим испугом?
Полуэктова прикончат навряд ли. Во-первых, убить голову Денежного двора – это не мелюзгу прирезать, будет шуму на всю державу. Во-вторых, без Рябого вчинить Жабе нечего. А в-третьих, кто ж станет резать курицу, сидящую на золотых, то бишь медных яйцах?
Нет, Полуэктов живехонек. И, возможно, уже вернулся на службу, успокоенный.
Человечек он утлый, чувствительный. Такой после резкого перепада из страха в спокойствие, а потом обратно в страх может пойти врассып. Вот мы его сейчас и припугнем, прижмем, придавим.
Бедный Ванька, скача обок с конем огромными прыжками, раза два чуть не грохнулся, но ничего, не упал. До Серебряников дорысили быстро. Ох, и день выдался – по всей широкой Москве то сюда, то туда, то сызнова.
В Денежный двор вошли с Яузской улицы, через малые ворота, где караулил все тот же картавый сторож.
– Вернулся голова?
– Ага, прифол. – Отвечая, детина почему-то всё оборачивался в сторону казенной избы. – Расфумелись они там чего-то. Бегают, орут. Поглядеть бы, да с караула не отлучифся.
На крыльце головного дома действительно кричали, кто-то сбежал по ступенькам.
– Ваня, скорей! – ахнул Трехглазый, чуя недоброе.
Проклиная свою колченогость, застучал костылем вслед за шустрым ярыжкой, а тот исчез в избе и – Маркел еще только добрался до крыльца – уже скатился обратно.
Доложил:
– Полуэктову худо. На полу бьется, пена изо рта. Все мечутся, не знают, чего делать.

Расталкивая столпившихся людей, а кого и охаживая костылем, Трехглазый протиснулся вперед.
Двое держали за плечи дергающегося в судорогах Полуэктова. Он хрипел, драл на себе ворот. Вдруг припадочного вырвало желчью и чем-то багровым. Радетели в испуге отшатнулись.
Маркел наклонился.
– Ты у кого был?
Жаба разевал рот, в вытаращенных глазах застыл ужас.
– Тебя отравили. У кого ты был? – зашептал страдальцу Маркел в самое ухо. – Говори!
– Ма… ма… – просипел Полуэктов и вдруг перестал тужиться. Обвис, стукнулся затылком о доски. Сделался недвижим.
– Помер, сердешный, – охнули сзади.
– Чего он хотел сказать, а? – спросил из-за плеча Репей. – «Ма», «ма» – чего это?
– Чего-чего, матерь звал. Многие, помирая, будто в детство возвращаются.
Опустившись на четвереньки, для чего пришлось отставить больную ногу, Трехглазый нагнулся к самой блевотине. Пахло вином и еще чем-то чесночным.
Эге. Знакомый запах. Так же, бывало, несло изо рта у новопреставленных покойников, кончившихся вроде как от брюшной хворобы, а на самом деле отравленных. Мышиная отрава, именуется «арсеник».
Распрямился Маркел чернее грозовой тучи.
– Вот теперь, Ваня, нитка точно обрублена… Резать монетного начальника не стали. Поступили хитрее. С отравой, сам знаешь, никогда доподлинно неизвестно – то ли подсыпали что, то ли человек сам помер…
Ярыжка тоже переживал, удрученно сопел.
– Однако воровство-то медное мы пресекли, так? – сказал он, утешая дьяка.
– Мы у ящерицы оторвали хвост, а сама она живехонька. Стыд мне и срам, старой ищейке. Упустил след…
Однако на крыльце Трехглазый остановился, малость подумал – и пошел не к главным воротам, а снова к малым.
– Ты куда, твоя милость?
– Погоди, не встревай.
Сторож сам шагнул навстречу.
– Фто там в ивбе? Пофто все орали?
Маркел про смерть начальника говорить не стал, не то человек разохается и не добьешься проку.
– Тебя как звать, служба?
– Тифкой.
– Скажи, Тиша, ты у ворот стоишь, на улицу глядишь. Так?
– Гляву, как не глядеть. Скуфно.
– Само собой, скучно. А в караул давно заступил?
– С утра.
– И когда голова давеча уходил, пеший и с великим поспешанием, ты ему вслед смотрел? Любопытно, поди, было, куда это он торопится?
– Смотрел, – кивнул сторож, не понимая, к чему клонит важный человек.
– Расскажи, что видел.
– Ну фто… Пофол он ходко, выфел на улицу. Вон там, перед церквой, остановился, тривды поклонился, кинул нифему деньгу да свернул за угол. А боле я нифего не видал…
– А боле и не надо, – повеселел Трехглазый. – Ну давай, слуви дальфе… Ванька, беги за конем!
Репей, тяня за узду каурого, догнал быстро хромающего дьяка уже около церкви.
– Ну подал он милостыню, и что? Чего ты, Маркел Маркелыч, обрадовался?
Не отвечая, Трехглазый встал перед папертью. Калеки и христорадники заканючили, прося грошик.
– Которые тут всегдашние? – оглядел нищих Маркел. – Денежного голову Полуэктова знаете?
Один спросил:
– Это Бородавочника?
На него шикнули – заткнулся. Все смотрели на казенного человека настороженно, не ожидая хорошего.
Трехглазый показал монету.
– Кто скажет, кому голова часа полтора назад подал милостыню – заплачу копейку.
Откликнулись сразу в несколько голосов:
– Фильке свезло! Фильке Гунявому! Бородавочник целый алтын кинул, прямо Фильке в ладонь.
– Только Фильки нету, – сказал седобородый горбун, и все умолкли. Видимо, этот был у нищих старостой. – Схватил алтын и убежал, собака. У нас порядок: всю милостыню делим, а Филька не захотел. Больше, чай, сюда не вернется.
– Да мне он и не нужен. Скажите, божьи люди, а кто знает, куда пошел голова? – спросил Маркел. – За это вприбавку дам гривенник, да не медный – серебряный.
– Губа знает, – показал горбатый клюкой на парнишку с заячьей губой. – Он увязался за Бородавочником, не подаст ли еще.
Конечно, увязался, а как же, улыбнулся сам себе довольный Маркел. Он хорошо знал повадки нищих. Иначе и быть не могло.
Вручив старосте гривенник и копейку, он обратился к подростку:
– Докудова ты с ним дошел?
– Говори, Губа. – Староста спрятал монеты за щеку. – Можно.
– Докуда-докуда, до самого Кремля, – бойко ответил паренек. – В ворота он вошел, а меня не пустили. Там караул стоит, вот такущие стрельцы с бердышами. Уж я просил его, просил, плакал-плакал – не дал больше ничего, сквалыга. Я правду говорю, дедушка! – Это было сказано горбатому. – Вот те крест! Не веришь – обыщи.
– До самого Кремля? – Дьяк с ярыжкой переглянулись. – А до каких ворот?
– Которые в большущей башне.
– Они все в башнях. Вот что, старинушка, отпусти с нами малóго. Пусть покажет. Я ему еще копейку дам.
И отправились: посередине верхом Трехглазый, справа Репей, слева оборванец.

«Большущая башня» оказалась Фроловской, которую с недавних пор было велено называть Спасской по двум надвратным иконам Спаса, которые глядели одна наружу, в город, а другая вовнутрь, на государево обиталище. Тем же указом, ради царского покоя и обережения, воспретили ненужным людям вход в Кремль и поставили караулы.
К воротному дозорному начальнику Трехглазый и обратился.
Пятидесятник, важный своей службой, сначала расспросил, что за человек да по какому делу, и лишь потом чинно ответствовал: так точно, был сегодня голова Денежного двора Кирилл Афанасьев Полуэктов, явился в девять часов с половиною, убыл же в десять часов пятьдесят минут. У караула имелась книга, а при ней писец, который всех входящих-выходящих записывал со временем, для чего на стольце торжественно лежала немецкая часомерная луковица.
Трехглазому новшество очень понравилось, он любил порядок. Подумалось, правда, что оно всегда так бывает: чем больше разбалтывается снизу, тем строже становится наверху, но мысль была пустая и не ко времени.
– А куда Полуэктов ходил, не спрашивали?
– Обязательно спрашивали, как же. – Пятидесятник снова заглянул в книгу. – Сказал, что на двор к окольничему Федору Львовичу Курятеву.
Ванька, дышавший Маркелу в затылок, от волнения толкнул начальника в спину. Трехглазый на непочтительность не осердился, его и самого от охотничьего задора потрясывало жадной дрожью. Однако пока что не позволил себе обрадоваться.
– Сказать-то всё можно, – протянул он с сомнением.
Караульный оскорбился:
– Шутишь? Ныне приказано на слово никому не верить, а всякого человека сопровождать до указанного места и обратно, чтоб по Кремлю без дела не шлялись. На то выделены ходуны.
Он показал на навес, под которым на длинной лавке сидело с десяток слуг в одинаковых малиновых кафтанах.
Маркел спросил вкрадчиво:
– Курятев, Курятев… Какую он ведает службу, не знаешь?
Окольничьих теперь расплодилось много, а разных приказов и ведомств стало чуть не полсотни, и появлялись всё новые. Это как с тем же допуском в Кремль: наверху желают укрепить расшатавшийся порядок и думают, что для сего довольно понаписать указов да научреждать приказов.
– Я всё знаю, мне положено, – ответил, гордясь, пятидесятник. – Курятев Федор Львович товарищ судьи в Казне.
Казной для простоты называли Приказ Большой Казны, приставленный к государевым доходам.
– В приказе окольничий правит денежные и монетные дела, – прибавил караульный.
У Трехглазого с лица сползла улыбка. Неужто зря всё? Неужто рано обрадовался? К кому ж было и бежать Полуэктову с докладом о медном воровстве, как не к своему наивысшему начальнику?
– Вот и мне надо к окольничему Курятеву. Так и запиши, – сказал Маркел. – Со мной мой человек Иван Репей.
– А этот? – кивнул стрелец на Губу, про которого Трехглазый забыл.
– И я схожу, – охотно согласился оборванец, которому, видно, очень хотелось поглядеть на кремлевские чудеса. Но получил от дьяка копейку, от Ваньки затрещину и побежал прочь.
– Кто ходил с Полуэктовым?
– Матвейка Щусь.
– Пускай он и нас ведет. Это для дела нужно.
Караульный подозвал одного из ходунов.
– Отведешь на двор к окольничему Курятеву дьяка городского обережения Маркела Трехглазого с казенным человеком.
Ходун – высокий, статный парень с ленивыми, наглыми глазами – кивнул. Что ему дьяк. На своей службе видывал он птиц и поважнее.
– Лошадь у коновязи оставь, – велел Маркелу пятидесятник. – Ныне дозволено въезжать верхом чинам не ниже думного дворянина, а и тех у первой дворцовой заставы ссаживают.
Значит, хромать на своих полутора ногах. Ваньке с ходуном приходилось то и дело останавливаться, поджидая дьяка.
– Что расскажешь про Курятева? – спросил Трехглазый кремлевского служителя.
Он эту породу хорошо знал – слухасты, жаднооки, всезнающи и любят щеголять осведомленностью.
Раз Курятев живет в Кремле собственным двором, значит, немалая персона – с хорошим положением и с большими деньгами.
Ходун отвечал охотно и развязно:
– Курятев дядя богатенький. Раньше дворецким состоял при царице Марье. В позапрошлый год пожалован в окольничьи, переведен в Казну. Купил за новыми палатами боярина Милославского прежний двор князей Холмских, те-то все повымерли. Слуги у Курятева живут хорошо. Во все скоромные дни жрут убоину, пива пьют без меры, одежу им выдают справную – ворот шит серебряной канителью, пуговицы тож серебро, а портки у них…
– Расскажи, как с Полуэктовым ходил, – перебил Трехглазый. Про портки курятевских слуг ему слушать не захотелось. – Необычное что было?
Парень пожал плечами.
– Ничего такого. Туда шел – трясся весь, на каждую церкву кланялся, крестился. Пробыл не сказать чтоб долго, я с курятевским привратником, он мне кум, не обо всем поговорить успел, как этот уже вышел. Веселый, вином от него пахло. Идем, говорит, служивый, живей, время дорого. И больше уже на кресты не кланялся.
Дьяк с ярыжкой переглянулись, поняв друг друга без слов. Что от Полуэктова пахло вином, когда он вышел от окольничего, это хорошо.
У Ваньки, впервые бывшего в Кремле, чуть не отваливалась башка – так он крутил ею во все стороны: на храмы, на боярские палаты, на показавшуюся вдали крышу царского дворца, всю в красно-белую шашку. Туда, однако, не повернули, да и стремянной караул не пропустил бы. Пошли стороной, вдоль стены. Нашлось, однако, и здесь диво, на которое Репей разинул рот. Илья Данилович Милославский, царицын родитель, поставил себе Потешный дворец хитрого каменного зодчества. Было от чего раззявиться! Палаты высокие, где в три, а где и в четыре жилья, стены багряные, наличники на окнах фряжской резьбы, крыша медная, сияет ярче церковных куполов.
– В одиннадцать с половиною тысяч рублев встали хоромы, – похвастался всезнающий Матвейка, будто сам владел этой красой. – Вы шапки-то снимите.
И сам свою сдернул, а дворцу низко поклонился.
– Зачем шапку снимать? – спросил Трехглазый, думая, что после окончания сыска надо будет докладывать Милославскому – эта дорога к государю короче всего.
– Илья Данилович, скучаючи, бывает, из окошка смотрит. Кто его дому не поклонится, посылает холопов догнать. Те, смотря по человеку, могут и плеткой угостить.
Маркел снял шапку, подставив лысое темя весенней прохладе. Что ж не поклониться, шея не отсохнет. Боярин Милославский – царице отец, цесаревичу родной дед.
– А ты чего? – дернул дьяк за рукав заглядевшегося на ажурные флюгера ярыжку. – Плеток не боишься?
Тот беспечно отвечал:
– Ништо. Меня не догонят.
– Зато меня догонят, я колченогий. Спросят, что это за дурень от нас бегает? Сыми, сказано!
Сдернул драную Ванькину шапку сам, еще и подзатыльник влепил.
Репей шмыгнул носом, оскалился. Глаза его светились восторгом, ноздри раздувались.
– Ты к чему принюхиваешься?
– Властью пахнет. Силищей. Это ж Кремль! Как подумаешь – голова кругом. Отсюда всю державу за поводья держат! Куда повернут, туда она и едет!
Ага, кисло подумал Трехглазый, повернуть-то они повернут, да поедет ли держава? Если и поедет – с ухаба на ухаб, а там, глядишь, в канаву. Но вслух такое при кремлевском ходуне говорить не стоило.
– Вот он, курятевский двор. – Матвейка остановился у распахнутых ворот. – Вы ступайте, я во дворе буду. С кумом договорю, о чем давеча не успел.

Дом у окольничего по сравнению с соседним Потешным дворцом казался неказист, низок и мал, наружностью безвиден, а дворишко размером с огород. Но это в Кремле почти повсюду так – тесно. Места не хватает, а земля в огромной цене. И не в деньгах даже дело, а в дозволении. Немногим разрешается жить вблизи от государя. Это великая честь и великая милость. Вот почему большие бояре, владетели бескрайних вотчин, считают за удачу обзавестись в Кремле хоть крохотным домишкой. Царь – как солнце. Близ его лучей всё согревается и золотится.
Должно быть, у окольничего все достатки потратились на покупку усадьбы Холмских, думал Маркел, глядя на ветхие бревенчатые стены и поднимаясь на скрипучее крыльцо. Но, войдя в сени, увидел совсем иную картину.
Ого!
Внутри дом был совсем не таков, как снаружи. Обитые шелком стены переливались дивноцветными узорами, с потолка свисало золоченое паникадило с сотней свечей, а еще повсюду мерцали веницейские зеркала, от которых небольшое помещение казалось шире и просторней. Такую роскошь Трехглазый видал разве что в царских покоях – в то недолгое время, когда состоял на службе при его величестве.
Хороши были и слуги. Мордаты, брюхасты, нарядны. Десятков до полутора их тут слонялось безо всякого видимого дела. Такой уж у великих вельмож друг перед другом гонор: кто держит больше нахлебников, тому и гордо.
Главный слуга, дворецкий или кто, подошел к прибывшим, важно спросил, что за люди и по какой нужде.
Маркел назвался полным чином, велел вести его немедля к хозяину по сугубому государственному делу. Был уверен, что окольничий, всё зная от Полуэктова, сразу такого гостя примет, но ошибся.
Пришлось ждать.
– Пойду-ка я по двору погуляю, – шепнул Репей. – Может, потолкую с кем.