Текст книги "Московит-2"
Автор книги: Борис Давыдов
Жанр: Исторические приключения, Приключения
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Глава 13
Кривонос, тяжело дыша и стиснув зубы, смотрел из укрытия на княжеский шатер, буквально пожирая его глазами. Так обезумевший от голода хищник следил бы за ничего не подозревающей дичью.
Сонный беззащитный лагерь лежал перед ним как на ладони. Во многих местах тлели догорающие костры, изредка доносилось конское ржанье. И ни рва, ни частокола, ни кольца из возов… Ничего! Ляхи не ждали нападения. Решили, что уже в безопасности… Расслабился сатана, ирод Ярема, утратил осторожность… Вот тебе и полководец, на всю Европу прославленный!
– Гляди, батьку! – прошептал казак. – Его, сатаны, штандарт!
– Вижу… – хрипло отозвался атаман, с немалым усилием выдавив это короткое слово: так пересохло в горле от страшного волнения. – Ну, с нами Бог и казачья слава!
Бесшумно отполз, поднялся, прильнул к шее гнедого, всхлипнув:
– Черте… Друже! Дождались, ей-ей, дождались! Не подведи!
Жеребец негромко всхрапнул, дернул головой, словно кивая… Кривонос, едва коснувшись носком стремени, впрыгнул в успевшее остыть седло, рывком вынес саблю из ножен:
– За мной, хлопцы! Всех крошить, кроме Яремы! Его – живым брать! Вперед!!!
С хрустом сминая кусты и молоденький подлесок, понеслась из лесу казачья лава. Тысячеголосый, дикий, пронзительный вопль, от которого у самого отчаянного смельчака заледенела бы кровь в жилах, прокатился над предрассветной равниной, над темной водой Тетерева, подернутой серым клубящимся туманом, над другим его берегом, постепенно теряя силу свою и утихая…
В лагере раздались всполошенные крики, заметались фигуры, освещенные пламенем костров… Ликующе взревел Кривонос, вздымая саблю над головой:
– Не уйдете, пся крев! Попались!!!
Остатки холодного разума, не приглушенные лютой злобой, пытались послать сигнал: что-то мало мечущихся ляхов, мало! Но атаман, сжигаемый жаждой мести, не обратил на то внимания. Вид врагов, в панике устремившихся к речному берегу, лишь подстегнул его… Лишь когда предрассветную мглу прорезала яркая вспышка пламени, почти мгновенно превратившаяся в бушующую огненную стену, до затуманенного рассудка Кривоноса дошло: проклятый Ярема вновь обвел его вокруг пальца.
Лагерь был покинут. Лишь кое-где, на стороне, обращенной к лесу, остались настоящие палатки; дальше же, вплоть до речного берега, их изображали куски домотканой материи, закрепленные на кольях. Точно таким же муляжом оказался и шатер князя, с грубым подобием штандарта на вкопанном в землю шесте.
А те ляхи, которые оставались в лагере, сбивая с толку дозорных, дождались начала атаки и спокойно ушли через брод, наверняка разведанный загодя. Умело изобразив панику и отгородившись от погони огненной завесой. Судя по тому, с какой легкостью и силой вспыхнуло пламя, люди Яремы натаскали не только бревна и хворост, но и сухую солому с камышом… Может, еще и полили чем-то горючим! Преследовать их в темноте, не зная броду, было невозможно.
Дикий, нечеловеческий рев Кривоноса перекрыл даже треск и гул бушевавшего пламени. Черт испуганно дернулся, припадая на задние ноги.
Лысенко-Вовчур на всякий случай подался в сторону… Атаман, отшвырнув саблю и потрясая стиснутыми кулаками, уставившись обезумевшим взглядом в небо, изрыгал дикую богохульную ругань, и по его лицу текли слезы. Самые матерые казаки, которых, казалось, пронять уже ничего не может, торопливо крестились, дрожа и ожидая, что сейчас сверкнет молния и испепелит нечестивца.
Каким чудом острый слух Вовчура уловил умоляющий крик: «На бога! Литосци!»[10]10
Милосердия, пощады! (польск.)
[Закрыть], донесшийся из-под куска материи, изображавшей Яремин штандарт, известно одному лишь Богу, которого как раз в этот момент крыл последними словами Кривонос. Соскочив с седла, атаманов помощник кинулся вперед, рывком сорвал полотнище, прикрывавшее вход в «шатер»… Обезумевший от ужаса человек, скорчившийся на земле, хотел было инстинктивно отпрянуть, но не смог – помешала короткая цепь, которой он был прикован к шесту.
– Литосци! Як бога кохам, – пролепетал он трясущимися губами.
– Ты кто такой?! – рыкнул Вовчур, грозно насупив брови.
– П-пан Юр-рек Б-беджихов-вский… – кое-как выдавил поляк.
– Почему прикован?! Кто так велел?
– К-князь В-Вишневецкий… По н-наущению п-проклятого м-московита, тысяча д-дьяблов ему в печенку!!!
И пан Беджиховский вдруг разрыдался – истерично, визгливо, содрогаясь всем телом.
* * *
Ротмистр Станислав Квятковский с пронзительным, страдальческим стоном попробовал приоткрыть глаза. Голова трещала так, будто ее стискивали, закручивая обмотанную веревку с помощью вставленного штыря. Неукротимая тошнота волнами подкатывала к горлу. А во рту, судя по ощущениям, похоже, ночевал, попутно справив все полагающиеся дела, любимый жеребец пана ротмистра, на котором он и прибыл к мятежному самозваному гетману…
«Матка Бозка, помилосердствуй… – мысленно взмолился поляк. – Ну на какого дьябла надо было столько пить…»
Какие-то остатки разума, не спасовавшие перед чудовищной дозой принятой горилки, напомнили ротмистру, как он вчера обнимал Прокопа Шумейко, напевая какую-то хлопскую песенку. А потом – как клялся в любви и уважении к «пану гетману», грозя собственноручно изрубить в лапшу его обидчиков. И даже пытался выхватить саблю… Квятковский снова крепко зажмурил отекшие веки, приоткрывшиеся было: такой жгучий стыд опалил его лицо.
«Позор, як бога кохам… А если про то проведает ясновельможный пан сенатор… Срам на всю Речь Посполитую! О-о-о, голова-а-ааа…»
– Ну, вот пан и пробудился! – послышался сбоку веселый голос. – И то сказать, за полдень перевалило! Ну-ка, с божьей помощью – чарочку горилки! Это с похмелья первое дело. Враз полегчает.
И ротмистр Квятковский, снова с великим трудом приоткрывший глаза, обнаружил у самого носа наполненную до краев чарку, поднесенную чьей-то заботливой рукой.
Мучительный стон истязуемого в аду грешника вырвался из его груди.
Часть II
Глава 14
Ничто не вечно в нашем грешном мире. Всему рано или поздно приходит конец. Вот и беспорядки, сотрясавшие всю Москву, коим суждено было через пару столетий войти в историю под названием Соляной бунт, понемногу утихли, унялись. Потому как нельзя же с утра до ночи только глотки драть да заниматься всяческими непотребствами! Человек – не лошадь двужильная, в конце концов утомится и скандалить, и крушить, и грабить, и даже насиловать. Хоть и весьма сладостен последний грех, а надо же и меру знать, совесть иметь! Чай, не басурмане гололобые, в Христа все-таки веруют.
Огромный город, подобно пьянчуге, который еле пробудился после тяжкого запоя и с тупым ужасом взирал на учиненный в беспамятстве разгром, понемногу начал приходить в себя. А осмелевшие власти взялись за наведение порядка. Ну, заодно и за расправу. Правда, с опаской, втихаря, чтобы снова не взбаламутить только-только угасший котел… Хватали пока немногих, без лишнего шуму. Но душу из них вынимали со всем усердием, не ведая ни жалости, ни устали.
Дьяк Петр Афанасьевич Астафьев, почерневший и осунувшийся, не вылезал из застенков Разбойного приказа. Кнутобойный мастер Мартынка Суслов, валящийся с ног от усталости, в конце концов решительно заявил, что не управляется, даже с тремя подручными. И потребовал себе еще нескольких катов в подчинение: дескать, государев кат – тоже человек, и негоже его гонять и в хвост, и в гриву, без роздыху, аки скотину бессловесную, прости господи! На это возразить было нечего, и дьяк дал добро. Для порядку пригрозив: «За них головой отвечаешь! Следи, чтоб усердны были да лишнего не болтали».
А болтать и впрямь не стоило. Ведь жуткая картина раскрываемого заговора могла бы вогнать в испарину даже храбреца. Все новые и новые воры, вздергиваемые на дыбу, с зубовным скрежетом и рыдающим хрипом рассказывали про злодея Андрюшку да про его богомерзкие речи. Выходило, что прислуживал он не только Речи Посполитой, но и шведскому королю, да в придачу – турецкому султану. Упоминался и крымский хан Ислам-Гирей, но гораздо реже.
Дьяк в полном исступлении топал ногами, кричал: «Врете, окаянные! Не может того быть!» Мартынка и прочие каты попеременно орудовали кнутами, горящими вениками, заостренными клиньями, вгоняя их ворам под ногти… Кто-то брал свои слова обратно, а иные стояли насмерть: и свеям служил Андрюшка, и османам, и крымчакам.
Астафьев, хватаясь за раскалывающуюся голову, пытался найти ответ: то ли вправду можно одновременно стольким хозяевам служить, то ли на воров от страха да лютых мук умопомрачение нашло. А главное, что царю-то докладывать?!
Тем паче что государь в последние дни был хмур да раздражителен. Судя по слухам, доходящим до Астафьева (а сколько в них было достоверного, одному Создателю ведомо), – из-за матушки-царицы. То ли Марии Ильиничне – свят-свят! – стало худо, то ли позволила себе лишнее, опечалив помазанника Божьего… Известно же – баба на сносях порой невыносимой становится, будь она царицей, будь простой поломойкой. То в крик ударяется, то в слезы, и не поймешь, по какой причине. Попытаешься по-доброму утешить – только хуже сделаешь. А поучить уму-разуму – ни-ни, младенчику повредить можно… Так что изволь терпеть, пока не опрастается. Будь ты царь, будь мужик крепостной. Тьфу!..
Ходили также сплетни (передаваемые, ясное дело, с особой бережливостью), будто Мария Ильинична, презрев государев запрет, вновь взялась ходатайствовать за боярина Морозова. Сними, дескать, великий государь, с него опалу, он и так уж наказан достаточно – и немилостью твоей, и страхом перед лютующим подлым людом. Царь, ясное дело, осерчал, царица расстроилась… А, расстроившись, учинила венценосному супругу громкий скандал со слезами да жалобами. Отчего царь-батюшка, не привыкший к такому обращению, чуть в «изумление» не впал…
«Сопляк он еще, а не батюшка! – со снисходительной беззлобностью человека средних лет подумал Астафьев. Но тут же усердно закрестился, снова шепча: – Свят-свят…» Настолько явственно представил себя на дыбе – за «поносные слова» на священную государеву особу…
Хорошего настроения эти мысли, ясное дело, не прибавляли. Если бы про Андрюшку, подлеца, удалось хоть что-то проведать! Дьяк истово молил о том создателя, даже не подозревая, что мольбы его в ближайшее время будут услышаны и результат отнюдь не порадует…
Люди, набранные им по цареву повелению, трудились усердно, с полным осознанием важности миссии своей. Ну, еще и потому, конечно, что жалованье было положено хорошее. Кто же, будучи в здравом уме, откажется от такой службы! Все были дворянами-новиками[11]11
Дворянин, впервые поступивший на службу.
[Закрыть]. Астафьев специально отобрал, чтобы из самых худородных: тем усерднее будут службу справлять, стараясь наверх выбиться.
– Отчитываться будете передо мною одним! – наставительно сказал он, прохаживаясь перед застывшим строем, будто воевода перед робкими новобранцами. – Более ни перед кем. Кроме великого государя, конечно! – торопливо поправился. – Но государь до вас едва ли снизойдет, так что я вам и начальник, и отец родной! Глядите у меня, вольности лишней не берите, страх Божий не забывайте! А то… Я тих, добр, но могу и по-настоящему прогневаться! (Хороша, хороша была та фраза царская, чего уж там… Крепко в память врезалась.)
Новики торопливо замотали головами, всем видом показывая: да сохрани Боже, да ни за что…
– Верю, верю! – снисходительно кивнул Астафьев. – А предупредить все-таки не лишне. Увы, слаб человек, искусу подвержен… Вон государь наш боярину Морозову верил, и чем тот ему отплатил? Прости, Господи! – вздохнув, перекрестился.
«Доверяй, но проверяй!» – это правило Астафьев блюл неустанно. Но пока к новикам не за что было придраться: службу несли усердно и про страх Божий не забывали. Несколько человек, посланные в приграничье, объезжали рубежную полосу, нагоняя должный страх на стражу (чтобы следила за всеми подходами к рубежу в оба глаза, денно и нощно, а от взяток шарахалась, словно праведник от беса-искусителя). А заодно посещали трактиры да постоялые дворы, заводя словно невзначай разговор: не объявлялся ли человек из Москвы с такими-то приметами? Другие, возглавив стрелецкие команды, переворачивали верх дном окрестности Москвы: может, злодей Андрюшка оказался хитрее, чем думали, и не ударился в бега, а затаился под самым боком, в надежде, что здесь-то искать не будут! Трясли и помещиков, и старост, грозя великим гневом государевым и встречей с Мартынкой Сусловым за утайку сведений. Третьи, кои показались дьяку самыми толковыми, были пристроены к самой ответственной же работе: собирать по крохам информацию, доходящую из-за рубежа. Слушать, о чем иноземные гости[12]12
Купцы.
[Закрыть] с русскими купцами бают, письма перехваченные вскрывать… Ну а новик Степка Олсуфьев, сразу приглянувшийся Астафьеву тем, что смотрел на него хоть и с почтением, однако без малейшей робости или заискивания (трусов и подхалимов дьяк втайне недолюбливал) был пристроен на самое ответственное место – в Посольский приказ. С одним-единственным и крайне ответственным поручением: читать все, что приходит из Европы. А особливо – из Речи Посполитой. Начиная от газет, заканчивая анонимными доносами.
Думный дьяк Григорий Львов попытался было упереться: что, дескать, за дела, сопливому новику здесь делать нечего! Не по чину такая честь! Но Астафьев мигом поставил его на место, произнеся волшебные слова: «Волею великого государя!» И добавил, что сие делается, дабы разыскать и покарать виновника лютой смерти другого думного дьяка, Назария Чистого, растерзанного беснующейся толпой. После чего Львов, долгие годы водивший дружбу с Чистым, сверкнул глазами и поклялся, что ежели кто из приказа посмеет не то что обидеть новика, а хоть слово непочтительное молвить – своей рукой за волосы оттаскает невежу. Пусть трудится во славу государя и Отечества, ничего не страшась.
Вот с того дня и засел Степка в Посольском приказе. Читал все, что ему каждое утро на стол вываливали. С величайшим тщанием, до боли в глазах, всматривался в каждую строчку – не мелькнет ли где заветное имя. Уж так ему хотелось отыскать вора и злодея, первым на след напасть! На сон грядущий молился усердно, прося и Богородицу, и Сына Ее ниспослать удачу. Но дни шли, а злодей Андрюшка нигде не поминался… Дьяк все нетерпеливее спрашивал при встречах: «Ну что, опять ничего не нашел?!» Да таким резким и сердитым голосом, словно ленивый Степка в этом виноват… Иной обиделся бы, а новик по доброте душевной и не думал. Чай, бедному Петру Афанасьичу тоже несладко приходится, когда царь-батюшка его недовольно вопрошает: «Ну что, не нашел еще?!» С прежним усердием продолжал читать да молиться…
И вот однажды молитвы его были услышаны.
* * *
За тысячу с лишним верст от Москвы бывший подстароста Данило Чаплинский, убедившись, что его «крулевна» не собирается менять гнев на милость, пустился во все тяжкие. Оскорбленное самолюбие, подстегнутое к тому же жгучим стыдом и паническим страхом, вскипело, образовав смесь, хуже которой и не представишь.
Пану Чаплинскому всюду мерещились казаки, подосланные Хмельницким, чтобы выкрасть его из маетка и отвезти к самозваному гетману, на жуткие пытки и смерть. Он стал бояться спать ночью, вздрагивая от малейшего шороха. Чтобы заглушить терзавший его ужас, пил без просыпу. А напившись, шел, шатаясь, к Данусе, камеристке своей «крулевны», и с дьявольским хохотом насиловал ее, мучил, заставляя делать такое, на что не согласилась бы, пожалуй, последняя шлюха в самом дешевом портовом притоне. При этом называя Еленой.
Засыпал пан Данило, лишь когда за окном начинало сереть. Тогда трясущаяся Дануся на цыпочках, затаив дыхание, кралась в опочивальню госпожи. И долго беззвучно рыдала, уткнувшись мокрым лицом ей в грудь.
– Терпи, милая… – шептала Елена, нежно поглаживая ее по голове. – Господь терпел и нам велел. Время придет – пан за все ответит. И за твои слезы тоже!
– Ах, почему я не такая смелая, как пани!.. – всхлипывала Дануся. – Если бы я тоже сразу сказала ему: «Зарежу пана во сне, а потом убью себя, рука не дрогнет!» Побоялась… И вот теперь…
– Терпи! – торопливо повторяла Елена с окаменевшим лицом. Потому что и сама не была уверена: хватило бы духу привести свою угрозу в исполнение, если бы пьяный Чаплинский не оставил ее в покое.
Глава 15
Лысенко-Вовчур, не уступая Кривоносу в храбрости, все-таки был не столь жесток. Вовсе не потому, что смущала пролитая кровь или страшил гнев Божий. Повидал и пережил атаманов помощник за свою буйную жизнь столько, что на десятерых бы хватило. Время же было суровое, к жалости не располагающее. Мягкосердечный человек на его месте или сошел бы с ума, или руки бы на себя наложил. В лучшем случае – спился бы вконец, став непригодным к реестровой службе. А это для казаков было хуже смерти.
Что же касалось Страшного суда, то Лысенко успокаивал свою совесть простым, но убедительным доводом: «вольные лыцари» же не абы кого рубят да на копья поднимают, а врагов Христовых! С турками, татарами все без лишних слов ясно, с жидами-христопродавцами – тем более, а что касается ляхов… Так ведь неправильно верующий христианин-еретик еще хуже жида-арендатора или татарина гололобого. Господь за то не осудит. Особливо если богатые дары в церковь принести, попам червонцев отсыпать…
Порой, правда, совесть никак не желала униматься, ехидно вопрошая: ну, с мужчинами-то, по крайней мере, понятно, те могут за себя в бою постоять. Жинки – то законная добыча казака, испокон веку так повелось, не нами начато, не нами и кончится… Грех, конечно… Ну так добавить попам, чтобы отмолили, и всех дел. А беззащитные детишки – их-то за что? Сколько ни твердил себе казак, что из маленького ляха непременно вырастет пан – угнетатель православного люда, а из крохотного жиденка – новый арендатор, на душе все-таки было неспокойно… И приходилось пить едва ли не наравне с Кривоносом, чтобы добрая горилка выбила из головы ненужные мысли. А поутру, проснувшись да опохмелившись, Лысенко-Вовчур с облегчением убеждался: совесть притихла.
Так что был он настоящим казаком и достойным сыном своего времени. Но вместе с тем не только храбрым и жестоким, но и расчетливым, а когда надо, и хитрым. И даже осторожным. За что особенно ценили его казаки – точь-в-точь как любимца всего Войска Запорожского, Ивана Богуна. И никому из них, даже самому горячему и нетерпеливому на язык, не пришла бы в голову шальная мысль называть Вовчура трусом.
Именно поэтому и остался в живых пан Беджиховский. Хоть люто рычал Кривонос, пытаясь дотянуться до обезумевшего от ужаса поляка, хоть грозил ослушникам гневом и страшными карами, а из железных рук помощника своего Вовчура и верного джуры Михайлы не вырвался.
– Уймись, батьку! – твердил Лысенко, напрягая все силы, чтобы сдержать атамана. – Лях нам нужен! Его Ярема велел приковать! Сначала хоть допыт сделаем…
Но имя лютого врага, только что снова обведшего его вокруг пальца, только подстегивало Кривоноса… Почуяв, что силы иссякают, Вовчур во всю мощь луженой глотки рыкнул, обернувшись к казакам, испуганно толпящимся у входа в «княжий шатер»:
– Батько обезумел! Вяжите его! Я отвечаю!!!
И, как ни сопротивлялся Кривонос, как ни крыл самыми черными словами «зрадников», его все же спеленали попонами, а поверху стянули крепкой веревкой. Вовчур, тяжело дыша и утирая пот с лица, велел вынести атамана наружу и обливать холодной водой, пока не успокоится. Еще раз рыкнул, заметив, что казаки заколебались: «На мне спрос!» Потом повернулся к поляку:
– А вот зараз, пане, я тебя слухаю. Давай выкладывай все, без утайки! А заупрямишься – батька нашего развяжу да к тебе пущу…
* * *
Огромный шмель, с басовитым жужжанием круживший над цветами, наконец-то снизился, неторопливо выбрал место и, устроившись удобнее, заработал длинным хоботком. Юноша снова, в который уже раз, поймал себя на мысли: экие крупные они тут, шмели-то, вымахали! Впрочем, как и пчелы. И цветы пышные, яркие, невиданной величины… В Суботове таких сроду не бывало.
«Солнце здесь дюже жаркое, вот все в рост и идет… Кроме людишек, спасибо, господи! Была бы татарва росту саженного да в плечах, как нас двое, – как с ними тогда биться?! Впрочем, хоть и мелковат народец, а пакостлив-то, пакостлив! Сколь горя принес люду православному…»
Шестнадцатилетний гетманенок Тимош Хмельницкий, заставив себя изобразить на лице самое почтительное, любезное выражение, склонил голову:
– За ласку твою, великий хан, да за заботу, как о пышном госте, век буду признателен. О том уже не раз батьку отписывал и при встрече непременно скажу, что владыка крымский держал меня при себе, как сына родного! О лучшем обхождении и мечтать-то грешно…
Сидевший напротив мужчина средних лет, с худощавым скуластым лицом, довольно улыбнулся, обнажив крепкие, чуть желтоватые зубы.
– Аллах повелел оказывать гостю почет! А уж если этот гость – сын лучшего друга моего, то и почет должен быть особым! Больше скажу, твой почтенный отец мне как брат! Всевышний захотел призвать к себе любимого брата моего, Мухаммеда… – С тяжелым вздохом повелитель Крыма воздел ладони к небу. Точнее, к резному своду беседки, где они сидели. – Эта утрата до сих пор жжет мое сердце! Ах, как она тяжела!
«И ведь не покраснеет, собака! – с невольным восхищением подумал Тимош. – Сам же братца из ханов пинком турнул, на него султану с три короба наклепав…»
– Но знакомство с твоим почтенным отцом в немалой мере восполнило ее! – медовым голосом продолжал Ислам-Гирей. – Поистине, он настоящий удалец, батыр! Какая жалость, что не родился Зиновий-Богдан татарином…
«Хвала господу!!!» – мысленно возопил Тимош, лишь чудом удержавшись от того, чтобы не выкрикнуть эти слова прямо в лицо хану. Вместо этого скромно пожал плечами: ну, что поделать, раз так судьба распорядилась!
Ему показалось, что в глазах Ислам-Гирея мелькнуло плохо скрытое разочарование, которое, впрочем, быстро сменилось одобрением.
– И сын его, я вижу, достоин своего славного отца! Думаю, очень скоро слава о подвигах твоих разнесется повсюду…
– Это мое заветное желание, славный хан! – воскликнул Тимош, не сдержавшись. Тем более что тут-то кривить душой не было нужды. – Хочу хоть в малой степени сравниться с батьком!
Крымчак улыбнулся, кивнул.
– Достойные слова… Твой отец не только храбр и умен, он еще умеет держать слово. Мои храбрецы взяли богатую добычу, взяли большой ясырь… Тугай-бей очень доволен! Значит, и я доволен тоже.
«Еще бы… Ты ж с Тугай-бея наверняка большую часть вытряс…»
Хан откинулся на спинку мягкого ложа, прикрыл глаза, видимо, о чем-то размышляя. Наступила пауза. Тимошу не терпелось узнать, когда же, наконец, ему можно будет покинуть опостылевший Бахчисарай. Но за долгие месяцы, проведенные во дворце в заложниках, он успел понять: торопиться здесь не принято. Татарва с молоком матери впитала, что все случается лишь по воле Аллаха, значит, спешка не только бессмысленна, но и невежлива. Хоть он «гяур», да еще и «почетный гость», и ему простится многое, даже чудовищно скверные манеры (ну, что взять с неверных?!), а все-таки искушать судьбу не надо. Опять же хан здесь главный, как ни крути. И старше его в несколько раз. Значит, надо ждать, пока сам заговорит. Не заснет же он, в самом деле…
– Да, Тугай-бей доволен… – повторил, словно почуяв мысли юноши, хан. – Но не всем. Случилось кое-что, его разгневавшее. А мурза Перекопа – не последний человек в моем ханстве. Раз он разгневался, я тоже не могу оставаться спокойным. Хан должен держаться заодно с мурзами, понимаешь? – Ислам-Гирей теперь смотрел на Тимоша без прежней доброжелательности. И весь его облик в мгновение ока, как по волшебству, переменился. Глаза стали холодными, колючими. Неестественно большая, пухлая нижняя губа напоминала то ли безобразно жирного червя, то ли пиявку, насытившуюся кровью. Даже крупный горбатый нос крымчака показался гетманенку похожим на клюв стервятника.
«Тьфу ты! И впрямь – вылитый стервятник… Помоги, Боже!»
– Но что могло так огорчить достопочтенного Тугай-бея? – осторожно подбирая слова, начал Тимош. Он был сбит с толку, озадачен да и испуган, если честно. – И знает ли мой батько, что его друг и побратим в гневе?
– Знает! – довольно резко ответил хан. – Уж ему-то Тугай-бей пожаловался сразу! Я говорил, твой отец умеет держать слово. И до поры мы в этом не сомневались. Но почему же он тогда не приказал разыскать и покарать нечестивцев, поднявших грязные руки свои на воинов Аллаха?!
Снова наступила пауза. Очень нехорошая, зловещая. Ислам-Гирей, нахмурившись, смотрел пря– мо в глаза гетманенку, будто хотел прожечь его взглядом.
– Великому хану угодно говорить загадками… – собрав все свое мужество, пожал плечами Тимош. Ему было страшно. Богдан, расставаясь, шепнул ему: «Не бойся, сынку! Ничего не бойся! Не осмелится пес тебе навредить, побоится мести!» Но отец сейчас был очень далеко, а ханские палачи – рядом, только кликни… Чего стоило гетманенку сохранить спокойный вид и твердость в голосе, лишь он один и знал.
– По уговору с твоим отцом, скрепленному клятвой, мы могли набирать ясырь. Конечно, только среди католиков! – уточнил со снисходительной усмешкой хан, приметив, как окаменело на мгновение лицо юноши. – Согласись, это очень небольшая награда за ту великую услугу, которую правоверные оказали казакам! Но даже такая мелочь показалась чрезмерной кому-то из людей твоего отца. На воинов Тугай-бея, которые вели пленных, напали казаки! Перебили всех, кроме одного. Вот он и добрался до Тугай-бея, рассказал об этом неслыханном бесчинстве…
«Да как только земля под ним, бесстыжим, не разверзнется?! Ему ли о бесчинствах говорить, псу гололобому!»
– Мурза Перекопа тотчас написал гетману, потребовал розыска злодеев, справедливого суда и кары. И что же? Твой отец прислал ответное письмо. Выразил сожаление, но отговорился: дескать, везде быть не могу, за всеми уследить не в состоянии. К тому же нет никаких доказательств, что это сделали именно казаки! Могли быть и поселяне, и просто разбойники… Мало ли сейчас вооруженного люда! – Хан негодующе фыркнул. – Ну, что ты скажешь, сын своего отца? Достойный ли это ответ, подобающий гетману и союзнику? Поистине, Тугай-бей имеет все причины быть разгневанным! А вслед за ним – я!
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?