Электронная библиотека » Борис Акунин » » онлайн чтение - страница 10

Текст книги "Аристономия"


  • Текст добавлен: 11 декабря 2013, 13:47


Автор книги: Борис Акунин


Жанр: Историческая литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 10 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Антон много раз представлял, как с ним это произойдет, и, в зависимости от настроения, то цепенел от ужаса, то говорил себе: ну и ладно, отмучаюсь. Больше всего терзался вопросом: вставать на колени или не вставать. Раз все равно умирать, так стоя. Но если связан с кем-то проволокой? И потом, говорят (откуда-то известно): кто отказывается повиноваться – забивают прикладами и сбрасывают в могилу полумертвым, а потом сверху наваливают расстрелянных и засыпают землей. Это пострашней, чем пуля в затылок. Хватит ли силы духа не встать на колени? Или будет всё равно, лишь бы скорей? Об этом Антон думал больше, чем о самой смерти.


В полночь будет вот что.

Зажжется лампа, которая под потолком. Старший караула выйдет на середину камеры. Зашуршит бумагой. Второй подсветит фонарем – света все равно мало.

Тишина такая, что слышно, как палец ведет по листку, выискивая подчеркнутую фамилию.

И вот она прозвучала. Никто не шелохнется, но конвойные знают, где чье место, и уже идут двое, и повторяют фамилию, а если замешкаться – стаскивают за ноги. Потом хватают за шиворот – выталкивают в коридор.

Звучит следующая фамилия. И никогда не знаешь, сколько человек выкликнут на этот раз.

В первую ночь, когда Антон еще думал, что попал на Шпалерную по недоразумению и этот жуткий ритуал его коснуться не может, больше всего потрясла не грубость охранников, а то, что первый вызванный не мог сам идти, его волокли под руки, и из штанин вытекала жижа, а человек был видный, широкоплечий, с красивым и мужественным лицом. Потом-то Антон видел такое много раз.


Недавно пришла в голову мысль, поразившая своей верностью. И ведь не прочитал где-нибудь, сам додумался.

Революция, которую принято изображать девой с картины Делакруа, победой высоких идеалов над прозой скотского бытия, на самом деле являет собой нечто прямо противоположное – торжество грубой физиологии над всем красивым и достойным, что только есть в человеке.

Провозвестием грядущего победительного оскотинивания была некая мучительная подробность события, которое – Антон знал – всю жизнь будет для него примером величественной победы духа над плотью. В то страшное утро, когда Паша с плачем ворвалась к нему в комнату и сказала, что отец и мать умерли, Антон сначала окоченел, а потом хотел броситься в гостиную. Но Паша удержала.

– Не ходи, не надо пока.

– Почему? – пролепетал он.

– Татьяна Ипатьевна помираючи обсикались. После уложу ее, обмою, пол подотру, тогда пойдешь, попрощаешься. – И, глядя на его перекосившееся лицо, добавила. – Это ладно, мой дед, когда отходил, вовсе обдристался.

Никуда Антон не пошел, остался у себя. И сколько ни пытался вычеркнуть из памяти эту ничего не меняющую ерунду, не получалось. Она засела намертво и марала, портила всю красоту величественного акта любви и самопожертвования.

Вот и с революцией вышло так же, только в тысячу крат хуже.

Начиналось ликованием и взлетом духа, праздником кумача и мимозы. Все ходили с блаженными лицами, опьяненные свободой. А что теперь, полтора года спустя? Страх, поголовное озверение, шкурничество. Воцарились и правят бал самые низменные инстинкты, хищные законы выживания. А во что превратился Петроград? Куда ни глянь, в глаза лезет всякая гадость: зимой – желтый от мочи снег, летом – гниющие отбросы, выбитые стекла, кучи дерьма во дворе. И всё ждешь, что затянувшийся кошмар кончится, ждешь перемен к лучшему, потому что хуже уже не бывает, а потом видишь – бывает, еще как бывает!

Некогда щегольской, нарядный город как-то невероятно быстро опустился, будто обитатель ночлежки из «бывших». Прекратил следить за чистотой – и моментально зарос грязью. Мусор перестали вывозить сразу после октябрьского переворота. Потом исчезли дворники. В зиму от холода и небрежения полопались канализационные трубы. Теперь, как в средние века, все пользовались ведрами, а их содержимое просто сваливали у подъезда. Водопровод не работал. Самое простое – помыться, постирать – сделалось нешуточной проблемой. От всех несет грязным телом и несвежим бельем, каждый второй почесывается – вши.

Еще до массовых расстрелов неряшливо и жадно зачавкала Смерть. Десятки тысяч умирали от тифа и дизентерии, так что обыкновенный гроб стал непозволительной роскошью – их теперь брали напрокат, как раньше траурные катафалки.

Уличные фонари не горят, окна подслеповато мигают тусклым керосиновым светом – электричество стали давать с десяти вечера, на два часа.

До неузнаваемости переменилась толпа. Никто больше не ходит по тротуарам, только по проезжей части. Так повелось с зимы, когда с крыш падали огромные сосули и глыбы смерзшегося снега. Но привычка сохранилась, потому что сторониться мостовой сделалось незачем: извозчики исчезли, автомобилей мало.

Странно стали выглядеть жители бывшей столицы. У большинства котомки за спиной – на случай, если где-нибудь будут что-то продавать или удастся подобрать щепок на растопку. Многие женщины нарядно одеты, но скверно обуты. Обувь ведь быстрее изнашивается. Часто можно увидеть даму в потрепанном вечернем платье (все равно выряжаться некуда), но при этом в веревочных туфлях и, разумеется, без чулок – их не купить ни за какие деньги.

Пока не настало лето, все спали одетыми. Входя с улицы, не раздевались, как прежде, а наоборот, утеплялись – дома было холоднее, чем снаружи. Тринадцать гарантированных градусов, на которые все ворчали год назад, вспоминались утраченным раем. Счастье, если к утру не замерзала вода в кувшине для умывания.

Но унизительней всего была зависимость от собственного желудка. В самой изысканной компании у всех от голода и скверной пищи бурчало в животе. Любой разговор в конце концов неизбежно сворачивал на съестное. Раньше петербуржцы и петербуржанки садились на жесточайшую диэту, чтобы избавиться от лишнего веса, а теперь брюки висели на отощавшем теле, цвет женских лиц стал землист. Каждая краюха хлеба, каждая картофелина давались долгим стоянием в «хвосте».

И вот ведь поразительно: в феврале из-за «хвостов», которые смешно даже сравнивать с нынешними, рухнула двухсотлетняя империя, а теперь все – и «буржуи», и «пролетарии» – топчутся часами за ржавой селедкой или горсткой пшена, мерзнут, но никто не ворчит, не пикнет.

Профессор Брандт, умный человек, объяснял этот парадокс следующим образом: «Прежняя власть для простонародья была чужая, а эта своя, плоть от плоти и кровь от крови. Но терпят ее не из классовой сознательности, а именно потому, что кровь от крови. Те самые горластые бабы, что в феврале бесстрашно витрины били и полиции не боялись, нынче ведут себя смирно, потому что очень хорошо знают себе подобных. Свой брат пролетарий миндальничать не станет. Только пикни – сразу в Чрезвычайку и к стенке, без прокуроров и адвокатов. Арестократический способ общения плебсу куда ближе, чем аристократический».

У Николая Христофоровича была собственная концепция отечественной истории.

Он утверждал, что истинная борьба в России издавна, по меньшей мере с начала европейского периода ее истории, происходит не между верхами и низами, монархистами и республиканцами, западниками и почвенниками, а меж двумя коренными, изначальными силами, каждая из которых тянет общество в свою сторону. Одну из этих мощных сил Брандт называл «арестократией», то есть властью, которая держится на тюрьме и запугивании; даже элиту эта власть стремится превратить в плебс и охлос. Вторую силу он именовал «аристократией», поясняя, что дело тут не в родословии; эта идеалистическая партия стремится к улучшению человеческой породы – к тому, чтобы даже плебеи ощущали себя аристократами. Отсюда и название.

«Арестократическая» традиция древнее, ее приверженцы многочисленней. «Аристократическая» же линия в российской истории возникла недавно, всего век назад, когда дворянство, а затем духовенство освободили от телесных наказаний и тем самым зародили в образованных сословиях идею личного достоинства. Зато развивалось «аристократическое» течение гораздо стремительней, дало целую плеяду блестящих деятелей, быстро завоевало авторитет и на протяжении всего минувшего столетия настойчиво теснило позиции «арестократов». С одной стороны были Бенкендорф, Дубельт, Победоносцев – с другой Пушкин, Чаадаев, Толстой. Первые уповали на силу и на рабские инстинкты толпы; вторые – на разум и на души прекрасные порывы. Действительная власть при этом постоянно переходила из рук в руки.

Александр Благословенный был явственным «аристократом», без него Россия так и осталась бы полувосточной деспотией. Но следующий царь, испугавшись «аристократической революции» декабристов, восстановил и укрепил абсолютную власть «арестократии». Эта косная, враждебная прогрессу система привела государство к поражению в Крымской войне – и тогда вновь оказались востребованы прекраснодушные «аристократы». Сплотившись вокруг Александра Освободителя, они произвели великую бескровную революцию всего российского порядка: отменили крепостничество и рекрутчину, провели судебную реформу, ввели земство. Но гибель либерального монарха от рук фанатиков-террористов качнула маятник в другую сторону, и два последние царствования представляли собою упорную позиционную войну между двумя армиями: одна захватит пядь земли, другая произведет контратаку и отвоюет территорию обратно. За реформой – контрреформа, за манифестом о свободах – реакция, за созывом парламента – его разгон. То в жар, то в холод, то вверх, то вниз, то «его величество народ», то «молчать, сволочь!». Расшатали этой тряской весь фундамент монархии, вот она и рухнула.

В феврале «аристократия» наголову разбила своего давнего врага, впервые в истории получив возможность безраздельно властвовать. И что же? Наступили торжество разума и справедливости, пир духа? Ничуть не бывало. Оказалось, что тот самый народ, молчаливое большинство, которое «аристократы» столько лет мечтали осчастливить, вовсе не желает улучшать свою породу и уважает лишь силу, горой стоит за «арестократический» способ правления.

Вот почему Временное правительство пало при всеобщем равнодушии и даже отвращении. Никто кроме горстки юнкеров пальцем не пошевелил, чтобы защитить «аристократический» режим. Образованное сословие, опора государственного идеализма, отсиделось дома – и не из страха, а от сознания своей беспомощности. «Применить кнут мы не могли, – говорил бывший член партии кадетов, – это противоречит всей нашей доктрине, но без кнута в этой стране править невозможно».

А что сделали большевики, когда в оставшемся без правительства Петрограде началась анархия, грабежи, разгром винных складов? Сразу же, без соблюдения каких бы то ни было формальностей стали расстреливать мародеров на месте. Керенский на такое ни за что не решился бы. Как возможно? Без следствия и суда! Бессмертную человеческую душу – и к стенке! Помилуйте!

А большевики не помиловали. И в два счета восстановили порядок. Большевики не привязывают к седлам собачьих голов, не носят голубых мундиров, они расстреляли царскую семью, но это всё та же «арестократическая» власть, что держала Россию в ежовых рукавицах при Опричнине или при Николае Палкине. «Арестократия» взяла на вооружение революционную фразеологию, но своей сути не изменила. И снова, как в самые черные периоды самодержавной реакции, хребтом государства становится тайная полиция.

«Мы, караси-идеалисты, позорно провалились, – вздыхал Николай Христофорович, – потому что не понимаем собственного народа. Его песьей покорности и песьей же готовности ощерить зубы, как только ослабнет поводок. И нечего ныть о том, какие мы невинные жертвы. Мы виновны, исторически виновны. А стало быть, поделом нам».

Антон слушал горькие речи профессора Брандта, не спорил с умным человеком, а все же не мог понять, в чем, однако, его, лично его вина? Он прожил на свете двадцать один год, никому не делал и не желал зла. Почему же его собираются убить: связать колючей проволокой, пробить пулей голову, сбросить в яму?

Как это могло с ним случиться? Почему? За что?


Год назад Антон Клобуков будто повис между небом и землей – далеко и от неба, и от земли. Сколько ни маши руками, как ни сучи ногами, вверх не взлетишь и на твердое не встанешь.

Следственная Комиссия, призванная разоблачать преступления старого режима, развалилась. Прежние расследователи сами оказались под подозрением. Кто не пустился в бега, был арестован или ждал ареста. Рядовые сотрудники затаились по домам.

В университет возвращаться было незачем. Зачем изучать право, если законов больше не существует, а юриспруденция как таковая упразднена? Судебную функцию стали осуществлять революционные трибуналы, там заседали «потомственные пролетарии», вердикт они выносили не по кодексам, а согласно «классовому чутью».

«Бывшие» – а их в столице насчитывалось полмиллиона душ – сидели тихо, ждали, когда откроется Учредительное Собрание. Оно восстановит нормальный порядок вещей. У большевиков и их союзников всего четверть депутатских мест, так что придется «товарищам» угомониться.

Ах, ах! Кто мог такого ожидать? «Эти ужасные люди» разогнали всенародно избранный парламент, предали интересы революции! Антон вместе со всеми ходил на демонстрацию, протестовать. И вместе со всеми улепетывал, когда где-то подле Таврического загремели выстрелы.

После разгона Учредительного по городу, привыкшему считать себя мозгом империи, разнеслось слово: саботаж. Они хотят управлять? Они действительно думают, что государством могут управлять кухарки? Что ж, пусть попробуют. Увидите, господа узурпаторы, каково обходиться без образованных и опытных работников, которых вы называете паразитами.

Весь интеллигентский, деловой и чиновничий Петроград – управленцы, финансисты, индустриалисты, инженеры – отказался работать. Всеобщей забастовки никто не объявлял, потому что зачинщиков немедленно бы расстреляли. Просто министерства, департаменты, банки и технические конторы опустели.

Ну что, выживете без нас? Попробуйте-ка. Опора страны – мы, специалисты, люди с университетскими дипломами. Без нас государство развалится!

Антон не имел образования, нигде не служил, так что саботировать ему было нечего. Он просто ходил по улицам, которые после сплошного митингования протяженностью в целый год вдруг стали непривычно тихими; читал расклеенные по стенам невероятные указы и ждал, что будет дальше.

Так прошла зима – холодная, но еще не голодная.

Жизнь города и всей страны ветшала и осыпалась, как оставленный без присмотра дом. Новые правители могли только вселять страх – больше они ничего не знали и не умели. Государство всё пошло трещинами, от него начали отваливаться куски. В марте Совет народных комиссаров перенес столицу в Москву – якобы из-за немецкого наступления, на самом деле – чтоб не оказаться заложником дворянско-интеллигентского, непримиримо враждебного Питера.

А весной всеобщая стачка «умных» взяла и закончилась.

Причин было несколько. Главная – унизительная.

Саботировать возможно, когда в банке или в чулке припрятаны денежки и есть что продать. Но большевики совершили еще одно кощунство, похуже разгона парламента: взяли и национализировали банки, со всеми вкладами и сейфами. Деньги, хранившиеся дома, из-за взбесившихся цен расходовались быстро. Продавать со временем тоже стало нечего, да и кто купит? То, что прежде считалось дорогим товаром – гарнитуры красного дерева, столовое серебро, произведения искусства, – теперь мало кого интересовало. Люди, никогда не знавшие нужды, внезапно оказались поголовно бедны. Хуже того – выяснилось, что и деньги не спасают. Продукты и товары повседневного пользования исчезли из продажи, получить их можно было только по карточкам, а чтоб иметь мало-мальски приличный паек, требовалось где-то работать. На продовольственных карточках так и было напечатано: «Кто трудится, тот ест».

Появилась и другая веская причина искать службу: она освобождала от общественных работ, к которым в принудительном порядке привлекали всех «тунеядцев». И хорошо еще, если заставляли колоть лед или собирать с мостовых навоз, а то и могли услать в «трудлагерь».

Сбежать бы куда-нибудь, да поздно. Прошляпили, засиделись. Одним из первых декретов советская власть закрыла границы. А потом и из Питера запретили уезжать без особого разрешения.

Понемногу, один за другим, забастовщики стали возвращаться на прежнюю службу. Если ее уже не было или не брали – искали новую. Образованное сословие бывшей столицы окончательно потеряло лицо, а можно выразиться и сильнее: поджало хвост.

Как это свойственно интеллигенции, многие немедленно нашли моральное обоснование. Саботаж был непростительной ошибкой, говорили они. Государство остается государством, даже если оно большевистское, а иначе – анархия, хаос и всеобщая гибель. Уже ясно, что Ленина с Троцким так просто не свергнуть, да и надо ли? Может быть, хватит насилия и крови? Достойный и верный метод – научить новых правителей цивилизованному ведению дел. И тогда постепенно жизнь наладится.

Антон не знал ничего такого, чему он мог бы научить большевистскую власть, но и он в апреле поступил на службу. Во-первых, сколько можно сидеть на шее у Паши, которая получала паек в своем Женсоюзе. А во-вторых, захотелось понять, что это такое – большевики? Чем они сильны? Почему их утлый челн не утонул через неделю или через месяц, как предсказывали лучшие умы России?

Найти хорошее место помогла Паша, у которой на почве профсоюзно-женской деятельности завелись разнообразные полезные связи. Антон поступил на должность конторщика в райотдел Наркомпрода. В прежней жизни не существовало и не могло существовать аналога этой организации, ведавшей распределением продовольствия, но в нынешние времена она стала истинной повелительницей живота и смерти, поскольку от нее зависело, по какой категории выписывается паек каждому жителю и какова будет норма выдачи. Притом с каждой неделей, по мере истощения городских запасов, значение магического слова «паек» всё возрастало. К концу лета в свободной продаже продуктов питания не осталось вовсе. Купить что-то можно было только на «черном рынке», за фантастические деньги, с риском угодить в облаву на спекулянтов.

Слово «жалование» больше не употреблялось как унизительное для трудящегося человека. Появился новый термин – «зарплата». В начале своей недолгой карьеры Антон получал тысячу рублей в месяц, а к осени уже пятнадцать. Он, правда, вырос в должности, поднялся до замзавсектора хлебоснабжения, но пятнадцатикратный рост денежного содержания был вызван не успехами по службе, а бешеной инфляцией. В августе фунт скверного клейкого хлеба у спекулянтов стоил не меньше пятисот рублей, одно яйцо – четыреста, средних размеров картофелина – двести пятьдесят, а новые сапоги – пятьдесят тысяч.

Зато Антону полагался паек первой категории, а это было поценнее зарплаты: фунт хлеба ежедневно, крупа, вобла или селедка и раз в две недели фунт сахара (на черном рынке дешевле чем за пять тысяч не купишь). Плюс к тому важная привилегия – прикрепительный талон на бесплатный обед в столовой.

На общем фоне жили они сносно, потому что у Паши тоже была первая категория, и еще временами она получала «спецвыдачи по линии женской солидарности» – на адрес Петроградского союза женщин-пролетариев от феминисток Америки и Скандинавии приходили посылки, содержимое которых распределялось между активистками «в порядке поощрения».

А между тем неработающие из «бывших», кому полагалась карточка последней, четвертой категории, должны были существовать на осьмушку хлеба, выдаваемую раз в два дня. Когда на совещании отдела Антон сказал, что выжить при такой норме невозможно, председатель райпродкомиссии товарищ Куземкин, бывший рабочий-обуховец, отрезал: «Ничего, буржуям есть что продать, как-нибудь выживут. Нам надо допреж всего о простых людях думать, у кого в кармане вошь на аркане».

Что возразишь? Прав товарищ Куземкин. Пока Антон служил под началом у этого полуграмотного, но безусловно честного человека, казалось, что загадка прочности большевизма разъяснилась. Да, новая власть безжалостна и груба, зато справедлива и бескорыстна. Народ это чувствует и прощает временные тяготы, в которых виноваты не коммунисты, а царизм, приведший Россию к военному и экономическому краху.

Но в июле товарищ Куземкин ушел по компризыву в армию, воевать с белочехами. Больше таких людей Антон на руководящих должностях не встречал.

Появился новый начальник, из «пролетариев прилавка», то есть бывший приказчик. Куземкин, так и не постигший тайн таблицы умножения, во всех расчетах полагался на Антона и других образованных сотрудников, новый же председатель не только разбирался в арифметике, но владел двойной бухгалтерией.

Уже на второй день он вызвал к себе замзавхлебсектора и, азартно блестя глазами, стал тыкать карандашом в колонки цифр.

– Гляди сюда, студент. Ты отчетность по хлебовыдаче раз в неделю сдаешь, так? А я поставлю вопрос о переходе на ежемесячную, в порядке борьбы с лишним бумагооборотом и бюрократизмом. Скумекал?

Нет, Антон не «скумекал». Начальник снисходительно пояснил:

– У нас по району в прошлом месяце сколько народу снято с хлебобеспечения за выбытием про причине смерти? Восемьсот пятьдесят восемь душ. Вы, дураки, с вашей понедельной отчетностью сколько хлеба недополучили? Я прикинул. – Он показал листок, исписанный какими-то головоломными вычислениями. – Это ж почти полтораста пудов! А будем давать списки раз в месяц – весь этот хлебушек наш с тобой будет.

Когда Антон не согласился участвовать в операции «Мертвые души», начальник и не подумал от нее отказываться, а просто разжаловал «студента» обратно в конторщики, назначил на его место более покладистого – и более разумного. Хлеб так или иначе «уходил налево» (еще один неологизм революционного времени), только Антону ничего от этого не перепадало. А при ревизии стрелочником все равно оказался бы он, поскольку именно конторщику хлебсектора полагалось обновлять списки выбывших «пайкополучателей».

Под воздействием двух эмоций – обиды и страха – он совершил еще одну глупость, едва не закончившуюся роковым образом: написал про махинации в горотдел. Вызвали на разбирательство, и оказалось, что начальник еще раньше донес туда о «контрреволюционных тенденциях» конторщика Клобукова, распространяющего клевету на представителей народной власти.

Поверили, конечно, партийцу, а не бывшему сотруднику Следственной комиссии Временного правительства. Хорошо еще, дело было до выстрелов Каплан и Каннегиссера, не то Антон угодил бы в Чрезвычайку несколькими неделями раньше и, скорее всего, вместе с остальными арестантами, был бы расстрелян в первые, самые кровавые дни террора.


Сейчас, в ноябре, всё, что было до 30 августа, вспоминалось, как утраченный рай.

Неужели горожане действительно называли Моисея Урицкого «кровавым палачом»? За полгода нахождения на посту председателя Петрочека он отправил на тот свет – с соблюдением каких-никаких юридических формальностей – всего-то несколько десятков человек, притом действительно противников большевистского режима. А сколько было разговоров о «злобном упыре», о еврейской мести за погромы и черту оседлости!

И что же? Еврея Урицкого застрелил еврей Каннегиссер. Начальником ЧК стал потомственный дворянин товарищ Бокий. Тут-то и разверзлись хляби небесные, оттуда излился на город кровавый дождь. Прежний, настоящий Петербург утонул, ушел на дно, как барки, в которых топили арестованных офицеров – их взяли наугад, безо всякой вины, по адресным книгам. Петербург лег в землю вместе с сотнями чиновников и военных, расстрелянных сразу же, еще до официального объявления террора. А «Красная газета», как некогда маратовский «Друг народа», требовала всё новых казней, и передовицы выходили с огромными заголовками: «Кровь за кровь» или «К стенке!».

Город окоченел, потрясенный быстротой и средневековым варварством расправы. В России власть так не палачествовала со времен стрелецких казней – но тогда хоть был какой-никакой сыск, а ныне просто хватали и сажали в камеру смертников.

Районный комиссар получал приказ взять столько-то «заложников», являлся с красноармейцами в первый попавшийся «буржуйский дом», требовал книгу жильцов и брал подряд тех, кто получал паек по четвертой «паразитской» категории. Происходило это каждую ночь в течение сентября и октября. Если газеты печатали списки казненных, обычно пояснялось: «расстреляны в порядке красного террора», без указания вины.

Дом, где жил Антон, выглядел небогато, сам он числился «совслужащим», так что опасность попасть в заложники ему не грозила. Винить в случившемся он мог только собственную идиотскую неосторожность. И невезение.

Как и все, Антон был оглушен происходящим. Но поскольку указ о красном терроре лично ему ничем не угрожал, ужасался не в физическом, а более в историческом смысле. Его переполняло ощущение монументальной трагичности событий. Происходила вещь невероятная, опровергающая все современные теории общественной эволюции! Огромная, пусть полуграмотная, но несомненно европейская страна вдруг начала погружаться в пучину, подобно мифической Атлантиде. Прекрасный и величественный город, населенный просвещенными гражданами, погибал на глазах. Антон ощущал себя свидетелем страшной, величественной катастрофы.

Он старался побольше увидеть и запомнить. Начал вести дневник, где записывал все впечатления, события и слухи. А еще ходил по городу со своим компактным «кодаком» и фотографировал, фотографировал.

Вот кучка людей, угрюмо читающих в «Красной газете» очередной расстрельный список.

Вот у мраморной парадной стоит грузовик с красным флагом на кабине. Это чекисты приехали кого-то забирать.

Несколько раз удалось снять арестованных заложников: бредут с узелками по мостовой, головы опущены; красноармейцы с винтовками наперевес; по тротуару идут плачущие женщины.

Именно в такой момент он и попался. Фотографировал колонну скрытно, из подворотни, но, видно, увлекся и слишком высунулся. А может, выдал блик на объективе – как раз выглянуло солнце. Только вдруг раздался крик: «Кто это там? Взять!»

Занятый наведением на фокус, Антон не сразу понял, что это про него. А когда понял, бежать было поздно. Схватили за локти, вырвали камеру, поволокли к начальнику караула.

Он был рябой, в портупее крест-накрест, с большой деревянной кобурой на поясе. Солдаты называли его «товарищ Бойко».

На Антона начальник едва посмотрел. Его больше заинтересовала камера. Рябой повертел ее так, этак. Повесил на плечо. Лишь потом воззрился на фотографа.

Антон уже приготовил ответ на вопрос, зачем снимал. Пожалуйста: «Любитель, снимаю петроградские улицы. Арестованных фотографировать и не собирался, просто ждал, пока пройдет колонна». Если вздумают проверить – пожалуйста. Пленка только утром вставлена, и на ней, по счастью, всего несколько кадров: Летний сад с заколоченными статуями. А заложников снять он действительно еще не успел.

Но товарищ Бойко ни о чем не спросил.

– Очочки-галстучек, – сказал он. – Ясно. Там разберутся.

И ошеломленного Антона втолкнули в колонну.

Таким образом, пропал он из-за двух обстоятельств. Во-первых, из-за того, что товарищу Бойко приглянулся «кодак», а во-вторых, из-за своего внешнего вида.

Когда начал ходить на службу, Паша ужасно возгордилась, что муж стал «ответработником» и справила ему наряд, отвечавший ее представлению о солидности. Антон ходил в суконной толстовке, перепоясанной ремешком, в холщовом кепи, на шею Паша повязывала ему короткий ромбовидный галстук. Галстук вкупе с очками и погубил.

Вместе с остальными заложниками Антона отвели на Выборгскую сторону, в бывшую Военную тюрьму, ныне «Исправительно-трудовое учреждение имени Парижской Коммуны». Продержали там неделю, пока с места службы не пришел ответ на запрос из ЧК. Пролетарий прилавка, гадина, прислал убийственную характеристику, в которой «гр. А. Клобуков» был аттестован «махровым контриком» из «бывших жандармов Керенского». В тот же день Антона перевели на Шпалерную, в «домзак», где содержали не заложников, а врагов советской власти. Он не сразу понял, что означает этот перевод – ведь никто ничего не объяснял и на допрос ни разу не вызывали. Но разницу ощутил сразу.

В «Парижской коммуне» тюремные надзиратели назывались «воспитателями», а режим был нестрогий. За мзду родственники могли передать записку, еду, лекарство или одежду. Днем камеры не запирались, и можно было гулять по широкому коридору. Там, бывало, тоже уводили на расстрел – целыми партиями, но случалось, что и выпускали, тоже группами: однажды вдруг взяли и освободили всех медиков, в другой раз – путейцев. На Шпалерной же порядки были совсем другие. Арестованные сидели взаперти, без прогулок. Охрана лютая, как на подбор. Почти каждую ночь уводят. Передача раз в неделю – и то не из милосердия, а чтоб расходовать на врагов народа поменьше казенного продовольствия.

Сегодня был вторник – день, когда приходила Паша. Принесла ржаных сухарей, колотого сахара, тыквенных семечек и, невероятная ценность, кусочек коровьего масла. Арест Антона на ее положении не сказался. Недавно Паше вышло повышение, она стала в Женсоюзе председателем секции «Оспродомтруд», то есть «Освобожденный пролетариат домашнего труда» и получала теперь паек по какой-то особенной литерной категории. Терпимость властей к жене «контрика»

Антон считал чудом – пока Паша во время очередного прихода не проговорилась, что в секции о ее замужестве никто не знает. В Женсоюзе одиноким, бессемейным больше доверия и «выдвигают» их охотнее.

Получить право на регулярное еженедельное свидание – это мало кому удавалось. Паша с гордостью рассказывала, как, узнав, что Антон на Шпалерной, пошла прямо к начальнику домзака, шлепнула на стол свой мандат и поговорила как товарищ с товарищем: мол, заботиться о гражданине Клобукове она обещала его матери-покойнице. Если он перед рабоче-крестьянской властью виноват, пускай ответит по всей строгости, но пока товарищи разбираются, она в беде сироту не бросит. Если бы клянчила, плакала, в глаза заглядывала – послал бы ее начальник куда подальше, слезами его было не пробить. А к прямому, честному разговору отнесся с пониманием. Про то, что арестованный – муж, она, само собой, чекисту говорить не стала.

Впрочем, по Пашиному выходило, что никакие они не муж с женой. В церкви не венчались, в районном комиссариате не расписывались. А что живут вместе, так сейчас времена свободные, не старый режим. В самом начале совместной жизни она любила поговорить о будущей свадьбе, но потом, увлеченная своей деятельностью по раскрепощению женщин, интерес к этой теме как-то утратила. В последнее время Паша вообще отзывалась о браке критически, называла его буржуазным пережитком, который скоро вовсе отомрет, потому что «хватит мужикам эксплуатировать нашу сестру ярмом семейного рабства».

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
  • 3.2 Оценок: 18

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации