Электронная библиотека » Борис Голлер » » онлайн чтение - страница 4


  • Текст добавлен: 8 июля 2017, 21:00


Автор книги: Борис Голлер


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 52 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Только ей так не говори! Той, что сменит меня! Женщины не умеют это ценить!.. Говори мне! Солги! Я хочу быть обманутой!..

Солги! Солги!..

Он. Я не смогу больше жить! Я не могу представить тебя с кем-то…

…ибо крепка, как смерть любовь; люта, как преисподняя, ревность; стрелы ее – стрелы огненные…

– Сможешь! Молчи! Нам с вами, сударь, запрещено об этом! Все могут!.. Все могут!..

– Я могу быть безумен?..

– Да, да!.. А я разве могу представить тебя с другой?! Ты уничтожил меня своей нежностью!

– Из меня рвутся грубые слова! прости! Тяжелые, грубые?..

– Да. Пусть! Пусть! Хочу грубых слов!.. Твоей грубости, моя нежность!.. Испытания дьявола… Ты слишком нежен. Но я узнала тебя… дьявольские когти!..

Он выругался – грубо и страшно.

Большие воды не могут потушить любви, и реки не зальют ея…

– Ругайся надо мной!.. Скорее!.. Скорей!.. Солги мне! Солги! Солги!.. (и закусила губу – и на миг стала некрасивой).

Издранный шатер накрыл их в бесприютной степи. Нагая луна выла над ними. Пахло жизнью и смертью. Бесшерстая волчица стонала рядом с ним, закусив губу. Круглая, наглая, нагая…

Она обняла его: – Я не встречала такой нежности!.. Ты – самый нежный мужчина – из всех, из всех!.. (И почему-то ему не сделалось страшно – попасть в перечисленье. После – чуть помолчав, и уже – почти по-светски.)

– Вы слишком нежны! Бойтесь, друг мой! Это вас погубит!

Потом она мелькала перед ним по комнате – мечась туда-сюда. Было явно уже, что она торопится… Он лежал, не шевелясь – не то, чтоб совсем прикрыв веки, но щурясь… И видел лишь одни начала – детали, вне целого. Икры ее и сейчас были прекрасны и беспокоили. Две апельсиновых доли качнулись изысканно… Потом бело-розовая рука долго плавала в воздухе, что-то ища, и светилась – как на картинах старых итальянцев. И движение – каждое – напоминало о музыке: ритм, тональность. В руке ее оказался кувшин с водой… Он все еще поверить не мог, что это случилось.

– Теперь закройте глаза и отвернитесь! – Он выполнил молча. И вспомнил, что ему бы тоже надо прикрыться. Все кончилось, кончено… Он натянул простыню. Он любил безумно – но почему-то знал, что у этой любви нету «дальше». Он лежал спокойно и испытывал раскаянье плоти. Эта женщина была его женщина – и все, что шло от нее – было благо, счастье, и было соприютно его душе. Шуршание – она одевалась. Он знал, что женщины не любят, когда на них смотрят в эти минуты… Вот, обратный процесс – они считают, радует глаз. Да и, в самом деле, верно!.. Выждав, как воспитанный человек, несколько минут – он тоже выскочил из постели, сполз с кровати – за кровать, на другую сторону, совсем голый – будто прячась и не глядя на нее, быстро стал одеваться сам. Поднял голову – она была почти одета, только волосы… рассыпаны по плечам, и это делало ее, если не вовсе – то все еще беззащитной. Она вдруг подошла и поцеловала его.

– Вы уже позабыли про меня? – спросила она ласково. Он прильнул к ее руке и испугался, что заплачет.

– Теперь вашу руку, – сказала она властно. Что-то было в ее ладони…

– Что вы! – сказал он. – Я не принимаю даров! Паче, от женщин!..

– Это – не подарок, это – талисман! – Он почти с усилием разжал руку – она поискала подходящий палец на его левой, выбрала безымянный – и надела кольцо… Перстень с прямоугольным выступом – и с монограммой. На непонятном языке. Он покосился прочесть… «Подобно надписи надгробной – На непонятном языке…»

– Не прочтете! – улыбнулась она. – Это – древнееврейский!.. –

– А что там написано? – спросил он не без опаски. Он был суеверен…

– Понятия не имею. Но что-то хорошее! Пожелание, верно!.. Пусть он вас хранит!.. От сглазу, от белого человека…

Положи меня, как печать на сердце твое, как перстень на руку твою…

– Почему именно – от белого?

– Не знаю. Так сказалось. Может – от черного!.. И от нее! От моей удачливой соперницы! – Она улыбнулась. – Вы слишком нежны! Берегитесь – вас может погубить женщина! – она взяла его руку с перстнем и прикоснулась к ней губами. Поцелуй был еще влажен. Я – любовь, принимайте меня, как я есть, я влажна!..

– Что вы! – растерялся он. Но понял, это – прощание, и, скорей – навсегда. И принял ласку, как должное… Он был счастлив, растерян, почти разбит. Она при брала волосы, надела шляпку, опустила вуаль – и они вышли из дому и церемонно двинулись к берегу. Под руку, но невольно отодвинувшись… или все отодвигаясь. С каждым шагом как бы отдаляясь друг от друга – и оттого, что случилось здесь. Вскоре вдали явилась темная точка. Тот же экипаж, тот же возница… Александр понял, все было расписано… Минуты, часы, путь сюда – путь назад. Мудрый расчет светской женщины. Но он был слишком счастлив и слишком смятен – чтоб поставить ей это в вину.

Возница не взглянул в его сторону – и не показал ни жестом, что видел его: всего два часа тому… Александр глядел вслед. Коляска, удаляясь, покачивалась, как бедра. Черная овечка исчезла среди стад.

Вернувшись в дом, он рухнул на постель – в чем был, одетый, даже не попросил прийти служанку и прибрать в комнате. Кстати, вынести урыльник, почти полный, – Александр сам резко задвинул его под кровать – неаккуратно, едва не расплескал.

Он лежал на постели, не думая ни о чем – без желаний, без надежд, не смеясь, не плача… В комнате пахло духами, любовью, мочой… Он улыбнулся. Он понял, ему приятно, что ее урыльник – еще здесь… под кроватью – под самой его спиной. Запах близости… Ему было хорошо – и даже от этого.

Наутро он оставлял Люстдорф. Немцы-хозяева долго кланялись, пряча деньги в резной ящичек на высоком комоде. Он отдал все, что было…

С ней они больше не увиделись, конечно. Через день княгиня Вера собирала его в путь – и была грустна. Слуга укладывался, а они командовали им по очереди. И почему-то старались не глядеть друг на друга. Словно знали, что виноваты… (В чем?) А Раевский Александр, его друг – который, кстати, некогда и представил его госпоже наместнице, – присутствуя при сборах (тоже через день, но уже в отсутствие княгини Веры), – усмехнулся ему в спину и спросил, как будто, между прочим:

– Ну-с! У вас по-моему, есть основания быть не столь мрачну при отъезде?.. Вы утешены хоть малость?..

Александр весь сжался и бормотал несуразное. Он тупо соображал на ходу: откуда? что? когда?..

– Не бойся, – сказал Раевский, одарив его из-под очков жесткой улыбкой демона. – Они всегда так переходили – с «ты на «вы», с «вы» на «ты»… – Я же – не милорд Воронцов… вы мне не доверяете? Ну, Александр, дорогой, не дуйтесь – вы мне не нравитесь! Я просто так спросил! Если тебе уезжать – это вовсе не значит, что мы перестаем быть друзьями!..

«Итак, я жил тогда в Одессе…» Еще через день он уже ехал на Псковщину.

VI

…И вдобавок оказалось – приехал не так! (На Руси так принято, что в ней, по недостатку законов – все, наделенные хоть какой-то властью, норовят вводить свои, – и вполне искренне удивляются, ежли кто-то сих законов не знает или не исполняет!) Прошло немного дней по приезде, и губернатор псковский барон фон-Адеркас прислал грозную бумагу в Михайловское, в которой выказывалось возмущение, что ссыльный (отставной) 10-го класса Пушкин А. С., прежде, чем затвориться в деревне, не заехал к нему во Псков. Зачем? Среди распоряжений, письменных и устных, полученных им в Одессе при отъезде – вроде, ничего такого не значилось. Александр был огорчен и не скрывал. Не хватало еще одного доноса – чтоб быть послану, куда подале… С получением бумаги в доме воцарилось беспокойство и мрачное томление. Странней всех вел себя отец. Он вообще был странный человек и в некоторые минуты являл неожиданные черты. Так сейчас в него вселилась смелость. – Он ходил по дому, загадочно улыбаясь, и выражал всем видом, что, как глава семьи, принимает на себя ответственность в сложившихся обстоятельствах. Иногда он напевал под нос что-то вроде: «Противен мне род Пушкиных мятежный!..» – на мотив «Фрейшюца» – или еще какой-нибудь оперы. Александру он сказал прилюдно, что, как дворянин древнего роду, несомненно сыщет в себе силы защитить родного сына. – Вообще-то, Борис Антонович слывет, как порядочный человек! – говорил он вдруг успокоительно – верный обыкновению именовать высоких особ по имени-отчеству для-ради мысленного сужения дистанции… А Надежду Осиповну, мать, эта его нежданная храбрость всегда пугала. Она начинала вспоминать свои вины, и… хотя их, признаться, было не много… Храбрея, муж становился красив – породистой красотой стареющего льва, который вполне мог еще… Он был как раз в том развитии, физическом и нравственном. Кстати, его брат родной – Базиль, известный поэт, в свое время, развелся и сменил жену на дворовую девку! Обычно, средь таких мыслей – Надежда Осиповна старалась меньше мелькать по дому в старом капоре и с повязкой на лбу (вечная мигрень) и в засаленном халате; затворялась у себя и начинала терпеливо разглаживать морщинки перед зеркалом. Ольга страдала, смотрела мрачно – и после обеда сбежала в Тригорское – поплакать с подружками. Лев бродил в одиночестве, временами задумывался – но потом улыбался чему-то и насвистывал: он был молод, девки были в полях – и делать ему было решительно нечего.

В общем… на следующий день или через день от силы – возок, запряженный тремя чалыми небойкими михайловскими лошадками, катил по дороге на Псков. Ехали двое – отец и сын. Верх был отнят, светило солнце. Пахло догорающим или уже перегорающим летом… Дорога бежала полями, в которых шла вовсю уборка, лугами, где свирепствовал сенокос и рядами передвигались косцы, словно воинская цепь – свистели свежезаточенные косы, и крепконогие девки в цветных прожженных солнцем платках лихо скирдовали сено, подоткнувши юбки и светя на дорогу необъятными молочными ляжками (почти не загоревшими); косари застывали порой – вослед барской повозке, вздевая в небо косы: древко – в землю, лезвие над головой – картинная рама живописи, какая возникнет в России уже после Александра и его непрочного века – малые голландцы избяной деревенской Руси… вдоль яблоневых садов, сбегавших в деревнях прямо к дороге, и россыпей яблок – розовато-красных, налитых псковских яблок – свисавших, переваливаясь через редкозубые, покосившиеся, серые заборы, похожие на китайскую стену, которая, как известно, славилась своей недостроенностью: где есть, где и нет; где повален забор – а где – никогда не было. (Тогда спрашиваешь невольно – зачем?) Потом въезжаешь в лес – и выезжаешь из леса, и кони храпят, ощущая, как люди, тревожное дыхание дебрей и снов… Леса – необыкновенно разнообразны по составу дерев: хвойный север перекрещивается чуть не с югом, во всяком разе – с юго-западом; мрачное сплетение узловатых ветвей, на каждом шагу являющее человеческие лики (лес, лешие), языческую дикость потопленных некогда русских богов… чащобы, манящие вглубь, в тесноту – суля встречу с бесами или с бабой-ягой, или с обыденными волками… тут, в сущности, начинаешь понимать, почему – именно здесь, в этих краях, на смену висложопому Пану или тоже деревенскому, бесстыжему и грубому, но все ж, с театральным изыском, аттическому Дионису (козья шкура на плечах – в зубах нежная виноградная гроздь) – пришли лешие и бабы-яги, простаки и плебеи – не взять в толк: то ли люди, то ли животные, то ли – и те, и другие вместе. Лары и пенаты, лары и пенаты – домашние боги.

Александр любил дорогу, и, вроде, привык к ней – слава Богу, успел проездиться по России, и, вместе с тем, дорога нагоняла непонятную грусть… Он сам не знал – почему. Вот это, на повороте, лицо крестьянина – неужели он больше не увидит его?.. Спросим – зачем?.. а с другой стороны… Это было как бы самой жизнью, ее промельком – и исчезновением. Его всегда смущала нищета вокруг. После южных краев – мазанок, беленых и светлых, во всяком случае, снаружи, после аккуратных ухоженных домиков немцев-колонистов и цветных, хотя и драных цыганских шатров, родина на каждом шагу обдавала нищетой и затхлостью. И какая-то бесцветность… В цветное, хотя и поблекшее уже, пиршество лета – вплеталось унылое серое человеческое жилье, серые заборы, серые лица и серые одежды. (Почему у девок в деревне почти не загорают ноги?)

Печальная страна! Он это ощущал уже в третий раз – в 17-м, когда впервые появился здесь после Лицея, – и в 19-м… когда приехал сюда один без родных и понял, что начался его путь по Руси. А теперь вот – сейчас…

Возок был узким – о двух скамьях, и отец и сын тряслись в нем визави – и оба старательно делали вид, что причина поездки их мало занимает.

– Но ты не волнуйся так уж!.. – кивнул отец ободряюще. Александр улыбнулся рассеянно. Его телега жизни сейчас катила под уклон, и он не хотел скрывать от себя сей мысли. Прекрасная нежная женщина лежала перед ним – он улыбался ей, как сказке, и знал, что она стоит того, что случилось после… Он, правда, больше, верно, не увидит ее… Хотя… кто знает? Надежда умирала, но хотела жить.

 
…Все мрачную тоску на душу мне наводит.
Далеко там луна в сиянии восходит…
Там воздух напоен вечерней теплотой…
 

– А это правда, что ты не веришь в Бога? – Мысль, явно смущавшая Сергея Львовича – но которую он не решался до сих пор обозначить вслух.

– Кто вам сказал? Почему?..

– Не знаю. А как же… а это письмо?..

– Вы в самом деле так думаете? – Александр рассмеялся. Ну, да. «Беру уроки афеизма…» Но брать уроки еще не значит – следовать им!

– Но вы же сами, по-моему – ходили в вольтерьянцах? – поддразнил он отца. – А Вольтер был неверующим, как известно.

– То была его ошибка! – сказал отец с важностью и поджал губки. Поскольку сын смолчал, он продолжил… – Все мы стали верующими после пожара московского.

– Но я его не видел – пожара! Я был в Лицее.

– Мой бронзовый мальчик! (шептала женщина). Мой бронзовый мальчик!..

– И ты не бываешь у святого причастия? – спросил отец подозрительно.

– Редко. Зачем?..

– Что значит – зачем?..

– Не знаю. Талдычить пьяному попу про свои душевные недуги…

– Почему обязательно – пьяному?.. Ты говоришь вовсе не ему!..

– А-а!.. Вы в это верите?.. Не люблю посредников – между мной и Господом. В любой религии. Я, лично, хотел бы обойтись без посредников!

 
Там воздух напоен вечерней теплотой…
Там море движется роскошной пеленой
Под голубыми небесами…
 

– Что ты бормочешь? – спросил отец.

– Так… Бормочется! Все это – чепуха! – сказал Александр, помолчав. Уроки! афеизма!.. Я неточно выразился. Просто… у меня тогда возникли сомнения в загробной жизни!..

– А теперь… ты тоже сомневаешься?..

– Не знаю. И теперь сомневаюсь.

– Ты сладко врешь!.. Солги мне! Солги! солги!..

 
…Вот время: по горе теперь идет она
К брегам, потопленным шумящими волнами…
Там под заветными скалами,
…печальна и одна…
 

– С кем ты разговариваешь?..

– Я? С Богом! – он улыбнулся.

Ночевали в Острове – на постоялом дворе. Мучили клопы… Почему-то они взялись за отца, Александра почти не тронули. Отец ворочался, вздыхал, чертыхался…

– Почему тебя не кусают? – спросил отец тоскливо.

– Наверное… у вас вкусная кровь!..

– Клопиная страна! – ворчал отец. – Клопиная страна!

– Тише!.. – сказал сын. – Что вы! Как можно-с! В России – и у стен уши!.. – он рассмеялся. – Теперь вы понимаете – почему Клопшток – такой скучный поэт?..

– Твои насмешки!.. – бросил отец. Но все же уснул.

Где-то около двенадцатого часу на следующий день им ослепили глаза перекрещивающиеся, как молнии в воздухе, солнечные блики на куполах бесконечных церквей. Они въезжали во Псков. Отправив кучера с лошадьми на постоялый двор в центре и велев дожидаться – они вошли в губернаторский дом.

– Как прикажете доложить? – спросил чиновник в приемной – до странности похожий на всех российских чиновников. Подвид, выращенный в петровской кунсткамере – и лет на триста, примерно, без изменений. Без лица – одни прыщики на лбу. («Адский хотимчик!» – сказал бы жестокий Раевский.)

– Доложите, друг мой… Помещики Пушкины – отец и сын! – сказал Сергей Львович с надменностию. И даже взял сына за руку, как бы, готовясь ввести в присутствие. Помещик Пушкин привел с собой сына-недоросля – проштрафивше гося в южных краях. Александр сдержал улыбку. Отец, конечно же, по-своему переживал случившееся с ним – но им было трудно понять друг друга. Чиновник исчез за дверью.

По мере приближения аудиенции Сергей Львович, кажется, терял свою смелость… Он то поднимал морщины на лбу – то стягивал их к бровям. Будто смотрелся в чье-то зеркало. Александр сидел прямо, уставившись в одну точку. Потом архивный юноша явился снова – склонил свой архивный пробор (вся табель о рангах Петровская – в лице) и, воссияв всеми прыщами (дрочит бедняга! – сказал бы Раевский) – отворил дверь к губернатору.

Адеркас оказался типичным прибалтийским немцем – длинный нос, сухие губы, бритые щеки – пергаментные – кажется, длинноногий: он лишь привстал им навстречу… Он чем-то напоминал Вигеля. Он сказал с любезностью, что рад, что господа Пушкины так быстро откликнулись на приглашение его. Чиновничьи погудки! Трудно было не откликнуться! Это называется – приглашение! Александр поклонился вежливо – а отец так и расплылся в улыбке, столь жалобной – что Александру стало грустно. Губернатор знаком предложил сесть – и он опустился на стул всем телом (впрочем, тело было небольшое, поджарое, много места не требовалось), а отец – на самый краешек – как полагается пред лицем начальства.

– Они что – так и прожили жизнь – их поколение? так и продрожали?.. Губернатор выразил сожаление, что карьера молодого человека, столь удачно начавшаяся (интересно – в чем он видел удачу?) – так печально и неприятно оборвалась. Воспитанник императорского Лицея? Но… молодость, молодость! – все впереди, разумеется… Если… «Если» было многозначительным и не нуждалось в комментарии.

Сергей Львович сказал, что сын его, без сомнения, весьма сожалеет о случившемся. Сын сидел рядом и ни о чем не сожалел. Но вынужден был кивнуть. Фамилия губернатора настраивала на эпиграмматический лад… Губернатор Адеркас – Получил такой приказ…. безусловно был противник – Политических проказ. Рассказ… Напоказ… Додумывать не хотелось. Рифмы были не совсем каноничны: «с» – «з» – но звучали музыкально. Ах, вот – почти точная: «Адеркас – без прикрас»

– Филипп Осипович озаботил меня взять под личный контроль ваше возвращение под родительский кров! – было произнесено с важностью.

Александр поднял глаза на отца с вопросом. Губернатор пояснил:

– Маркиз Паулуччи. Генерал-губернатор.

У него тоже была эта несносная манера: называть начальство по имени-отчеству. Тот был его прямой начальник: Псковская губерния входила в состав земель остзейских – генерал-губернаторства Паулуччи.

Губернатор Адеркас – Не любитель выкрутас… Адеркас, Адеркас – м-м… садится в тарантас… А дальше поехало: «баркас», «бекас… (Черт с ним!) – О чем он говорит? А-а, да… кажется, его жена и дочери читали поэмку г-на Пушкина. (Именно так – поэмку! Что-то о фонтане-с.) Он сам (конечно) не читает стихов, но домашние его… (может, еще – Пегас?)…Сергей Львович осмелился сказать, что сын его опубликовал уже три поэмы, встреченные публикой весьма снисходительно. И множество стихов… Слово «снисходительно» взбесило Александра – будь они прокляты, все вместе! – но он участвовал в игре, в которой держал банк не он.

В итоге Адеркас высказал мысль – он долго к ней приступался в разговоре – что не сомневается, что г-н Пушкин-младший, находяся в такой губернии, как Псковская, – и в обществе столь уважаемого родителя – не станет ни исповедовать, ни проповедовать афеизма. (Сочетание: «исповедовать» и «проповедовать» – явно понравилось – ему самому.)

На что Александр сказал, как естественное, что трудно проповедовать афеизм в местности, где столько церквей! Сергей Львович глянул на него с испугом.

Адеркас задумался – нет ли здесь насмешки, но, выдержав паузу, улыбнулся:

– Да, вы правы! Здесь все обращено к восславлению Господа! Псков гордится своими храмами!.. – его немецкие ноздри выгнулись почти чувственно.

– Должно быть, немец – но православный! – и оттого старается вдвойне – за себя и за своих лютеранских предков! Отмаливает грехи…

– Надеюсь, вы намерены здесь бывать на исповеди и у святого причастия! Вы выбрали уже духовного отца?..

– Да, – сказал Александр без всякой запинки. – Отец Ларивон. Наш батюшка – из Воронича. Почтенный пастырь. (Сергей Львович взглянул на него с любопытством – едва ли не со страхом. Когда он успел?) Александр назвал первое попавшееся – имя, слышанное от сестры. (Пьяный поп? Ну, что ж! Это, пожалуй, то, что ему надо! Можно выпить вместе – и заодно исповедаться!) Как редко когда бывало – ему захотелось выпить. Напиться. Тотчас. Чтоб не ощущать эту подлость в жилах. Безвластие – человека над самим собой.

– Почему кто-то должен мешаться в его взаимоотношения с Богом?.. Вообще… русский Бог – это, больше – Бог немцев! – мысль понравилась Александру, но, к сожалению, ее нельзя было высказать вслух, и он о ней забыл, как все мы забываем половину наших мыслей (и дай Бог – чтоб лишь половину!) – и очень обрадовался ей, как новой, когда несколько лет спустя она мелькнула в стихах Вяземского. (Стихи были – слишком умственные на вкус Александра – как, по секрету сказать – почти все у Вяземского – а сама идея – прелесть!)

– Отец Ларивон? – переспросил Адеркас. – М-м… Припоминаю. – Он знать не знал, разумеется, никакого Ларивона. – Но тотчас (недреманное око) – отметил про себя, что следует навести справки…

В итоге разговора он выразил надежду, что псковская земля, столь славная в российской истории – даст юному поэту (именно так!) богатый материал для патриотических мечтаний и новых вдохновений. Александр поблагодарил, поднялся и поспешно откланялся.

– Вы не будете в обиде – если я чуть задержу вашего батюшку? Дабы просто поболтать – как старым знакомым?..

Александр увидел в глазах отца то же жалобное выражение, и сам ощутил что-то жалкое в собственном лице.

– Ну, разумеется! – сказал он любезно. И лишь успел бросить отцу, что встретится с ним через пару часов на постоялом дворе. – Он знал, что отец еще собирался заглянуть к помещику Рокотову…

Адеркас слушал этот семейный обмен с сочувственной улыбкой. Он по должности стоял на страже устоев, а семья значилась в государственной табели одним из устоев. Александр вышел… Он знал наверное – там разговор пойдет о нем, но не хотел думать об этом.

 
…по горе теперь идет она
К брегам, потопленным шумящими волнами,
Там, под заветными скалами
Теперь она силит печальна и одна…
 

Он пытался вернуться к стихам, начатым давеча, но фразы рассыпались. Разговор с Адеркасом вышиб из колеи. Почему на Руси всякий чиновник имеет право тебя вышибить из колеи?

Он пошел бродить по Пскову. С тех пор, как впервые, сразу после Лицея, увидел этот город – между ними установилась какая-то связь… Вообще, провинция (он понял давно), куда боле выражала вечное, чем столицы – столичная жизнь: все суетно, все непрочно. А здесь… как сто лет назад и двести, так же двигались в толпе монашествующие и миряне и только вблизи церквей и монастырей как бы разделялись – монахов прибавлялось откуда-то: они текли по тропинкам к храмам – шествие чернецов, как на старинных гравюрах – и можно было вполне представить себе эпоху Грозного или Годунова… так же тянулись возы с товарами, въезжавшие в город, перед лотками на улицах толкался торговый люд – и спешил ремесленный, с деревянными ящиками с инструментом – и с бородами, похожими на те, что некогда брил Петр – чуть не топором… и только купцы поважней про езжали в пролетках медленно, оглаживая нечто, уже ухоженное и подстриженное на европейский манер. Стыли у калиток замужние бабы в цветных платках и девицы (без платков) – оглядывая на случай прохожих… и лузгая бесконечные семечки… и прохожие сторонились неловко, в опаске, чтоб сбоку или сзади – на них не плюнули лузгой – нечаянно – не нарочно! потому что лузга – тоже было нечто вечное: просто бабы и девки в этих краях всегда стыли у калиток и грызли семечки, сплевывая под ноги кому-то – и в глазах у них всегда угадывалась тоска по несбывшемуся (или, может, не бывающему вовсе в жизни) и всезнание, что будет, опять же – через сто, через двести лет… что когда-нибудь так же – только другие они – будут стыть у калиток, разглядывая проходящих, сорить лузгой… альбо семечек эта земля рождала всегда куда больше – чем удачи, чем счастья.

При первой встрече ему показалось, что Псков напоминает ему Москву – всем златоглавым пиршеством куполов, – нет, не напоминал… Не только ж в силу различия московских колоколен и неподражаемых псковских звонниц? Странно! Он вырос в Москве – ну, конечно, только детство, – с тех пор – Петербург, Кавказ, Крым, Бессарабия, Одесса… но, верно, потому меньше всего способен был воспринимать Москву как «феатр исторический». (Он любил иногда произносить по карамзински – «феатр».) В Москве было много личного: мальчик, в одиночестве блуждавший полдня по большой, запутанной, неприбранной квартире – словно в поисках себя или внимания к себе… то ли в зимнем пальтишке с башлычком скатывавшийся на санках с горки в присутствии няньки или гувернера, рядом с такими же закутанными, заносчивыми барскими детьми, держащими за руку кого-то из взрослых, озирающими друг друга при встрече пристрастным взглядом – как породистые собаки на поводках у хозяев: кто – чей? кто кого?.. От всей жизни в Москве у него не осталось почему-то – ни друзей, ни воспоминаний – что само по себе было воспоминаньем… (Он ощутит себя москвичом поздней.) По Пскову же он шел, будто листая тома Карамзина… – Почему Шекспир мог изобразить в своих драмах войну Алой и Белой розы – чуть не всю старинную историю Англии? А мы не можем? Разве наша история не феатр трагедии? И наш Грозный не так же страшен, как Ричард?..

Начинался обеденный час – и почтенные отцы семейств шли домой к обеду – и на пороги известных в городе домов, кои эти отцы семейств старались миновать быстрей, делая вид, что они им незнакомы (только краешком глаза, краешком глаза!) – выходили еще полусонные проститутки и тоже лузгали семечки: их время еще не наступало… Провинциальные дамы вплывали в главные улицы под зонтиками от солнца (хоть солнце лишь смутно проглядывало сквозь легкие, но почти без просветов облака), – расплывшиеся – особенно в талии, и сильно напоминавшие бендерских (бессарабских) матрон – раскланивались по ходу со встречными из своего круга и откровенно оглядывали наскрозь всех прочих…

 
…Никто ее любви небесной не достоин.
Неправда ль: ты одна… ты плачешь, я спокоен…
 

Тут все обрывалось. Почти наверняка стихотворение не состоится у него. Все это было слишком близко к нему. Так редко что-нибудь выходило… Прошла любовь – явилась муза… – Только так, он был так устроен! И завидовал тем, кто мог исходить стихами, и чувствами одновременно… Ему всегда нужно было чуть отрешиться – нужна дистанция. – Он был силен тогда, когда нечто общее захватывало его – но сейчас он меньше всего хотел, чтоб чувство осталось позади.

– Нельзя так! Ты слишком нежен! Женщины погубят тебя!..

В перелесках на пути, несколько прореженных близостью города – и звавшихся по-городскому садами – прыгали по деревьям беззаботные белки…

…никто ее колен в забвенье не целует…

…мелькали их пышные хвосты, они не боялись людей и тоже с интересом оглядывали прохожих – почти как девки у калиток – почти человечьим, круглым выпуклым глазом – белку видишь только сбоку – лишь хвост и профиль, и глаз. А там – купеческие склады протягивались чуть не на целый квартал – да прямо – на целый! – и из их подвальных дыр без стеснения вылезали на свет жирные крысы – и не спеша, переваливаясь с боку на бок, пересекали дорогу тебе – спокойно и торжественно таща длинный хвост, – возможно, тоже прозревая свою вечность в мире. Похожи на белок, лишь хвосты потоньше.

 
Там, под заветными скалами,
Теперь она сидит печальна и одна…
Одна… никто пред ней не плачет, не тоскует,
Никто ее колен в забвенье не целует…
 

Надежда, надежда! Почти рядом или поблизости, в редком лесу, а то – прямо на пустыре, – простые бабы мочились без стеснения, стоя, по-деревенски расставив ноги в широких побуревших ситцах, при этом лица их были серьезны и как бы отвлечены чем-то важным. Мужики старались для той же цели прибиться к дереву.

Он вдруг подумал, что во Пскове существует свой домашний Бог. (Не тот, что в Питере в Москве… не тот, что даже в Новгороде!). Даже названия церквей: Никола на Горке, Никола со Усохи… С усохшей речки, то бишь. (Попробуй так скажи: «со Усохи»!) Грустная, нищая, безрадостная! Но каков язык! Запсковье. Завеличье… «Со Усохи…». (Насколько лучше сказать «замостье» – нежли «за мостом»!) Почему республиканский Псков с такой охотой помогал Ивану III в сокрушении другой республики – Новгорода? Почему напившиеся крови псы Грозного остановились перед Псковом, и сам Иван вдруг потребовал милости к городу?.. В Новгороде пало до шестидесяти тысяч: побиты, потоплены… с женами, с детьми… Во Пскове опричники садятся за столы, уставленные яствами, накрытые прямо на улицах осторожным Токмаковым и прилежными горожанами – словно для встречи дорогих гостей. «…утрата воинского мужества, которое уменьшается в державах торговых с умножением богатства, располагающего людей к наслаждениям мирным…»

А после – это мужество вдруг возникало вновь – и выдерживало много ме сячную осаду Баториеву. Что здесь рознится меж собой? Нашествие безумного Ивана с его опричниками – и Баторий?.. Свой царь, чужой король?.. «Псков удержал до времени свои законы гражданские, ибо не оспоривал государевой власти отменить их…» Александр взирал на нынешних горожан: сегодня они б тоже накрыли столы – с усердностию! «Вольность спасается не серебром, но готовностью умереть за нее… кто откупается, тот признает свое бессилие и манит к себе властелина…» Он хорошо читал Карамзина.

«Манит к себе властелина…» А может, на Руси редко дорожили свободой самой – или не придавали ей такого значения? То ли дело – когда грозит чужеземец?

Он оставит «Онегина»! Он не в силах сейчас писать о любви – она слишком в нем самом.

 
Никто ее любви небесной не достоин.
Неправда ль: ты одна… ты плачешь… я спокоен…
Но если…
 

На секунду показалось, что он жесток к ней – обрекая ее на одиночество. Женщина, подобная ей… Такое и желать бессмысленно! Им все равно больше не свидеться. Или не скоро. «Но если…» Все равно это «если» томило его и не давало покоя. Что может быть в этом «если»? А верней – кто может быть? Он стал мысленно перебирать всех, кого знал, кто мог быть сейчас подле нее. Ее окружение… (Странно – он не думал только о Воронцове! Муж есть муж – ничего не попишешь – и думать бессмысленно!) Раевский? Но он его друг – и он же и познакомил их. Даже можно сказать – толкнул друг к другу. (Зачем бы тогда?) И потом наблюдал насмешливо и жестко – как они бились в тенетах, не смея… стараясь скрыть… Свысока. С невыносимой улыбкой демона! Нет, не Раевский. А кто же? Их было много – жадных, улыбчивых… Тащившихся за ней в унынии и надежде. Вынюхивающих сзади с восторгом и вожделением – как кобеля, плетущиеся за своей… Почему она терпит это? Или втайне каждой женщине нужно, чтобы кто-то тянулся сзади?.. Шлейф. Даже самая лучшая. Нуждается. Он жадно выругался матом. Все равно этих слов в русском – ничем не заменить. Душный запах комнаты, где они провели несколько бессмертных часов, ударил ему в ноздри. Запах пота, любви и…


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации