Электронная библиотека » Борис Голлер » » онлайн чтение - страница 16


  • Текст добавлен: 8 июля 2017, 21:00


Автор книги: Борис Голлер


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 16 (всего у книги 52 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Схолия

Вернемся к тому, какое значение приобретает судьба старших в романе. (Это было сказано уже в схолии к Первой книге.)

И Онегин вступает в сюжет со смерти своего дяди, и Ленский, «своим пенатам возвращенный», сперва приходит на кладбище.

Каждое поколение начинает с того, что надеется прожить жизнь иначе, чем старшие, но после…

Больше всего, повторим, это касается Татьяны и ее злополучного письма! – И мать была несчастна, и няня. А отец так и умер, не поняв – был счастлив или нет. И девушка пишет письмо – первому, случайно появившемуся в имении молодому человеку: «Спаси! Увези меня отсюда! От этой судьбы!» Кстати, и пишет-то его после разговора с няней… «Другой! Нет, никому на свете – Не отдала бы сердца я…» – Отсюда ощущение молитвенного послания: это – моленья о любви. Там есть и это слово «моленье».

В итоге Татьяна вступит в тот же круг, «не отдаст сердца», но… Автор, как бы впереди романа, ставит конец той Книги, которую его молодым героям предстоит дочитать до конца…

Последний эпизод непосредственно жизни Онегина в романе – это так же сцена умиранья: «Онегин взором сожаленья глядит на дымные струи» – встреча героя со старостью и распадом – на Кавказских минеральных водах.

«Моя тема – смерть!» – сказал Анджей Вайда.

Пушкин мог бы сказать о себе: «Моя тема – Жизнь в границах Любви и Смерти…»


Сначала не было никакого Самозванца. То есть, так-то он был, – но Александр о нем не думал. Трагедия – в ней первая персона – Борис Годунов. «Годунов в монастыре. Его раскаянье. Годунов в семействе…» Годунову лишь доносили о победах воскресшего, и поражение надвигалось на него, как античный рок. (Шекспировский ход!) Воеводы и бояре предавали один за другим, и отступался вечный союзник счастия – народ. А Самозванец блуждал пока где-то почти по краю авторских раздумий, и автор им не слишком интересовался. Но потом… (метель, помните? – и вой за окнами) вдруг фаустовский бес стал возникать пред ним в совсем ином обличьи.

 
– Зачем и я не тешился в боях,
Не пировал за царскою трапезой…
Успел бы я, как ты, под старость лет,
Насытясь им, от мира отложиться…
 

А другой голос (старческий, с трещинкой) ответствовал ему:

 
– Не сетуй, брат, что рано грешный свет,
Покинул ты, что мало искушений
Послал тебе всевышний…
 

В том и прелесть, между прочим, писания пьес. Разные голоса заполняют собой твое одиночество.

– А я – сетую. Сетую. Прости меня Бог!

Я не читал, ни Кальдерона, ни Веги. Но до чего изумителен Шекспир! Как мелок по сравнению с ним Байрон-трагик!.. Он запоем читал Шекспира. По-французски, конечно. Не выучил английского. Ничего не попишешь! Надо было во-время! Или остаться в Крыму и жениться на чахоточной деве – та знала английский. Но тебя ж потянуло к башенкам Белой церкви!

Правда, английский орел по-французски очень часто пускал петуха на галльский лад. Уморительно смешно! (Что ни говори – французы все ж петушиная нация! Кто это сказал? Петушиная!)

Теперь он сидел на постели и думал всерьез, как обобрать Шекспира. Ну и что? И Молиер брал у кого-то, и сам Шекспир. Собственность в литературе – нечто мифологическое. Это тебе не деньги в банке под рукой банкомета!. Важно брать свое! И уметь различать, где чужое-свое, где свое-чужое…

«…нередко восходили тогда два и три солнца вместе, столпы огненные, ночью пылая на тверди представляли битву воинств… от бурь и вихрей падали колокольни и башни; женщины и животные производили на свет уродов; алчные псы и волки, станицами, пожирали людей…»

Карамзин приводил безымянную «Повесть о Гришке Отрепьеве».

А Горацио у Шекспира:

 
В Риме,
Пред тем, как Цезарь могущественнейший пал,
Могилы стояли без жильцов,
А в саванах мертвецы бродили по улицам, задирая прохожих,
И что-то быстро-быстро пытались нашептать им…
 

«…орлы парили над Москвою; в улицах у самого дворца ловили лисиц черных; летом (в 1604 году) в светлый полдень воссияла на небе комета…»

А в Риме, пред падением цезаря (у Шекспира):

 
Кометы, кровавая роса,
Слезы бедствия, вспышки на солнце,
И влажное светило – Луна
Была больной и бледной,
Как в день Страшного суда…
 

Кстати, Шекспир и Годунов видели одну комету!

«И мудрый старец, за несколько лет перед тем вызванный Борисом из Германии, объявил дьяку Власьеву, что царству угрожает великая опасность…»

А Горацио скажет:

 
…Небо и Земля,
Подобно квартирьерам Смерти или Рока –
Посылали нам, людям, знаки устрашенья… («Гамлет»)
 

«Загнили души в Датском королевстве…» (Шекспир.) «Ожесточение сердец, разврат народа – все, что предшествует ниспровержению государств…» (Карамзин.)

Призрак убитого короля, призрак зарезанного младенца. Не зря Годунов длинные часы проводил, запершись в покоях с колдунами. И Александр не мог уже, как Карамзин, отмахнуться, «оставив суеверие предкам». «Пылинка мне попала в глаз рассудка…» (Горацио.) «Пылинка» засела в глазу у Александра. Это суеверье манило странной поэзией. А, может, Годунов, и не лукавя вовсе, так долго отказывался от царства? (Месяц, больше?) Достиг я высшей власти… Боялся достичь? Хоть ты и правитель, но когда меж тобой и народом стоит царь… Правителем быть при ком-то стремился. Но взять на себя весь ответ пред Богом… Везде «квартирьеры Смерти иль Рока» стелили путь событьям.

Чернецу было холодно – и он не мог сидеть в постели голый. Он кашлял и кутался в трухлявое монастырское одеяло, берегшее скупое тепло для многих сирых сих, прятавшихся здесь – от жизни ли, от власти – от Бога, словом, которому молились… Перхая натужно, он молча смотрел, как другой монах, томимый старостью и страстью, – исписывает листы своей летописи – той, что нагадывала прошедшее, как будущее, сулила беды и продлевала призрак судеб.

– Знал бы ты, черноризец, что был Люстдорф и женщина, в которую улыбнулся Бог! И не устремился бы ты тогда – еще злей, еще неотвратимей – к своей безумной цели?.. Впрочем… у него была своя полячка. Марина!

Он был несомненно – персонаж из Шекспира. Яго или Эдмонд…

«Патриарх Иов узнал его, посвятил в диаконы и взял к себе для книжного дела…»


Ему неожиданно передали привет. От какой-то дамы с Украйны. Мадам Керн. Которую и видел-то в жизни всего один раз. В девятнадцатом или в двадцатом – в Петербурге, у Олениных… Почти не запомнил. Она вдруг написала о нем кучу лестных слов в ностальгическом ключе. – Анне Вульф (нашла кому!). Александр обрадовался по-детски привету. Кто-то его помнил спустя столько лет – кому-то он был мил. …Сам он почти не мог вспомнить женщину… смутно. Что-то мягкое, нежное, меланхоли ческое… Фигура, кажется, полновата и похожа на ту. (Что ему так и будет все мниться – похожим на ту? Пора отвыкать!) Лица не мог разглядеть за пропастью лет – запамятовал: бледное пятно, солнечный круг. Помнил только – тогда играли в шарады, она была Клеопатрой. (Не слишком? Клеопатра…) Разговор их, помнил, что был незначащ – ни с его стороны, ни с ее… Дама замужем и живет сейчас в Лубнах. Муж – военный, генерал и много старше ее. Слышно, что несчастлива. (Почему нас так радует при мысли о женщине, что она несчастна с кем-то? Борьба за передел! Но… «Славны Лубны за горами!..») Эта дама в каком-то родстве – с Вульфами, племянница Прасковьи Александровны – по первому мужу. Кстати, там в Лубнах обитает его приятель – Родзянко. Украинский виршеплет. Дама дружна с ним, встречается (из того же письма). Тогда там, верно, роман, Родзянко не может – без романа! Кстати, он давненько не переписывался с Родзянкой!) Он лежал рядом с другой, улыбаясь светло и бессмысленно, и думал о чужой и далекой. Приятно. Лоно тишины. Лоно покоя…

«Досель я был еретиком в любви, – Младых богинь безумный обожатель, – Друг демона, повеса и предатель, – Раскаянье мое благослови!» – Черт побери! Безбожная поэмка – а сладостная! Жаль, за нее еще придется просить прощенья у Бога. И хорошо еще – если у него одного!

А женщина – рядом с ним, шептала ему: – Вот… возьму еще немного… то, что мое… и после отдам тебя Анне! Вы будете счастливы с ней…и, с Богом! – и поминайте меня! Ну, может, ты будешь и не так счастлив… но она будет любить тебя, и с ней… я спокойна за вас обоих. Во всяком случае… вы, сударь, никогда не испытаете униженья – хотя бы в мыслях, искать жену свою – во чужом пиру. – Вот так и говорила. «Цветы последние милей – роскошных первенцев полей…»

Петр Великий тоже, кажется, страдал от уремии. Как Руссо… Говорят, и умер от нее. – Простудил гениталии в петербургском наводненье. – Он был так устроен, что одна мысль об уремии у Петра – или у Руссо – могла вызвать у него жжение в мочеточнике. Он сбросил ноги с лежанки и прошел за загородку.

А приезд Пущина и скоропалительный его отъезд?.. А квартирьеры Смерти или Рока?..

Все же Вульф чем-то похож на Раевского Александра. То есть не совсем – такой детский, неоформлен ный вариант. И вместе на Отрепьева Гришку, Самозванца. (Он улыбнулся.) Монашек жестоко страдал от холода в своей келье. И часто бегал на двор. У него не было Арины – чтоб протопить. И за ним никто не выносил урыльник после ночи.

IV

Зима тревоги его осталась позади. С весной проглянуло солнце и стало пригревать его усталую, иззябшую душу. И в Тригорском отметили перемены в нем – прежде всего, он явно прибавил в теле – и Прасковья Александровна заметила это первой, естественно – и сочла, что это, конечно, от ее обедов (Арина, – думала она, верно, тоже старается и следит за ним, – но где Арине? Она, как все дворовые в доме Пушкиных, воспиталась в безалаберности. О безалаберности пушкинских дворовых без конца трещали в округе.) А в Тригорском с тех пор, как он стал регулярно бывать здесь, и впрямь, принялись лучше кормить. Девчонки поначалу не знали, чему приписать, что maman стала чаще заглядывать на кухню. Прасковья Александ ровна, хотя со стороны всегда винила соседей-Пушкиных в бесхозяйственности и в округе считалась крепкой помещицей, – сама порой отпускала вожжи: и другие соседи, в свой черед, осуждали и ее. Покуда стоит мир, соседям всегда сыщется, в чем корить и за что осуждать друг друга.

И в Михайловском Александр вдруг произвел перемены в министерстве, о чем не преминул сообщить брату. Не без гордости. (Признаться, он впервые ощутил себя по-настоящему барином – и нельзя сказать, чтоб для этого певца вольности то было совсем уж неприятное чувство.) Он взял – и уволил в одночасье Розу Григорьевну, которую в последний момент перед отъездом навязала ему матушка, поставив над Ариной. – Решив, что та не слишком надежная опора для остающегося зимовать в деревне неудачника-сына.

Эта Роза Григорьевна была неопределенного возрасту – то ли родственница, то ли компаньонка кого-то из ближнего имения и чуть ли не из милости взяла на себя заботы фактической управительницы. Расходы были в ее руках. Круглолицая немка с рыжими завитками из-под капора и рыхлым лицом с рябинками легкой (скорей, ветряной) оспы, она, кажется, была порядком удивлена, когда Александр при знакомстве не подошел к ручке. (Она даже, подумав, оттянула перчатку на запястье – но и это не возымело никакого действия.) Она приезжала раз в три дня на одноколке, обходила службы и с упоением отчитывала Михайлу Калашникова – приказчика из крепостных, и с особым удовольствием Арину. – Может, догадалась, что тем самым досаждает барину. Михайла тоже жаловался робко: прежде оброчный крестьянин, достаточно успешный – он был славен тем, что обирал бар по-божески и не привык к тому, чтоб ему всякое лыко в строку. А Арина совсем сникла и спала с лица – и что-то без конца ворчала под нос: она теперь ведала только сенными девушками.

Вышло так, что, с вечера задумав переворот, Александр поутру, поднялся довольно рано, вызвал Михайлу со счетами и даже нарядился в халат к его приходу, чего по утрам с ним не бывало – и впервые в жизни, кажется, с интересом вслушивался в цифры. Выясни лось быстро, что немка подворовывала – может, не больше других, но… Михайла грамоте знал плохо, но, как всякий справный русский мужик, лихо ведал арихметике и в охотку расправлялся с чужачкой. Щелкал на счетах, как соловей, костяшки так и летали под грозным и грязным пальцем. В общем, немке велели сдать дела Михайле и убираться. Роза Григорьевна вышла, как ошпаренная. Поймала себя на том, что уже на крыльце продолжает вслух приводить что-то барину в свое оправдание: какие-то цифры. А цифр уже не надо было – никаких цифр. И, главное, такой невидный собой и пустоватый барин! (Занятья: книжки, конь и барышни в соседнем имении. Да еще бильярд в два шара. – Этот бильярд, повторим, особо беспокоил соседей!) Что ее злило больше всего – не игрок ведь, не игрок, и помещик – плевый. Главное… ни во что и не вмешивался до сих пор! Она рассчитывала, это место ей надолго…

Александр усмехнулся ей вслед – он редко бывал доволен собой, а тут – вполне: ну не мог же он смириться, чтоб няня расстраивалась и худела из-за этой выдры! – да и хамы вокруг явно были в радости! (вновь довольный смешок) – он хмыкнул и уткнулся в свое та-та-та-та-та-та-та-та-та… Иногда, когда стихи не писались, он слышал их ритм и ощущал почти мужское наслаждение. Сначала был ритм… (Порой подолгу это – единственное, что было!)

Арина снова заняла свое место в доме, надеясь втайне больше не упускать его. Прас ко вья Александровна даже раз или два выбранила его за Арину и ее особое положение в доме. Барин есть барин! – Но он только отмахнулся весело.

Пушкин А. С. Поэт… Написал семь поэм – одна неоконченная… и еще одна смущает тем, чтоб никто-никто не дознался об ее авторстве. Хоть она, поэма – и хорошим слогом писана. Это будет пострашней строчки об афеизме, оброненной вскользь в глупом письме!..


«Мне скучно, бес! – Что делать…Фауст? – Таков вам положен предел»… Скука. Предел. Предел скуки. Скука предела. Опять строка повисла. Хотя была еще одна: «И всех вас гроб, зевая, ждет – Зевай и ты…»

Он вновь стал думать о Фаусте. – Скорей, о Мефистофеле, конечно, но все равно. Байрон, правда, оставил ему урок: не тягаться с Гете. Но он втайне надеялся превзойти и Байрона. Что нам стоит? Уже в апреле, 7-го числа, он заказал панихиду в Ворониче по случаю дня смерти Байрона – за упокой души раба божия Георгия… и пригласил тригорских дам… (Отец Ларивон удивился его набожности, хотя служил с чувством.) Но все отнекнулись по разным причинам. Пришлось им с Анной идти вдвоем, звали Прасковью Александровну, но та тоже отказалась.

– Вот уж, ей-богу, как дети! – Я чту Байрона про себя, и мне этого вполне достаточно! Хотите, помолитесь дома! – сказала она недружелюбно, – и отпустила. (Может, бросала вызов судьбе.) И они не пошли – побежали вприпрыжку на панихиду. И раза два чуть не влетели в полынью. С обряда унесли с собой просвирки… Анна держала их бережно. И, когда он слегка притянул и поцеловал ее, вела себя паинькой и вовсе не сопротивлялась – только старалась просвирки не уронить. Солнце слепило и дрожало в свежих лужах на снегу. Ослепительный снег и лужи. Счастье! Он подумал, что нехорошо целоваться сразу после панихиды, но тотчас успокоил себя, что Байрон поступал бы точно так же, если б панихида, скажем, была по нему – по Александру. Вдруг он поскользнулся и упал ничком (случайно или нарочно), но, естественно, чуть ухватился за подол ее платья, чтоб подняться. Она рассмеялась, как смеются дети чьей-то неловкости. Он в наказанье – уцепился сильней, отчего подол едва отстранился от ноги.

– Что вы делаете? – вскрикнула она, но как-то для порядку.

Под юбкой оказался дивный зимний ботинок, высокий, щегольской – и нежная полная икра заполняла собой весь раструб. Это было красиво. И потом – чулок темный, а женская нога в темном чулке… Он пригнулся и поцеловал это место на икре, необыкновенно круглое – над самым сапожком. Девушка вся дрожала.

– У вас прелестные ножки, учтите, с ними вы можете завоевать мир!

– Вы ужасный человек! – лишь вымолвила она и пошатнулась. И он, стоя уже на коленях перед ней – еще чуть приподнял юбку и поцеловал колено. Нежность – и только.

– Вы чудовище! – дернулась, вырвала подол и пошла прочь счастливая. – А я не хочу! – выкрикнула уже на ходу. – Не хочу! И никакого вашего мира!

Что он мог ей сказать? Когда б я думал о браке… Когда бы мирная семейственная жизнь нравилась моему воображению… Но он уж к этому времени – с месяц или более – был любовником ее матери.

Когда пришли домой, румянец ее был во всю щеку.

– Это солнце! – пояснила она матери слабо. – Это солнце такое! – и сама прижала ладонь к щекам.

– Вам надлежит в мороз пользоваться моим французским кремом! – сказала Прасковья Александровна каким-то сдавленным шепотом. – Да и какой весной мороз? Он стоял тут же, рядом, и изучал паутину под потолком. Просвирки в руках Анны все-таки чуть смялись. (Одну он послал потом при письме к Вяземскому.)

Начался самый странный, пожалуй, период его жизни (хотя в каждой жизни много странностей) – за который его будут корить иные добродетельные потомки (Набоков) – из тех, что рискнут или посмеют разгадать шараду Тригорского. Другим будет легче несравненно – они не посмеют. Он заплутался в двух соснах. Сосен, по правде, было больше, но заплутался он (пока) в двух. (На лоне скушного покоя, в тревогах пламенного боя… – Но тревог пламенного боя, слава Богу, пока не было!)

Иногда он чувствовал, что ему не хватает Раевского Александра, вопреки всему, что встало между ними. Он не понимал себя. – Нужен был кто-то, кто мог разрядить самый грустный или самый патетический момент:

– Все это интересно! Только… почему-то – ужасно яйца чешутся!

– Вы вовсе закрутили ей голову – дуре! А зачем? Видит Бог – она ж не нужна вам! – попеняла ему после Прасковья Александровна. Впрочем, робко. (Могла и жестче. – Мать все-таки!) Но все мы лживы и…

– Но вы ж не хотите, по-моему, чтоб окружающие поняли… (не договорил, он имел в виду их связь).

– Да, не хочу, конечно! И что?

– Ее надо выдать замуж! – пробормотал он после, уже задремывая…

– Благодарю вас! А я не знала!


Весь март и апрель он ждал Дельвига. Тот всем раззвонил, что едет к нему: уже собирается, уже совсем скоро, уже в дороге, – в те поры было принято оповещать всех – ближних и дальних о грядущей поездке – даже в собственную деревню, выслушивать советы, давать советы, прощаться и долго всем мозолить глаза своими сборами – и то, сказать, путешествия были продолжительны. Потому о грядущем приезде Дельвига Александр узнал загодя и из самых разных источников. (Кто-то из друзей оправдывался, что не едет сам – тем, что едет Дельвиг.) А тот, и впрямь, совсем собрался, было – и вдруг пропал: соблазнился короткой поездкой в Витебск с отцом – и ни слуху ни духу. Александр даже с горести успел послать ему письмо о двух словах на огромном листе: «Дельвиг? Жив ли ты?» – Какая муха его укусила? (история с мухой у Дельвига на самом деле произойдет – только несколько месяцев спустя, и ее будут весело пересказывать друзья: уж так он устроен – Дельвиг, что с ним вечно случается нечто необычное!) – но пока все разъясни лось: он подхватил горячку в Витебске – да такую, что еле выкрутился, а теперь отлеживается и скоро будет сюда.

У Александра на него были особые планы здесь, и тут его задержка тоже была весьма некстати – но более всего, разумеется, брюхом хотелось вдосталь наговориться о литературе. Собственно, с самого отъезда Александра на юг, и, несмотря на все успехи, и даже славы подобье – у него в этом смысле не было настоящего собеседника. Дельвиг был единственный из друзей, кого поэзия занимала сама по себе: не политика, не исправление нравов и не наружные формы слова. Нет, был Жуковский, разумеется, Жуков с кий тоже – но тот на чисто художественную заточку мысли был скуп или стыдлив, и только похвалы с его уст слетали часто и легко. Или порицания – порицания тоже. Ну что, есть поэты, и даже талантливые, кто говорить о поэзии просто не склонен. К Жуковскому Александр прислушивался, как ни к кому другому… (и к Катенину еще – просто потому, что были они с ним необыкновенно чужды, и стоило послушать!) – но Жуковский все ж – другое поколение в литературе, ему легче беседовать о ней с Крыловым, с Карамзиным. Даже с Дмитриевым. Такая область: искусство – что лучше сходиться людям одного помета – уж слишком быстро все меняется: хула и хвала, классицизм, романтизм… – Как же, мы вчера еще говорили об этом в положительном смысле! – Но это было вчера, вчерашний день, мой друг! (Половина литературных споров и расхождений настоенана этом!)

А мало кто умел так говорить об искусстве, как Дельвиг. – Вкусно. Со смаком. Со знанием дела. С перчинкой, с базиликом. Под всеми соусами. С летучими афоризмами и вскользь брошенными фразами, в которых загадка. – Особый дар – в канонах нового времени. С Дельвигом они могли вести часами роскошную болтовню на художественные темы и вовсе не уставать, и тем для разговора у них всегда хватало.


Он вдруг стал думать о времени – больше, чем о персонажах… Иван Грозный не раз подъезжал со сватаньем к Елисавете Английской. Вот была б потеха, свершись этот брак! Похищение Европы, не иначе – похищение Европы! Интересно, что бы делала эта привядшая красотка с таким муженьком! С его жестокостью, пьянками… и вечным шатаньем по дворцу в одном исподнем в поисках соблазнов: девиц и мальчиков-иноков. – Там он искал бы юных пуритан. И что сталось бы с Англией! А с Шекспиром?

Александр вычитал у кого-то из французов, что, если б венецианцы XVI века – «модный народ эпохи» – те, кто выведен на сцену в «Отелло» – увидели б пьесу Шекспира на сцене, – они бы ни капли не сочувствовали мавру: рохля! простак! Дал обвести себя вокруг пальца!.. Их героем был бы Яго. Тот умел постоять за себя – даже если надуть: главная добродетель эпохи, истинный герой Возрождения. Время плутовских романов и продувных бестий! Что вы все ахаете: Возрождение, Возрождение! Черненькая эпоха. Мрачная. А войдете в Эрмитаж, и сотни картин со стен лиют на вас божественный свет. Так нас природа сотворила – К противуречию склонна!..

И Шекспир каждый день шел в театр – по Лондонскому мосту, на котором некий чужестранец насчитал в те дни, вдоль перил, на пиках – тридцать три отрубленных, иссушенных солнцем головы. Ровно по числу лет жизни Христа… А рядом с театром помещался зверинец. И кричали актеры со сцены о мировой беде и вопили звери хором. Славное времечко, ничего не скажешь! Зверинец. Так, верно, и рождаются великие трагедии.

«Орлы парили над Москвой и у самого дворца ловили черных лисиц…» (Карамзин.) Годунов тоже переписывался с Елисаветой. Ему «ставили в вину даже самую его ревность к просвещению…» Кто он был – Годунов? Такой первый грубый вариант Петра? Он был из той же эпохи, что породила сам дух Шекспиров! Одна комета! Отрепьев бежит из монастыря чуть не в тот же год, как написан «Гамлет». И дерзкий замысел: Лжедмитрий – был современником великих трагедий.

«Так готовилась Россия к ужаснейшему из явлений в своей истории; готовилась долго неистовым тиранством двадцати четырех лет Иоанновых, адскою игрою Борисова властолюбия… ожесточением сердец, развратом народа – всем, что предшествует ниспровержению государств, осужденных Провидением на гибель или на мучительное возрождение…» Возрождение минуло Русь – обошло стороной. Но Годунов и Отрепьев – люди Возрождения. Такого не случившегося – в крови и в грязи, – вздернутого на дыбу – Российского. Попытка. Как всегда – с негодными средствами. После безумных лет опричнины, Грозного…

«…каждый государь желал бы прослыть милосердным, а не жестоким». На столе у Александра – больше, на кровати естественно, – явился Макьяве лли – все 12 книг. И «Анналы» Тацита – из той же самой библиотеки в Тригорском. (Скажите, что ему не везло! В изгнании – так он называл – очутиться рядом с именьем – где предки некой дамы и она сама – собрали отличную библиотеку. Маркиз де Сад сказал бы, верно, на его месте, что за то, чтоб иметь такие книги у себя под рукой – он готов сноша ть ся всякую ночь со всеми пожилыми дамами в округе. Не забудем, наш герой был не только сыном Наполеонова века – но и века маркиза де Сада и присяжным его читателем. Время было похабное, что греха таить, – не чище нашего с вами – только по-другому.)

«Однако следует остерегаться злоупотребить милосердием… люди меньше остерегаются обидеть того, кто внушает им любовь, чем того, кто внушает им страх.» Он не любил читать философов – признаться, терпеть не мог. Они наводили скуку. Они все пытались ученым, натужным языком объяснять мир и лишь запутывали душу. Но объяснение едва ль существовало, а если и было – то в одной поэзии.

Но Макьявелли открывал самую природу власти. Александр жадно поглощал «Анналы» – про эпоху Тиберия и словно запивал ее – Макьявеллем.

Здесь и покинула его прежняя мстительная мысль. Какая месть, кому? Он начисто позабыл о себе и о царе – своем тезке. Он стал думать о России. Или точней: о России и о власти.

Тиберий велел убить Агриппу Постума – родного внука покойного принцепса Октавиана-Августа – потому что сам был всего лишь пасынок Августа… После на Тиберия поднимется самозванец – именем Агриппы. (Кстати, говорят, бывший слуга – его самого или Агриппы. А кто знает нас лучше наших слуг? Слуга. Диакон при патриархе…)

Некто Вибий Серен, по доносу своего сына (уже интересно!) был присужден римским сенатом… (Он вспомнил ссору отцом и его крик: «Да он убил отца словами!» – и усталое, бесцветное лицо матери – с мигренной повязкой на лбу, бывшая красавица! Нельзя спокойно читать историю! Иллюзий нет – одни аллюзии.)

Тиберий извел Агриппу, Годунов – Димитрия… Вопрос: легше было б Риму, если б истинный Агриппа стал оспаривать власть у Тиберия? Или – истинный Димитрий угличский, ставши взрослым?.. Та же смута и дым. Сей вопрос без Маккьявеля совсем нельзя было разрешить! Здесь кончалась история человека и начиналась история человечества.

И в обнимку с Макьявеллем он вступил в спор с Карамзиным.

Буде его попросили б объяснить, в чем состоит этот спор – так сказать, существо спора, – он бы вряд ли ответил. Есть вещи, которые… Чувства без названия. Это должно чувствоваться! От Карамзина исходила вера в нравственную силу вещей и во власть без преступления. А Тацит и Макьявелль в нее не верили, и Александр тоже верил слабо. И где-то, грешный человек – кичился своим неверьем! Карамзин (так казалось Александру) был хороший историк и писатель, но плохой психолог.

Собственно… какое дело поэзии до добродетели и порока? Разве только их поэтическая сторона. Вопреки Карамзину, ему нравился Борис, несмотря на все преступления его, и, что греха таить, ему был симпатичен Самозванец. Хотя… бес, чистый бес. Мефистофель в отрепьях. Отрепьев. «Бывают странные сближенья…» Кто это сказал? Ах, да – Грибоедов! Помним!

Он даже хотел написать старику (Карамзину). Но тот явно злился на него за ту эпиграмму… (Которую сам Александр считал дерзкой, но удачной. У него бывало такое – и в жизни, и в искусстве: что он чего-то стыдился – и гордился этим одновременно.) Потом слух прошел, что мэтру не можется, собирается ехать за границу лечиться, – и Александр не стал писать. Отложил до лучших времен – которых, как все мы, естественно, не дождался.

«Бедный сын боярский. Скучал низким состоянием и решился искать удовольствия беспечной праздности…» (Он и сам, Александр, был бедный сын боярский и скучал откровенно низким состоянием!) «Умел не только хорошо списывать, но даже и сочинять каноны святым лучше многих старых книжников…» (Александр неплохо знал одного, кто тоже «умел не только хорошо списывать, но и сочинять – лучше старых книжников…» Имея наружность некрасивую – рост средний, грудь широкую, лицо непривлека тельное…» (и тут – усмехнулся искренне). «…взор тусклый, бородавка под правым глазом, также на лбу…» (А это – нет, увольте! Ни взора тусклого, ни бородавки! Лицо чистое, гладкое – не считая бакенбард! – и смеялся от души.) Нелегко было бедняге с такой внешностью взбаламутить Россию. И тут крылась тайна. А он был поэт, сиречь, отгадчик тайн… И еще одно – важное: «вел себя скромно, убегал низких забав…» (Это уж точно – не про нас будь сказано – не про нас!)…

«… россияне искренно славили царя, когда он под личиной добродетели казался им отцом народа; но, признав в нем тирана, естественно, возненавидели. Народы всегда благодарны…» За что благодарны народы? Чушь какая! Годунову не простили, что «возник из ничтожности рабской до высоты самодержца». И того, что растерялся в первый момент и в самом деле усомнился… не тень ли это? Ужели тень сорвет с меня порфиру? Сорвала! Вот Иоанну все прощали. Реку трупов в Великом Новгороде. Целую вырубленную страну. Простили! Бедный Николай Михайлович! «История злопамятнее народа!» – Может, главное, что вы сказали, учитель, во все одиннадцать своих томов!

Не терпелось поговорить на эти темы с Дельвигом. (Кроме того, мы сказали уже, у него на Дельвига были особые планы, и он усмехался про себя в ожидании друга.) Но под рукой был только Вульф. – Тот мелькал временами, являясь из Дерпта, как привиденье из другого мира. И улыбался загадочно и нагловато, так, что по этой роже хотелось смазать.

– Если б вы знали, какой эта крошка строчила мне минет! Всего три дня тому. (Извлекал брегет из кармана шлафрока и смотрел.) 65 часов назад! До сих пор не пойму толком – где я? И пред глазами красные круги!

Вульф был так устроен. О чем бы с ним ни говорили – о Шиллере, о славе, о любви – разговор обязательно сворачивал на минет – или что-нибудь подобное.

(Не верьте, пожалуйста, моему сыну и его рассказам о себе! – робко просила Прасковья Александровна. Он вечно наговаривает на себя! – Матери – странные создания!)

– Какая крошка?

– Разве я не говорил? Конечно – это ж в Дерпте! (Тон сладкой расслабленности.) Вам не добраться, к сожалению. Пустили б вас хотя бы в Дерпт!

Этот испорченный мальчишка еще явно дразнил его. Тем, что он на привязи…

– Хотя… Вы, конечно, знавали и не такое… Вы старший!

И Александр должен был послушно кивать. Так сложились отношения. (Как они складываются такими – Бог весть!) Александр исполнял в них роль старого сатира, чуточку утомленного своим опытом. Ему самому хотелось почему-то (ну самую малость) играть именно такую роль пред этим Керубино.

– Премилая эстляндская шлюшка. Нет-нет. Все чисто, помилуйте – никаких болезней – и не пугайте maman! Дает только избранным. Чистейшее существо. Я – единственный бурш у ней на попечении. Все прочие – почтенные люди. Зато мне и приходится стараться за вас за всех!

Когда он приезжал в Тригорское, любая из соседних со столовой комнат становилась опасным местом. Там можно было застукать нечаянно Вульфа и одну из девиц, выскользающую из его объятий и, конечно, всю в краске или, того хуже, наспех оправляющую платье. (Напомним, почти все они считались его кузинами, хотя и порой – седьмая вода на киселе…Он их звал еще родственней: «мои сестрицы».)


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации