Текст книги "Возвращение в Михайловское"
Автор книги: Борис Голлер
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 52 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]
«Выше Чильд-Гарольда…» У него есть младший брат – уже взрослый. Родственная душа. И который понимает его! Он уснул – в предчувствии какой-то трепетной и легкой мысли.
IV
В те унылые иль, напротив – в те прекрасные времена, увидеть ножки молодой и прекрасной женщины – если вы, конечно, не состоите с ней в интимной связи – выше щиколоток и даже (о, блаженство!) до середины нежных икр – а может статься, и… (о, чудо!) – до самой строгой черточки подколенья – можно было лишь на пляже, когда ей вздумается играть с волнами. Это была любимая игра молодых женщин и девушек, которую свет им прощал или, скажем так, более робко – не осуждал… Игра состояла в беготне по кромке берега – у самой воды, когда начинался прибой, – и нужно было отбежать, отступить – покуда вода лишь обрызнула слегка – но не коснулась ступней, едва дохнула на непривычно голую кожу. В этой игре было особое изящество – как бы кокетство с прибоем – и нужно было, чтоб прибой – был тоже легкий.
Кабинки на пляже были редки, но там можно было разуться, снять чулки и оставить туфли… (Не более, что вы, не боле! Не дай Бог! Купание светских женщин проходило в закрытых купальнях, только для семьи, и то… Для женщин отдельно, для мужчин отдельно – а женский купальный костюм напоминал закрытостью рыцарские латы.) Женщина покидала кабинку и выходила на свет босой – что само по себе было уже дерзостью, и гладкие ступни соприкасались с горячим в меру и колким песком, что придавало походке особую осторожность и плавность. Дама спускалась к воде и здесь, как бы только перед лицом прибоя, в ожидании волны чуть поднимала юбки, уже не думая о любопытных, жаждущих или восхищенных взорах, какие могут быть со стороны – или наоборот, втайне рассчитывая на них, но так, чтоб умысел был во все не заметен. Вдоль пляжа, дальше от воды тянулся ряд шезлонгов, где было тоже много женщин – под яркими цветными зонтами, и эти женщины разного возрасту – то ли в задумчивости, то ли в зависти, то ли в осуждении, из-под своих зонтов наблюдали за этой рискованной игрой – и за теми смелыми (или наглыми, или распутными – все зависит от точки зрения) – кто вел ее… Молодые люди, если были с дамами, старались не смотреть в ту сторону – но когда взор нечаянно, скользнув по песку, подбирался к самой воде… Те, что постарше, были откровенней – а что им делать? – и постоянно, что называется, бросали взгляды, которые будто застревали на пути, забывшись. Их увядшие жены при этом отворачивались и смотрели куда-то поверх – чаще делая вид, что не понимают, что тут такого интересного – или мрачно фыркали, зря подобное падение нравов, – не только той, что так изящно, в отдалении, вступала в единоборство с волной – но и своего спутника жизни (обидно! уж она-то знала его, чего он стоит, прости мя Господи!) – который вместе с мужеским бессилием обрел невыносимую похотливость.
За длинным рядом шезлонгов помещались еще места для зрителей – только, так сказать – ненумерованные, разбросанные по пляжу. Там были кучки гимназистов, которые, нежданно прекратив возню – остолбеневали с раскрытыми ртами, не стесняясь друг друга – и выражая сей миг единственное желание: скорее стать взрослыми. И прыщавые юноши архивны, застенчивые онанисты, просто страстные хотимчики – молодые чиновники из управления краем, – продолжая притворяться, что длят некий деловой разговор, сами начинали путаться в словах и краснели – оттого, что нельзя было просто так остановить вселенную и прервать беседу и, не скрывая, впериться взглядом, слишком земным, в нечто неземное… (Кстати, слово «хотимчик» изобрел некто, кому суждено занять весьма заметное место в нашем повествовании.) И молодые офицеры всех родов войск, и офицерики, и юнкеры, мечтающие стать ими, – единственные, кто в эти минуты делал вид, что ничего такого не происходит, – лениво и высокомерно прогуливались в этот час вдоль пляжа, – и у них под усиками, усами или усищами пряталась невозможная улыбка – «то ли мы еще видели», но… «а впрочем – ничего, право, ничего!.. Ох-ти!» (вздох). Они, единственные, кто были свободны – или мнились себе таковыми – и надеялись, что пора чрезмерных условностей проходит, вот уж скоро пройдет… недаром они живут в век, когда маленький артиллерийский лейтенант совсем не давно, вспомним – прошел с боями пол-Европы как французский император, и старые гордячки – европейские столицы – смиренно, на блюде, одна за другой вы носили ему ключи…
Дети бегали по пляжу, их матери – чаще няньки и мамушки – старались удержать их в той части берега, где песок еще не успел намокнуть от волн (легко простудиться), но тщетно. Тщетно… их так и несло, на этот притемненный близостью моря передний край… чего? жизни?..
А безумная женщина с прекрасными обнаженными ногами вставала над пляжем, над миром, возносилась – как знак судьбы. Мир был прекрасен, солнце сияло, улыбался берег… (Было начало предвечерья, время прилива, и легкий бриз, точно смеясь, поигрывал цветными парусами зонтов.)
Ноги были стройны – чуть тонковаты, пожалуй, при таких бедрах… но, впрочем… может, корсет?.. – они были необыкновенно нежны. Воздух пел в них, их гладкая кожа отдавала нездешним теплом и светом – прелестью непреходящей жизни… Кажется, светилось само Бытие: пляж, море солнце – и ноги женщины, сквозь которые течет свет, неизвестно когда и почему озаривший нашу утлую планетишку и сочетавший ее, беспутную, с Богом, чтоб после, когда-нибудь – исчезнуть вместе с ней. Для того, чтоб мы ощутили свет – необходимо, чтоб он освещал нечто – необыкновенно значащее для нас.
«Ах, ножки, ножки, где вы ныне? – Где мнете вешние цветы?..» Куда девалось это все – ноги, песок, земля – по которой они ступали?.. Куда девается? Наш след на земле, на самом деле, куда слабей, чем последнее дыхание на зеркале, которое так быстро истаивает на чьих-то глазах. Которым, впрочем, тоже суждено истаять. Куда девались эти ноги, вызывавшие такое безумное восхищение и такое безудержное желание, которое тащило нас за собой, как плен ников, как данников – на вервии страсти, влекло – куда больше, признаемся, куда мощней – чем даже власть и слава – чем даже искусство!.. Мне сказали как-то о женщине, что была знаменита в теперь уже прошедшем веке тем, что сотрясала сердца: «Боже мой! Эти воспетые поэтами ноги – превратились в колоды!» (Кстати, в колоды превратились, по воспоминаниям – и знаменитые ноги Натальи Николавны Пушкиной, когда она давно уж была Ланской – а первый ее муж давно исчез в могиле.) Что такое жизнь – как не послеполуденный отдых фавна, который зовется Смерть – и который лишь один обречен на бесконечное время?» И теперь это легкое дыхание развеялось в мире…» С годами начинаешь бояться – переулков любви, улиц своего детства и юности, и проходишь быстро-быстро, опасаясь, чтоб кто-нибудь здесь не узнал тебя – а больше, чтоб сам ты не узнал кого-то… Улица течет, обдавая жаром ушедшего и глумясь над тобой сегодняшним блеском… А ты все страшишься: вдруг за поворотом возникнет какая-нибудь Она. Тяжело волоча к неизбежному эти ноги-колоды, те, что снились некогда без разбора – всем без исключенья: юнцам – от одиннадцати лет и до бесконечности, до совсем старости – на этой улице, на других… Сон-явь, сон-явь – оставьте меня с вашим снами! «Что вы все твердите: время проходит! – это вы проходите!» – мудрость, восходящая к царю Соломону – а может, и дальше вглубь? – нашей неказистой, странной, печальной, прекрасной – и слишком всерьез, увы! – воспринимаемой нами жизни на этой жалкой лодчонке, на острове Робинзона, затерянном в океане миров, к которому (утешительная ложь!) – на самом деле, никогда не пристанет ни один корабль вселенной.
Где-то 25-го или 26-го июля 1824 года, 10-го класса Пушкин А. С., чиновник канцелярии генерал-губернатора – шел берегом моря в Одессе и мрачно ругался – про себя, а иногда вслух, как бывало с ним, когда он был уж совсем бешен: – Пошел прочь, дурак! – вскрикивал он вдруг, так, что встречные оборачивались и могли принять за сумасшедшего, или: – Ага! Он ревнует ее – старый пес, он ревнует!.. К счастью, не встретился никто из знакомых. Прохожие удивились бы еще боле, если б узнали – кому адресовалось это все: лично губернатору Новороссийскому и наместнику Бессарабскому – его высокопревосходительству графу Воронцову. Теперь Александр точно знал – его изгоняют из Одессы. Только что Вигель Филипп Филиппыч, который был в доверительных отношениях с наместником, а значит, и с Казначеевым, начальником канцелярии, узнал из первых рук и поведал ему, что разрешение из Петербурга прибыло, приказ подписан – и теперь уж дело дней. Его высылают на Псковщину, в имение родителей. Вигелю он верил – они были дружны, – правда, с Вигелем, в силу некоторых причин, не так-то просто было быть дружным, но… Александр, судя по всему, принадлежал к исключениям. – Наверное, Вигель считал, что молодой человек по-своему сострадает ему, а этот весьма остроумный, изощрившийся в остроумии – правда, более всего на чужой счет, господин (свойство, часто делающее человека скучным донельзя!) – почти не мог скрыть, что нуждается – именно в сочувствии и сострадании. На самом деле, Александру он был, скорей, любопытен – тот просто дивился ему: Вигель был в обществе известен как «тетка», – так чаще называли тогда – то есть, мужеложец, – неспособный даже к браку, что в обществе, надо сказать, не поощрялось. (Там – греши, сколько хочешь и как хочешь, но брак обязан покрывать все!). Правда, Вигель был из тех немногих в этом своем качестве, кто почитал себя несчастным и страдал от себя… и, вместе с тем, с надменностию и сардонически усмехался – давая понять, что, несмотря на трагичность сего обстоятельства – собеседник его или собеседники являют полную неосведомленность в пред мете и какую-то детскую наивность. Александр же – так любил и почитал Женщину вообще – что просто не мог понять, как такому наслаждению можно предпочесть что-то… Несмотря на шестьсотлетнее дворянство, коим он кичился, признаться, к месту и не к месту – Александр был в чем-то очень прост, даже мужиковат – и ничегошеньки не смыслил в поэтике однополой любви… У них даже споры выходили по этому поводу. Вигель узнал еще, что на почте распечатано какое-то его, Александра, письмо, которое показалось властям неблагонамеренным, и, притом, настолько – что было показано государю или кому-то там еще, на самом верху. И теперь его, Александра, планам, которые Вигель знал, – а он по наивности, не скрывал, и не только от Вигеля, – расплеваться с Воронцовым, выйти в отставку, а там застрять в Одессе, предавшись целиком литературе – можно сделать ручкой. Вигель, хоть откровенно (и искренне), в свой черед сопереживал ему, – но, как всякий смертный, кто в данный момент и в данных обстоятельствах – оказался в чем-то выше или удачливей нас, – не обошелся без нотаций: как следует вести себя с сильными мира сего, с тем же Воронцовым. (Во-первых, не называть его, да так, чтоб все слышали – Уоронцовым! – что несомненно докладывают графу – при всей своей аглицкой складке и даже английском либерализме, которыми он славился – как всякий почти российский чиновник, граф призревал стукачей… Не мы придумали этот мир, каков он есть, и не нам дано что-нибудь изменить, почтеннейший Александр Сергеич!).
– Он отослал ее, нарочно, чтоб провернуть это дельце!.. Чтоб все свершилось без нее! При ней бы он не смог!.. И для того, чтоб мы больше не свиделись!..
Эта мысль не только угнетала его, она была ему приятна. Слаб человек! Тщеславие забивает в нем все прочие чувства. Всесильный губернатор, наместник царя (почти наместник Бога) на всем русском юге – вынужден считаться с существованием в своей жизни – и жизни собственной жены – кого? Чиновника 10 класса из собственной канцелярии!.. – Такое могло привести и не только Александра в состояние какой-то возбужденной гордости. Но страх – что он больше не увидит ее…
– Он ревнует, это точно!.. Александр прилаживался к этой мысли. Он ласкал ее и страдал. – Если б только не надо было уезжать!..
Елизавета Ксаверьевна – жена Воронцова уехала – с месяц назад погостить к матери, в Белую Церковь. Она была урожденная графиня Браницкая – и род ее шел от тамошних гетманов – Белая Церковь была их семейным гнездом… Александр мог подумать. что этот отъезд – показавшийся ему, впрочем, еще тогда поспешным, загадочным – как-то связан с его неприятностями.
Может, он догадался, что она меня любит?.. Любит! – Поворот, который за ставил его улыбнуться! Воронцов все понял. Я любим!.. Любим! Он боится, чтоб ему не наставили рога! Он – рогоносец! «И рогоносец величавый – Всегда довольный сам собой…» Грусть и бешенство вдруг сменились улыбкой. Ненадолго, конечно. Он меня высылает, высылает!.. Этот известный всей России либерал состряпал на меня донос!.. Сделал все, чтоб избавиться… И от кого? От любовника собственной жены!.. – Он увлекался, разумеется! Он не был пока любовником Воронцовой, и мало что предвещало, что станет им. Был просто молодой человек, который почитал себя выше – и даже наместника юга – потому что был моложе, и это как бы давало ему право… Подлость Воронцова была в этом случае в некотором смысле приятна ему: как бы избавляла от нравственных обязательств. Хотя, скажем прямо – он был в том возрасте, когда эти обязательства на нас мало влияют. Бешенство – и улыбка. Улыбка и бешенство… Вместе с обидой его грела мысль, что симпатии графини к нему, в какой-то мере, решили его судьбу… «Старый муж, грозный муж – режь меня, жги меня!..»
Может, когда-нибудь он вспомнит эту свою прогулку по пляжу в Одессе – и посокрушается. Может, сам, испытавши ужас бессилия старшего годами перед неким молодым наглецом – поймет, что должен был тогда испытывать другой – которого он сейчас так истово ненавидел, – кто знает? Хотя вряд ли, вряд ли – смена позиций переменяет с неизбежностью – и все наши ощущения.
…и в этот момент он увидел ноги. Те самые – на берегу. – Впрочем, сейчас на них смотрели все. Женщина играла с волнами, как играют с огнем, – и Александр, как ни странно, тотчас узнал ее по ногам, хотя ни разу в жизни не видел их вживе – они всегда были под платьем. Ну, может, разве поворот фигуры… Эта сцена тотчас напомнила ему другую… о ней как-нибудь потом, потому что и Александр, вспомнив (это было, как укол), почти тотчас позабыл – то, другое… Женщина была княгиня Вера. Вяземская, к сожалению – то есть, жена друга. Обстоятельство, которое, увы! (хоть он порой и сожалел!) – значило для него слишком много. Он понял, и до вольно рано, что явился в мир, где все по-настоящему прекрасные женщины уже заняты, и должна начаться война за передел… Но друг, друзья… (Он верил, что друзья готовы – За честь его принять оковы. – Что есть избранные судьбами… – Ну и так далее. Тут он был пурист.) Княгиня недавно приехала в Одессу – была его конфиденткой – и они лишь церемонно прогуливались вдоль пляжа, видались почти ежедневно и были дружны. И все!.. Кстати, Вера Федоровна брала в эти дни и полное участие в тяжких Александровых обстоятельствах. (Не скажем, что княгине Вере после обошлось слишком дорого это ее «свободное падение» на глазах у всего одесского пляжа, выразившееся в омовении безупречно узких лодыжек в морской воде на глазах у восхищенных зрителей – но пару неприятных минут оно ей принесло. Мужу, конечно, доложили, и очень скоро, и он, что называется, заскучал. Он после уверял всех, что сам, беспокоясь о друге-Александре – послал княгиню Веру к нему на юг, дабы как-то помочь юноше среди сгустившихся туч. Более того, он и верил всю жизнь – что все так и было. На самом деле, с женой они поссорились из-за амурных похождений князя, который, несмотря, что был безупречный семьянин, не мог пропустить ни одной юбки – от семнадцати и до сорока… Нет-нет, он верил жене и был почти в убеждении, что она не изменяет ему. – Немногие в свете в та поры могли похвастать подобной уверенностью! И что у нее с Пушкиным ничего не было – и боле того, не могло быть. Но частое общение жены с Александром – там, вдали (о чем она не уставала регулярно уведомлять мужа – была такая игра!) – да еще известие об этом купании на глазах у всего пляжа – невольно привело князя к мысли – что втайне Вера все ж увлеклась там Пушкиным, и может даже, желала его – ну, хотя бы, мгновениями, согретая южным солнцем и жаркими виденьями, и на грани чувств материнско-сестринских – и иных, какие порой, и в самые неподходящие минуты, просыпаются в нас. Князь, по возвращении, сделал ей замечание только вскользь, касательно эпизода с волнами – говоря лишь, разумеется, о примере, какой мать подает детям – а сам впал в мрачность, и несколько времени – неделю или две – в ней пребывал, – уловленный терпкостью бытия и обманностью и несовершенством мира… Он даже попытался писать стихи о превратностях любви, но стихи не шли, князь, хоть и ходил издавна в поэтах (куда раньше Пушкина, ибо был старше), про себя-то понимал, что от природы слишком рационален, – и чаще норовил сбежать от стихов к другой подруге – прозе: точной, благозвучной, но слишком рассудочной. Тут он в России ходил в монтенях и слабо утешался сим. А в стихах… еще были Жуковский, Пушкин, – не обойти, и это раздражало.)
Александр помедлил и сбежал к берегу.
– Вы прекрасны, – сказал он княгине Вере – и почти без стеснения. – Вы пре красны!.. – И ощутил, как под шляпой с полями – краснеют уши. Он был влюблен в нее сейчас, он был влюблен во всех – в мир женщин в свете южного солнца, едва открывавшийся сей миг в ее узких лодыжках и гордых икрах. Солнце клонилось ниже – и почти стекало по ее ногам.
– А меня вы совсем не хотите замечать? – спросил чей-то голос сзади – он по воротился к череде цветных зонтов над шезлонгами, и узрел ее. Он не поверил, он едва не отпрянул – как от призрака. Графиня Воронцова была под одним из них – совсем близко – шаг, два?.. А как же Белая Церковь, замок Браницких?
– Вы уже приехали? – спросил Александр – не слыша собственного голоса. В ее карих глазах, сейчас, при свете – казавшихся совсем светлыми – была жизнь. С которой он почти расстался, которой он не заслужил. У него кружилась голова. Он подошел…
– Милая, – сказал он без всякой робости и не заботясь о приличиях. – Милая!..
Он уезжал, он прощался… Ему было нечего терять.
– Милая! – и приник к руке на поручне шезлонга. Сумасшедшей руке, все счастье. Я сошел с ума. Вы сошли с ума. Мы сейчас сойдем… Спятивший мир смотрел на него, щурясь от солнца.
– Я сейчас приду к вам! – крикнула им княгиня Вера – крик упал в пустоту, что внезапно окружила двоих.
– Так они пришли вместе? – успел подумать Александр, умирая.
– Я все знаю!.. – сказала графиня. – Его ни в чем нельзя убедить! Мужья слишком упрямы. Вы это поймете – когда станете мужем. А может, напротив, перестанете понимать!.. – она улыбалась. В улыбке была печаль – или что-то другое, еще более нежное и сладостное. Он не знал, что – но понял: они заодно.
– Милая! – повторил он. – Единственная. – и снова поцеловал ей руку. – Я думал – уже не увижу!.. Он был отчаян. Он впервые говорил ей все, что думал. А может, не только ей… Впервые! Все-все!.. Зачем вы здесь? – шло где-то в глубине. – Зачем? Чтоб я понял, что расстаюсь с этой нелепой жизнью?..
И ощутив, что сейчас он скажет и это – вообще все: о ней, о себе, и даже о ее муже – он умолк. Война за передел!.. В этой войне он проиграл!..
– Вы знаете Люстдорф, вы бывали там?.. – спросила она. Люстдорф!.. Зачем? Что сказать? Ах, нет, он не бывал. А теперь уж вряд ли. И при чем тут – Люстдорф?
– А зря! Это – немецкая колония, там очень красиво!..
– В этом мире – красивы только вы! – решился он…
– Да? А княгиня Вера? Вы переменчивы, мой друг. И вы несправедливы!..
Это был упрек. И это было ревниво… Упрек женщины, знающей себе цену… но кто в мире – может быть уверен до конца в собственной цене? Было что-то горькое в ее словах. Горечь, тайна…
– Поезжайте!.. – сказала она. – А то… может, долго не увидите! – она смотрела как-то странно. – Хоть завтра с утра. Вот, завтра с утра – и поезжайте. А то потом вдруг не успеть!..
А лучше сегодня. Как вам нравится – такая мысль?.. Сегодня, ввечеру. Берите извозчика. Остановитесь на ночлег – у каких-нибудь тихих немцев… Где вас никто не знает!..
Он ждал в безмыслии. Полном. Ничего не понимая, не соображая…
– А завтра днем… – она помедлила. – Где-нибудь – часа в два… выходите на берег. Ну, туда, куда прибывают экипажи!..
– И все? – спросил он жалобно. Тоном полного идиота.
– И все. А что еще может быть? – княгиня даже пожала плечами от его глупости. – Ничего! (повторила). – Княгиня Вера, вы готовы?.. (Вера Вяземская подошла незаметно. То есть, может, кто-то и заметил – только не он.) И мне пора! Меня ждут!..
Он машинально потянулся губами к двум женским рукам – и не был уверен, какая – чья… Они простились с ним и пошли. Он остался стоять, тупо глядя вслед. Две женские фигуры – две молнии в очах. Но он больше не думал – и даже о Красоте. Их фигуры покачивались в глазах вместе с зонтами, и сами были как бы частью зон тов. Он ничего не понимал, он не знал главного. Что это было – ее слова?…или игра воображения сыграла с ним злую штуку?.. Сыграла с ним. Судьба. Выкинула. Отмочила. Что он мог ей дать?.. У него ничего не было. 10 класса Александр Пушкин. Дочь графов Браницких – бывших польских гетманов. Жена Воронцова, наместника. Война за передел? Но у него ничего не было. Разоряющиеся имения. Отец, который вечно жалеет денег. Ничего – кроме слов. Слова, слова… Он один знал их смысл – их звучание и их значение. Больше никому это было не нужно. Кроме нескольких… Избранных. Избранников богов – или просто безумцев бедных?..
Где-то в мозгу горела одна точка. И у нее было имя. Немецкое почему-то: Люстдорф! Еще вчера он не слышал о нем – или оно не несло для него никакого смысла.
V
Его Вечность была краткой – всего два часа. Ну, два десять, если точно. Он после не мог вспомнить – как она приехала. Как спрыгнула со ступеньки экипажа – в большой шляпе с полями и под густой вуалью. Сошла на берег. (Берег совсем ушел из памяти – проснулся, и нет.) Он, верно, подал ей руку, а сам отпустил эки паж… Он не помнил. Как шли вдоль берега, кажется, молча – а после повернули к домам – где был один, который их ждал. Он в вечер перед тем снял комнату с отдельным входом и до ночи бродил по ней из угла в угол, пытаясь представить себе… А что он мог представить?
«Даниил видел сон и пророческие видения головы своей на ложе своем…»
Может, он ошибся? И это было не назначение свидания – а просто… Что – просто? Шутка? Разве так шутят? (Он сознал свою неопытность.) А может, так принято шутить (или так приличествует) – в том кругу, где была она своей, а он еще не был своим и пока сторонен (слово «маргинал» – «маргинальный» – не входило тогда в язык, коим он владел… Все равно! в том кругу он несомненно был пока – «маргинал»). Или просто хотела подарить ему счастье ожиданья?.. Да-да!.. можно отдать жизнь – и за это счастье: ждать ее. Бесплодно? Кто сказал – бесплодно?.. А вдруг что-то помешает ей приехать? Свободно – может что-то помешать! За боты, свет, муж… Их столько разделяло в мире! Он даже не помнил, как ждал на берегу – пока не возник вдали экипаж из Одессы. Черная точка – надвигаясь и вырастая. Долго: две жизни – три… Главное, чтобы это в самом деле – оказалась она! А покуда они шли, и входили, и невольно (раз или два) оглянулись – им никто не встретился. Немецкие дети играли во дворе – и даже не поглазели им вслед. Воспитанный народ – немец, ничего не скажешь! – не то, что…
«…пророческие видения головы своей на ложе своем…»
Он только не ждал, что все выйдет так просто! Что она поцелует его сама и прижмется на миг сама – будто оттаивая: привыкая. Желая убедиться – что это он и есть. И после быстро-быстро начнет раздеваться – не стесняясь… И даже не бросив для приличия женского – «Отвернитесь!»… Словно это уже было – или могло быть всегда. Будто, как он, считала минуты до встречи – а теперь… торопитесь! – снам приходит конец, за ними – пустота, пробужденье. Он готов был закричать: – Нет! Так не может быть! Воистину! Так не мо-ожет!..
«Кто эта, блистающая, как заря, прекрасная, как луна, грозная, как полки со знаменами?..»
Он умер и видел сон. Говорят, больной еще слышит, как врач над ним свидетельствует его смерть… А потом он попал в рай, его охватила волна, окатила… и волны рая закачали его в ладонях своих. (Почему все эти дни в его душе мысль о смерти так часто была мыслью о жизни?..) Жизнь толкнула его в это небытие – в объятья, которым не дано было сбыться, и может, не надо было сбываться…
Бог потрудился на славу, и труды его были хороши. Это далось ему не легче, наверно – чем соловьиное горло с трелями – так, чтоб их извлекала из чрева своего, на утеху нам, соловьиная ночь со звездами…
Создатель спорил сперва с розоватым мрамором – верно, тем самым, что древние, не верившие в него, греки добывали руками молчаливых рабов в мрачных, полных нечистот, каменоломнях на Кипре, неподалеку от города Пафос, где безумный скульптор Пигмалион сотворил свою Галатею – такой, что она могла ожить – или была уже живой в камне. Из того мрамора были плечи и руки, словно вырубленные в скале, по склону которой тек виноградник… И две молодые полные виноградные грозди, словно проросши из мрамора – сползли с плеча, дыша бродящим вином и молодой кровью… «Волосы твои, как стадо коз, сходящих с Гала ада…» Когда она отвернулась, чтоб вынуть гребни, как-то враз выпавшие из волос – и швырнуть их в груду белья и платья на кресле – две продолговатых апельсиновых доли качнулись над ногами – и в такт ногам, и ноги стекли вниз, как две молочные реки в кисельных берегах или как два весла, спущенные на воду – и ушли, как в воду – в коврик на полу, где выцветшая Гретхен в белом порыжевшем чепчике все подливала и подливала из кувшина безвкусное немецкое молоко кому-то, кого не было видно… «…как стадо овец, выходящих из купальни, из которых у каждой пара ягнят, и бесплодной нет между ними…» Живот был тоже чуть розовый и подрагивал на ходу – будто нежные овцы шли по склону горы – гордяся руном, которого еще не коснулся жадный Язон, но за которым бессомненно имело смысл плыть в Колхиду… Где-то посреди живота руно сворачивалось – и сходилось тонкой нитью. Золотой пушок полз стрелочкой – от пупка вниз, словно указуя… И там, в самом низу, меж золотых овец – пряталась маленькая и черненькая.
– Не смотрите так на меня! – сказала она. И, уже улегшись рядом: – Не смотри так – я заплачу!..
Слов не было. Ни стихов! Их больше не надо было писать! Зачем?.. Лучшее было уже вписано в Божью книгу. И соловьиные трели замерли в горле Пушкина.
Он в постели почему-то вырастал – казался длинней, чем был. (Это ему не раз говорили.) Небольшого роста, почти невзрачный в одеждах, – в постели, нагим – он делался необыкновенно строен. Худенький мальчик, впервые оставшийся наедине с женщиной. Если б не эти черные – незнамо куда вечно разбегавшиеся по щекам бакенбарды… он и вовсе казался б – совращенным мальчишкой. Скорей всего, это именно в нем и привлекало. Худые длинные бедра, чуть вогнутые от худобы – и необыкновенно сильные руки – с бесконечными в длину – тонкими пальцами музыканта, которые хотелось ломать, как тросточку… он их часто и ломал – стискивал до хруста, и это всех раздражало. Только ногти, которые он столь любовно отращивал зачем-то (из вызова?) – заставляли женщин в его объятиях опасаться, что он их поранит – а мужиков и баб в деревнях считать его чуть не дьяволом…
– Не бойтесь! – сказала она ему. – Не бойся! – как маленькому. И даже успокоила его: – Это я виновата! Я так хотела! Ты тут ни при чем!..
О, ты прекрасна, возлюбленная моя! ты прекрасна! глаза твои голубиные под кудрями твоими…
– Погодите! – шепнула она. – Не торопись!.. Не так быстро! Я сперва стесняюсь… (Это» сперва» – из сокровищницы женского опыта – немного кольнуло его. Но он не стал думать.)
Он потянулся к ней не рукой – пальцами: ногти? – в самом деле, опасаясь сделать ей больно.
И коснулся той самой стрелочки – свитка золотого руна на животе.
Она закрыла ему рот влажной рукой – не от пота, конечно, влажной – от нежности. – Тсс!.. Это твоя тайна! Это – тропинка счастья!.. Тише! Тише!..
И он выпил нежность с ладони ее – сколько было там, столько и выпил.
Левая рука его у меня под головою, а правая обнимает меня…
Она говорила ему: – Я не ждала, что вы такой!..
– Какой?..
– Совсем мальчик!.. Я чувствую себя старой рядом с тобой!..
– Ты стара?.. Вы сошли с ума! Если ты стара – я не видел молодости!.. Ее нет на самом деле!
– Прекрасна ты, возлюбленная моя, и пятна нет на тебе!..
– Да, это – «Песнь песней»! Я знаю. «На ложе моем я искала того, кого любит душа моя!..»
Он говорил ей: – Ты прекрасна! И душа твоя еще прекрасней, чем тело твое!..
– Молчите! Что ты знаешь о ней – о моей душе?.. Что вы знаешь? ты знаете?.. Ничего не понимаю! Мы запутались с тобой – как в ветвях!
Он. Тропинка счастья?..
Она. Тропинка счастья. Есть еще родинка! Хочу привлечь ваше внимание!.. Твое вниманье! Тут… Твое! Ты!..
Как ты, прекрасна, возлюбленная моя!.. стан твой похож на пальму, и груди твои – на виноградные кисти!..
Она говорила ему: – Мой нежный мальчик!
– Вся нежность от тебя! Это ты рождаешь ее собой! Я…
– Просто… я долго искала его на ложе своем – но его не было!..
– Я не оцарапал тебя?
– Нет. Хочу! Хочу твоих когтей! Мой маленький бес! Мой арапчонок небесный!..совсем безумица, да? Вы не сможете меня уважать! Ты не сможешь!..
Он знал теперь: не было такой женщины в его жизни!..
…влез бы я на пальму… ухватился бы за ветви ее, и груди твои были бы вместо кистей винограда, и запах от ноздрей твоих, как от яблок!..
– Ты – мальчик совсем! ты не понимаешь!.. Лучше быть вовсе несчастной женщиной… чем несчастливой!..
…нет, была! Цыганка под Яссами!.. В издранном шатре – над которым, в рванине, висела луна. – Самое эротическое из светил. Круглая, нагая… Безумная Галатея небесного Пигмалиона.
Он говорил ей: – Все женщины должны ненавидеть тебя! Ты – нарушение равновесия мира!..
Она улыбалась… – Я помню, как ты глядел на ноги княгини Веры!..
– Это потому, что еще не видел твоих!..
– Ну да! Врешь!.. Солги мне еще!.. Ты сладко врешь!.. Я не слышала такой сладкой лжи!..
Положи меня, как печать на сердце твое, как перстень на руку твою…
…та была почти такой! Что такое любовь, страсть? Откуда это берется?.. Жена наместника, графиня из рода гетманов польских… Лежала перед ним – и билась в беззащитной нежности, как нищая цыганка в шатре под Яссами.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?