Электронная библиотека » Борис Голлер » » онлайн чтение - страница 15


  • Текст добавлен: 8 июля 2017, 21:00


Автор книги: Борис Голлер


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 15 (всего у книги 52 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]

Шрифт:
- 100% +
 
…Свой стих на важный лад настроя,
Бывало, пламенный творец
Являл нам своего героя,
Как совершенства образец…
А нынче все умы в тумане,
Мораль на нас наводит сон…
 

Трах! – с треском разогнал шары. – Под этими веревками он и играл в бильярд, и шары, тоже небольшие и легкие, разлетались по доске с громким щелчком, а короткий кий, неизвестно почему, у него звался Бонапартом. (Может, всплывали разговоры Раевского про скромный фаллос великого.) Он на бильярде в два шара – Играет с самого утра, – смачно судачили соседи с подачи своих дворовых. Он сам уже не мог сказать толком: нравится ему герой романа, не нравится? Он сам себе не нравился!

Незабавно умереть в Опоческом уезде!..

 
Мы все глядим в Наполеоны,
Нам чувство дико и смешно…
 

Трах! Кий Бонапарт был короток, как повесть собственной жизни играющего…. Но роман остановился, и неизвестно, когда кончится. Покуда Александр винил во всем «Цыганов» и терпеливо ждал продолжения. В поэме что-то поторопился сказать. Сказал. Поторопился. А теперь вот – не клеится. Поэма написалась легко – в два приема. Потом уж просто неслась. Рука писала сама. Он обожал, когда рука пишет сама. Он считал, это и есть – настоящее… Но это бывало так редко! И как только Данту удалось создать нечто столь огромное? Такой мощный хорал. Сколько времени надо было держать напряже ние! В старину, верно, люди были другие: больше сил. Они не рассчитывали на долгую жизнь – и они торопились. Или больше общались с Богом?.. Дант – тот несомненно брал себе в Вергилии самого Бога.

– Главное в Россини – вовсе не мотив, – говорил ему один скрипач в Одессе. – Мотивы его прелестны – но, согласитесь, заурядны! (проиграл.) Их сочинить несложно! Все дело – в разработке. (Музыкант был скромный, невидный собой, слаб грудью, но когда он брал скрипку…)

Александр не думал вовсе, что мелодию придумать так легко: он лично, хоть плачь, не способен был сочинить ни одной, даже простейшей. Но слово, слово… Тут он понимал, что значит – мотив. И что все дело в разработке. И когда мотив терялся, он томился нещадно.

Нет, определенно, снег в эту зиму плохо действовал на него. Когда смолкал похоронный вой метели (бесы, ей-богу!) – и большая неприютная изба – господский дом, оказывалась занесенной по самую макушку – окна, двери, и дворовые (вид из окна) – ссутулившись, гуськом тянулись по двору с лопатами откапы вать дом, – становилось не по себе.

Незабавно… незабавно – в Опоческом уезде! (И словцо такое хорошее – «незабавно»!)

Казалось, этот снег пытается замести следы его на земле.

Пушкин А. С., 10-го класса… Отроду 25. (И как мало еще сделано для бессмертия!) Помирает в глуши с тоски и безвинности…

– Прочтите, государь, 10-й том Карамзина – писателя, который заслужил ваше монаршее благословение, в отличие от меня, грешного. Нет-нет, я не в обиде – он этого вполне заслуживает. Сей том лишь недавно забрел ко мне в глушь – и не могу оторваться! Какие страсти, какие характеры! Что думают себе наши драматурги? Это не менее мощно – и не мене поучительно – чем история Англии Шекспирова! Но главное… Здесь скрыта пружина, которая управляет людьми и царствами – и не только того, Смутного времени…

– Какая пружина?.. – спрашивал царь отрешенно (Все еще длился этот разговор, который сам же затеял и теперь не знал, как оборвать, но который все ж занимал его.)

 
…Передо мной опять выходят люди,
Уже давно покинувшие мир…
Властители, которым был покорен –
И недруги, и старые друзья…
Как ласки их мне радостны бывали,
Как живо жгли мне сердце их обиды…
 

…и улыбнулся довольный. Эти наброски как-то возмещали ему – покуда явную неудачу с романом. Взглянул на часы – пора было собираться в Тригорское. Он одевался – с неохотой и вместе торопливо. Этот дом был омут, в который он погружался все более и более. Он чуть не каждый день, особенно ввечеру – давал себе зарок не ездить туда – хотя бы дня два-три. А в означенный час, как-то сам собой, начинал торопиться.


– Пойдите погулять с Анной! – говорила ему Прасковья Александровна тоном строгой мамаши, когда он входил. – Такое солнце! Не могу смотреть, как она сидит сиднем!

Они выбегали вдвоем послушно. Он лихо перекидывал палку в правую, чтоб Анне дать опереться на левую. Десница, шуйца…

У него откуда-то была манера военного – держать даму слева. (Или от друзей? царскосельских гусар?) Снег рассыпался клоками по безутешным веткам осин и вился песцовыми шкурками – по роскошным ветвям елей. Было морозно и сухо. Солнце выступало, как рыжий облак, из снежного марева, и под ногой было хрустко до звона. Ее круглые щеки горели, как всегда на морозе. Он уж стал привыкать к этой горящей щеке слева. Однажды – они спускались по склону…

– Ничего не понимаю! – сказала вдруг Анна, останавливаясь. – И эта – туда же! – Он теперь ждал удара – и не знал, с какой стороны ждать. Все о чем-то догадывались – о том, чего не было. Или все-таки было?

Она явно не решилась и заговорила с вымученной улыбкой: – А вы знаете, что Зизи тоже влюблена в вас?..

– Понятия не имею. – Его негритянские синие белки и белоснежные зубы сверкнули одновременно.

– Только этого не хватало! – ворчал он на ходу. – Теперь мне приписывают Зизи! Да она просто молода и влюблена во всех на свете. Даже в портреты предков на стенах. А я – пока единственный мужчина в доме – кроме ее братьев, конечно. – Или остальные просто скушны и тошны!..

– В вашем доме слишком много женщин, чтоб любовь – хотя бы в фантазьях – не была разлита по всем комнатам, как французский аромат!

Он шел молча и злился. Не на нее, конечно, и даже не на себя – на ее мать. Та, кажется, старалась убрать что-то с глаз детей… и потому нарочно, на людях – выгоняла их гулять вдвоем…

На тропинке чуть подтаяло – солнце… И они заскользили вниз, взявшись за руки. Временами он тыкал тростью глубоко в снег, чтоб не упасть… Щека горела на лице, щека горела. Он не удержался и отдал, как дань – поцелуй в эту щеку.

– Не смейте! – сказала она жалобно, когда они остановились перевести дух. Она помнила хорошо, чем все кончилось однажды.

– Почему? – он помедлил, притянул ее к себе и поцеловал в губы. Рот был открыт и пуст…

– Что вы делаете? (Лицо чуть вытянулось, и жалобный взгляд.)

– Ничего. Вы совершенно не умеете целоваться! Вам говорили?

Она хотела крикнуть, что он первый, кто позволил себе, и вообще первый так…

– А как надо? – спросила растерянно и почти обыденно.

– Ну, знаете! Я – вам не учитель. Танцев! (Усмехнулся жестко.) Каждый выбирает для себя, свой стиль. Это – тоже музыка, понимаете?..

– Да нет!

– Беда мне с вами. Ну ладно, так и быть. Рот должен быть чуть-чуть открыт – как лепестки цветов… А язык выдвинут вперед. Не то, извините, целуешь какой-то провал!

Он поцеловал ее снова, и она откликнулась без сопротивления.

– Ну вот! теперь другое дело!

– Вы думаете?

– Да. У вас несомненно способности. Кто-то будет мне признателен, если…

– Не смейте! Слышите? Никогда, никогда! Вы неисправимый ци…! – рот все еще был полуоткрыт, в глазах стояли слезы.

– …если сумеет оценить плод моих бескорыстных уроков. (В нем, в самом деле, сидел бес. Жестом Ловласа предложил ей руку, и она безропотно продела свою.)

– Ничего не понимаю! – почти взмолилась, уже идя рядом с ним. – Столько молодых людей пытались заслужить внимание мое. Но я ничего-ничего не испытываю в их присутствии!

Потом еще остановилась и спросила грустно: – Ну зачем это вам?

М-м… Что он мог ответить? «Чувственности не надо уступать ничего – если хочешь отказать ей хоть в чем-то!» – опять Руссо. – Легко ему было говорить! Он был немощен от природы!

Настанет день – скорей, вечер, ночь, когда мать ее скажет ему: – Не могу смотреть, как вы прикасаетесь к Аннет! Ты… Не могу – и все! – Стыдно, Бог судья – но совершенно не могу! – и ему еще придется теперь успокаивать ее…

Любовь для женщины – все, или почти все – оттого и настоящая женщина отпускает ее исключи тельно в строгой дозе… а для мужчины – лишь приправа к иным деяниям – более великим или более суетным, кто знает? Мы все глядим в Наполеоны…

«У меня с тригорскими завязалось дело презабавное!» – написал он брату в те дни, нечто явно непонятное адресату. Да и ему самому тоже.

Но покуда… все доигрывали свои роли, какие Бог им на душу положил. А если неволей играли уже другие – то все равно делали вид, что разыгрывают прежние…


…Пушкин А. С. 10-го класса. Отставлен и выслан. Был профаном – низший чин – в Кишиневе, в ложе Овидий. – Той, за которую закрыты в России все ложи…

– Ах, сей акт, государь, был явной неосторожностью со стороны властей! Явной неосторожностью – осмелюсь, как верноподданный. Ибо ложи как-никак понемногу выпускали пар, скопившийся в обществе… Во всяком государстве – даже самом послушном, следует время от времени выпускать пар. Но вы предпочли следовать советам благочестивого Фотия!

Он порой удивлялся тому, как легко – или как естественно – уживались в тетради собственные записки, начатые им, и обрывки трагедии – с этим затянувшимся разговором с повелителем всех русских.

Пушкин А. С. Написал семь поэм – одна неоконченная… и еще множество стихов, большей частью неизвестных читающей публике. …Но иные дают право надеяться на скромный оброк с богатого сельца Санкт-Петербурга.

Впрочем… Он не собирался так уж чересчур исповедоваться. Даже в тетради для одного себя. У нас это чревато. Мы всего достигнем, всего, что и другие народы – только не уважения частной жизни!

В Четвертой песни «Онегина» я изображу мою жизнь… Только где она – Четвертая песнь? Песни нет, потому что жизни нет. Или это – не жизнь, часть жизни. Как предста вишь себе лондонские паровые дороги, парижские театры и бордели…

– Чего вы хотите? Вы жаждали славы – и добились, кажется. Какой-никакой! Хотели любви – и влюбились. И что же? Были ли вы счастливы? Нет. И я, между прочим, – и я тоже не был! – Раевский как бы снисходил, объединяя кого-то с собой – он оказывал вам честь. Оставалось только шаркнуть ножкой. – Счастье не принадлежит к числу обязательных блюд в харчевне бытия! – Странно, но эта болтовня все еще имела какую-то власть над Александром!

«Татьяна… приняла живейшее участие в вашем несчастии…» (Татьяной Раевский упорно звал Элиз. Пусть зовет! Он и сам не мог сказать, кто такая Татьяна!)

Иными словами… – Это я, помнишь? – подарил ее тебе!.. «Не я ль тебе своим стараньем – Доставил чудо красоты?…» – строка. Повисла в воздухе, таких было много. Он потом не знал, что с ними делать.

«Откладываю до другого письма удовольствие…» Другого письма не было, – Александр, как мы помним, не ответил на первое.

Когда уходит любовь, сердце еще долго лелеет воспоминание… Потом что-то уходит куда-то. Меж пальцев. Утекает в песок.


Буря, кажется, успокоилась, осмеливаюсь выглянуть из моего гнезда и подать вам голос!..

Он помнил хорошо, как это случилось. Буря успокоилась, он выглянул из своего гнезда – и увидел небо, почти упавшее на землю, людей и деревья по колено в снегу, лошадей, уныло прокладывающих дорогу к дому и оскользающих на льду под неверным покровом… И снег, по окоем, куда хватает глаз, и дальше, за грань – куда хватает мысль. Право, когда в России наступает зима – особливо, в сельской местности, – мало кому приходит в голову, что когда-нибудь наступит весна или, может статься, даже лето?..

Он огляделся в своей келии – так привиделась ему сей миг его комната в доме: колченогий стол, старая кровать, полка с книгами – две полки, – он сидел по привычке на постели почти голый, – Арина в его комнате топила истово, не то, что в других!) – и закричал: длинно-длинно, протяжно, на одной ноте – так что, через секунду, сам не мог понять, было ли это на самом деле или только в его помраченном сознании?..

Потом снова огляделся: стол, кровать, вечно незастланная – с поленом вместо ножки, продавленный диван, помадная банка для чернил, в которой чернила вечно высыхали – и придумал Самозванца.

 
…Как весело провел свою ты младость!
Счастлив! А я от отроческих лет
По келиям скитаюсь, бедный инок…
 

В такой келии – чего только нельзя было придумать! Можно было даже ощутить себя убитым царевичем и сыном Грозного Иоанна.


Разговор с Вульфом был где-то в конце декабря – перед самым Рождеством. Стоило б, конечно, вернуться и взглянуть, хоть краем глаза, на это Рождество! (О котором нам, скажем прямо, решительно ничего не известно!) Пущин тоже, кстати, ехал со встречи Нового года в Петербурге с отцом (и только по дороге завернул к сестре под Остров). А год наступал приметный – одна тыща восемьсот двадцать пятый. (Всегда страшно немного, в позднем всеведеньи своем, взирать на тех, кто, ничего не зная, встречает какой-нибудь, после проклятый в истории год – 37-й, 41-й… Какие тосты звучат за столом? «С Новым годом, с новым счастьем!»)

…Встречали в Тригорском, разумеется. (Что было делать Александру одному в этой скуке в имении?) Елка упиралась в потолок, была расцвечена бумажными гирляндами, сияла в свечах, и свечи уютно потрескивали. Цветные шары из стекла, недавно покинувшие сундуки, в которых мирно паслись уже сколько лет – от Рождества до Рождества, – под свечами отливали потемневшим солнцем, и было вечное опасение, что елка загорится: не было года, чтоб в соседях не сгорало с полдюжины елок и все не пересказывали друг другу подробности… На обнаженные плечи дам сыпалось сказочное конфетти. Танцев не было, конечно, – траур, траур! – но все остальное мало напоминало о нем. Мальчишки повесничали, девицы сентименталь ни чали. Собралась в основном молодежь из окрестных имений, больше – родственники Вульфов. (Нам уже приходилось пояснять, что в двух браках хозяйка дома обзавелась кучей родственников. Добавим, в двух губерниях – Псковской и Тверской.) И Алексис все время шушукался с кем-то из кузин или кого-то отводил в сторону. Ему было не позавидуешь. А может, так и надо?… И это ничуть не тяготило его? – «Пирожок с ничем»! Мужчин постарше было мало, и все какие-то скучные.

Евпраксия превзошла себя и приготовила отличную жженку. Был праздничный пирог с мясом, и расстегаи с рыбой, и ростбиф, и трюфли в горчичном соусе. Рождественский гусь в яблоках – два гуся были поданы на стол – походил на деревянный саркофаг, и горки запеченных красноватых яблок вкруг него напоминали собой крымские камни. Все было красиво, если не представлять, что сказал бы об этом сам гусь. Бутылки аи откупоривались с чувством, и пробки били в потолок, и дамы уклонялись, смеясь и с изяществом, от непрошенных струй. Александр поедал лимоны кружками вместе с кожурой, не морщась.

К аи я больше не способен – Аи любовнице подобен… Способен, способен! Он пил много, почти не пьянея. Он умел иногда так. – Это зависело от настроенья… А бывало, он пьянел быстро.

Он восседал за столом – рядом с хозяйкой дома, и, некоторым образом, получал удовольствие: что был вместе с ней старшим и опытным, и им обоим так легко давалось взирать свысока на мелкие безумия младости, на эту светлую и неопасную зыбь… Приливы, отливы, перегляды. Возвышены умением прощать… Он не был счастлив, но… он больше не был несчастлив. Кажется!.. Так вышло!.. Евпраксия взрослела. Она начинала чуть полнеть – и готовилась стать миленькой пухленькой барышней. (Интересно бы снова с ней померяться талиями!) Может влюбиться в Евпраксию? Он улыбался, был доволен. Смущали только глаза Татьяны визави – взиравшие с испугом и с чувством. Татьяна была, естественно, Анна Вульф – а он был Онегин, что вовсе не радовало. Напротив, было неприятно. Платье хозяйки сладко шуршало у его бедра. И оттуда перетекало тепло. (А может, это уже не платье, она сама?.. придвинулась к нему столь опасно и щедро? Или он все же пьянел?) Так вышло, что делать? Так вышло!

После чая и кофия играли в фанты. Прасковья Александровна принесла откуда-то, верно, так же ивлекши из бабушкиных сундуков – целый веер карточек времен своей молодости, исписанных сплошь девичьими полу-детскими почерками и сплошь по-французски. Совсем запыленные, в пачке, они смотрелись, как зачитанная книга, будто кто-то за чтением загибал углы страниц и слюнявил пальцы. Сколько людей – или даже поколений – пытались выразить при помощи этих листочков – смуту и беспомощность наших чувств?

Александру прислал кто-то:

 
«Je ne vois qu’ a regret ces couleurs diferentes
Don’t l’ Automne sans art peint les feuilles
mourantes…»[25]25
  Поневоле смотрю на разнообразные краски / Которыми осень без искусства раскрашивает умирающие листья… (фр.)


[Закрыть]

 

Он огляделся в растерянности. Кто мог послать? Вокруг непроницаемые лица. Анна? нет, не решится, убоится? потом – слишком добра. Нетти? Но та осветила его безвинной улыбкой, которой дарила решительно всех: вся нежность и равнодушие. Ecce femina![26]26
  Это – женщина! (фр.)


[Закрыть]
Но – нет, нет! Не дай Бог! Это он уже видел!.. Алексис? – Поискал глазами приятеля, но тот был, кажется, поглощен очередным объяснением. Нет, верно, все-таки женщина! Алина?.. Вряд ли, хотя… Он усмехнулся, нагнул голову и открыто прижался к плечу Прасковьи Александровны. А та, в свой черед – словно поняла – так же, не стесняясь, по-матерински провела рукой по его черно-рыжей вьющейся щетине. Смотрите – если хочется! Но никто не смотрел, ибо принесли торт. Анна, сидя напротив, читала какой-то фант. И думала, кажется, – отправлять, не отправлять?.. Ну, конечно, ему. Она вся зарделась, когда они встретились глазами. Он злился. На себя, на себя! Боже, как мы скучны, когда мы не любим! А жаль. Скоро святки. Татьянин день! Девочка с безумными ногами все же вышла замуж!..

Он вышел на крыльцо, едва накинув шубу. Еще не решившивсь – домой, не домой? Пар заклубился у губ, серые звезды трепетали в выси – и по одной тихо скатывались с небес и умирали в снегу. Что там за миры? И есть ли там живые? или никого нет, и даже литературы? Если честно, он не верил до конца – ни Богу, ни Копернику.


 
Эх, уродилась Каляда – д’накануне Рождества.
Виноградье красное, зеленое мое…
 

Настали святки – То-то радость!.. Он почти не слышал слов, но угадывал их.

Нет, зря мы сбрасывали Перуна в Днепр! Мы в чем-то так и остались – язычники!

 
Каляда Каляда, где была?
Коней пасла.
А где кони?
За вороты ушли.
А где вороты?
Водой снесло…
 

Песня плавала в беспамятстве – леса, дола – и то исчезала, то возникала вновь – и, в сущности, не нуждалась в словах.

 
А где вода?…
Быки выпили.
А где быки?
В рощу ушли.
А где роща?
Черви выточили.
А где черви?
Гуси выклевали?
 

(Почему-то вспомнился рождественский гусь на столе – в яблоках!) Где вода? Где быки? Где роща? Где гуси? Почему Русь так устроена, что у нас даже святочные песни – печальны?.. даже свадебные – какой-то жалобный вой? Или так надо? Печаль согревает сердце, а радости очерствляют.

– Младая кровь играет,

Смиряй себя молитвой и постом!


– Да, смиряю, смиряю! Только и делаю – что смиряю! Что нам и остается на Руси – кроме как смирять?

Девочка с безрассудными ногами вышла замуж за генерала – много старше ее.

Как она сказала тогда? – «Вы влюблены во всех. Я безутешна!» – Поди-объясни, что он влюблен только в жизнь! Сюжет обрывается.

Пушкин А. С. В опале с двадцати лет. Изгнанник в стране родной… Написал семь поэм и еще множество стихов, большая часть которых неизвестна в столицах – ни в Петербурге, ни в Москве. Теперь сочиняет роман – не роман, а роман в стихах (пока остановился) и еще траге дию в духе Шекспира…

Нет, фернейского отшельника из него не выйдет – его скучное Михайловское не станет местом паломничества – и даже для ближайших друзей. (Он это понял тотчас по отъезде Пущина.) А кто он?.. Михайловский затворник?.. Зато он снова потянулся к Руссо. O, Rus! – О, Русь! Деревня, руссоизм… «Исповедь»? К тому ж наметились некие биографические сходства… (Мадам де-Варанс?)

III

Это после стало казаться (и ему самому в том числе), что на мысль писать трагедию навлек его Пущин со своим Грибоедовым. На самом деле, он об этом думал всегда. Театр! Он начнет писать для сцены. Хватит успехов, которые никому не видны. Он желал аплодисментов. Он жадно воспоминал Колосову, Семенову… петербургские балеты, оперу в Одессе.

Когда-то он и начал свое писание с пьес (еще в Москве). С того, что безжалостно обокрал Молиера – смех и только. То есть Ольга – она была старшая – проведала и подняла его на смех. Поневоле пришлось начать втайне сочинять самому! (Стихи по-русски писать по-настоящему он стал сравнительно поздно – уже в Лицее – и то, кажется, позавидовав, что Дельвиг с Илличевским что-то упорно строчат, прикрывая тетрадки. Раньше ему что-то тоже приходило в голову – но было лень записывать. – Ум быстрый, но ленивый! – сокрущались воспитатели, и это прилепилось к нему. Он смеялся: и впрямь – ум был быстрый и ленивый одновременно.)

А к приезду Пущина у него уже скопилась тьма выписок и несколько набросков. Он не хотел сознаться, и даже себе, что поначалу сам замысел возник, как бы в отместку. Тому, кто упрятал его – молодого, жадного, легкого до увлечений и страстей, – в эту дыру, насильно ограничив кругозор видением пустоты до Новоржева (с колокольни Успенского собора в Святых горах в ясную погоду открывался Новоржев вдалеке – единственный из мировых центров культуры, которого он, кажется, считался достоин) и некоей пожилой дамой с ее малопривлекательными дочерьми. (Ну, он думал не совсем так, как мы догадываеся, но и не всегда совсем не так. Под горячую руку… или когда сплин, хандра. А хандра бывала часто.) И почему бы не лягнуть заносчивого властителя, напомнив о смерти его отца?

И все законным порядком – и в соответствии с историей, какую дозволено было изложить Карамзину. «Настало время казни для того, кто не верил правосудию Божественному в земном мире…»

 
Вокруг тебя послушные рабы,
А между тем, отшельник в келье темной…
 

…и что-то еще про донос потомству. Во всяком случае… убийство царевича Димитрия в Угличе изящно и ненавязчиво клонило к воспоминанию ночи 11 марта…[27]27
  …когда был убит император Павел и его сын взошел на престол (11 марта 1801 г.)


[Закрыть]

Покуда он шел след в след Карамзину, одиннадцатому тому его «Истории»… и предшествовал кому-то другому или другим – кого он не знал и кто явится много после. «Преступление и наказание». «Мне отмщенье и аз воздам».

 
И не уйдет злодейство от суда
И на земле как в вышних перед Богом…
 

Это и был план трагедии. Конец десятого – и весь одиннадцатый том…


…Когда женщина уходила в дом, он оставался в баньке на склоне горы – и долго сидел на постели, почти не чувствуя, как охлаждается печь и холодеют бревна сруба. Прелый запах пара и мокрых камней, что всегда присутствует в бане – быстро истаивал в сырости, текшей снаружи. Что это? Любовь, жалость? Любовь к жалости? Жалость к любви?.. – Любовь и жалость на Руси сродни. Синонимы почти. Было тихо и грустно.

Он рассеянно взирал на свои худые чресла и поникший флаг младости.

– Я думала… во мне все это умерло уже. А больше думала – что никогда и не рождалось!.. – шептала она не раз. Он посмеивался над собой, что прежде, еще до всего, звал ее про себя «старушкой-Лариной». На самом деле, она была мадам де-Варанс из Руссо. (Ради нее он даже принялся перечитывать «Исповедь».)

О ней хотелось размышлять, ее судьба, привычки, склонности – все было необыкновенно привлекательно. «У женщин вообще нет характера, у них бывают страсти в молодости… потому и так легко изображать их…» – сформулировал он как-то для себя и не раз повторял, и был уверен в этой максиме… Но здесь все было иначе. Его мадам де-Варанс была сильна духом. Но абсолютно слаба в женском ощущении себя – не то что та – подлинная. Она вообще не сознавала, как выяснилось, что может собой нести кому-то радость. (После двух-то браков и родов – числом семь!) Она была невинна, как девочка. И удивлялась всякий раз: и это можно? и это?.. – когда он являл весьма рассеянную, признаться, изобретательность. В минуты страсти – лишь дрожала в ознобе или шептала невнятно… (Его кишиневские чиновницы приучили его к крикам диких кобылиц.)

В последний миг она как-то судорожно сгибала ноги в коленях и бросала их рывком на две стороны. Он удивился: – Что с вами?

– Не знаю, это только с тобой… А что? так нельзя?

Они много говорили в постели. Она была чуть не первой, с кем он в постели еще и говорил… В отличие от прежних коротких сопутниц, она отзывалась тепло о бывших мужчинах своих – то есть мужьях. Никаких других связей у нее не было. – Он был хороший человек! – про одного. Или: – Он любил меня!.. Не входил в мои затеи!.. (про второго.) К первому мужу – Вульфу, кажется, было нечто… подобие любви. Ко второму лишь привычка.

Иногда она вдруг прерывалась, чтобы сказать: – Я почему все это говорю? Тебе? Потому что вижу по глазам, что ты переживаешь – то, что я говорю. Зачем? не знаю. Может, чтоб написать еще одну поэму – вроде той, что ты пишешь. Но не все ли равно?.. – Он знал, что он первый человек, с которым она рискует говорить о себе – и, по ее понятиям – смеет говорить.

– Что это вообще… Семья, дом? Сближение тел или сердец… или состояний? Что это за омут такой, в котором люди столь часто не находят себя? Может, ищут – да! Но не находят!.. – И он после сам, оставшись один, старался додумать вслед ее словам.

И правда? что это?.. Унылое воспроизведение себе подобных? – Ищут, да… но не находят! – Он вспоминал Элизу и как они смотрелись с Воронцовым, стоя рядом. Хотелось отвести взор – от дисгармонии. Оттого и бежала к Раевскому, ища спасенья… Потом к нему… Чего искала? что находила? Чего ищут все, наверное. Слияния, понимания? А что больше? Он ей тоже немало успел порассказать о себе – насмешливо и легко, – то есть, пытаясь быть насмешливым и легким. Все, как неглавное – лишь о главном ни слова. Он даже чуть-чуть проговорился о Раевском – без имен, разумеется, и только про нечто демоническое в нем… и какое-то странное влияние, которое манило – и вместе отталкивало и тяготило.

– Вы с ума сошли! – был ответ. – Ты сошел с ума! (Она продолжала говорить вперемежку ему – то «ты», то «Вы».) Этот тип человека уж точно противопоказан тебе! Ты должен бежать таких людей. Или слишком наивен для такого общения – или слишком внушаем. И, кроме того… тебе нельзя никак терять веру в себя. И все, что ведет к такой потере – должно быть отброшено. Даже любовь, мой милый – даже любовь! – Она все ж удивительно понимала его.

Их встречи почти всегда проходили в темноте – она гасила свечу, она так хотела – она стеснялась. В этой темноте он уходил с ней в ее прошлое – а она возвращала себе то, что недополучила в судьбе… считала себя вправе – в темноте вернуть! – а он лишь ненадолго укрывался в гавани – перевести дух для будущих бурь. И он знал про себя, что только переводит дух. Ему казалось – и она знала… Он постепенно и сам стал испытывать стеснение перед ней: за свой нелепый опыт. Воспитанник петербургских шлюх и кишиневских матрон – он ощущал почти чувство стыда перед невинностью этой сорокалетней женщины. – Словно волненье сына, когда он сознает, что мать догадалась, что он стал мужчиной. Он смирялся с ее стеснительностью – но его молодость понимала не все.

И однажды раскапризничался, был не в духе… – Ну что это такое, в конце концов? Я так и не видел вас! – Он, и впрямь, как мужчина нуждался всегда в созерцании женской наготы. Это влекло его безудержностью и делало его сильным. В тот миг амуры рассаживались над ним на своих небесных престольчиках и срывали с плеч колчаны с неотразимыми стрелами.

Женщина была смела – даже если не в любви: она зажгла свечи. И не одну, а сразу несколько. …И осветилось все. Келья с косыми досками потолка, со следами банной сырости на потолке… Жизнь, какая была до – и та, что будет после. Цветы последние милей… Нет-нет… его спутница была прекрасна, все еще (этого «все еще» – не миновать, нет! Но все же…). Небольшого роста – чтоб не сказать маленького (что обычно не замечалось). Кожа была нежна, талия хрупка, и изящно переходила в бедра …а бедра и таз – вовсе прелесть! даже не мешали растяжки на животе от бесконечных родов. Если и увяданье природы – то пышное. (Элиз станет такой лет этак через пять – может, ране… – расчислил он мысленно. Что впервые не удивило его своей обыденностью. – Элиз ведь тоже была старше его!) Привидеть над всем этим – черные, угольные небольшие глаза, словно проникающие душу скрозь… и чуть отставленную нижнюю губку Марии-Антуанетты… Эта женщина вполне могла умереть на гильотине королевой Франции! Цветы последние милей… (что-то дальше было не сказать никак.) Но она стояла перед ним, вся дрожа – в ожиданьи приговора от его молодости. Чертте что, ей-богу – черт-те что! – хотелось заплакать. Он больше не настаивал ни на чем – никогда. Сорок, за сорок, «старушка-Ларина». Цветы последние милей… – роскошных первенцев полей…

Иногда ему казалось, что она больше знает о нем, нежли он сам о себе…Она могла сказать ему: – Вы нынче не настроены, Александр! Лежите-ка спокойно! – и это бывало обычно тогда, когда он в самом деле чувствовал, что не настроен. Он послушно успокаивался – и лежал и мог думать так – о чем угодно. О ее дочери… которая, возможно, все знала – и именно сейчас страдала нещадно. О девочке с беззащитными ногами, которая вышла замуж. (И пусть теперь муж защитит!) Об Эдемском саду в немецкой хижине… О Раевском, Годунове… Он лежал, не шевелясь – а его ласкали: бережно, ненавязчиво, по-матерински…

«…я называл ее «маменькой» и обращался с ней как сын… в том настоящая причина моего слабого стремления обладать ею, несмотря на всю мою любовь к ней…» И все же он окрестил ее своей «мадам де-Варанс» – именем жестокой возлюблен ной Руссо, которую тот звал «матушкой», и с которой жил как с женой (и потерял невинность, кажется) и от которой покорно принимал страданье, деля ее с кем-то… Нет, здесь не было никакого Клода д’Анэ, вообще – никого в параллель, вся прошлая ее жизнь казалась ей самой какой-то ненастоящей. Но она была для него «мадам де-Варанс» – матерью и любовницей одновременно. И нельзя было понять, где кончается одна и начинается другая. Он этим тайным именем повышал ее значенье в своей судьбе.

Этой женщине суждено было дать ему, среди прочего, хоть немного того, чего Надежда Осиповна дать так и не смогла. Может, потому, что ноги ее были слишком упруги и слишком уверенно ступали по паркетам зал – или душа была слишком распахнута внешним впечатлениям.

«Дружбы было бы для меня довольно, утверждаю это… но находя ее слишком пылкой, чтобы быть подлинной…» Ему самому тоже было бы довольно дружбы – но так вышло, что оказалось больше – так вышло.

Он снова думал о Руссо и вместе о себе самом. Кто еще так умел проникнуть в человека и в превратности чувств, как этот сын часовщика из Женевы, который имел-то в жизни истинную – всего одну связь, с женщиной старше себя, и еще одну, кажется, вовсе платоническую, а жил с безграмотной служанкой из гостиницы и как мужчина всю жизнь стеснялся себя, потому что жестоко страдал от уремии! Романы его – дрянь… Нет, еще не дрянь, но скоро станут, наверное. И «Новая Элоиза», и «Эмиль»… Сделаются чтением прыщавых подростков. (Как это быстро происходит в литературе! Так будет и со мной! Когда-нибудь… И зачем тогда все?) Романы – скука, но «Исповедь!..» Кто еще смог вырыть такой непроходимый ров – между Побуждением и Поступком? Через который перескочить способно разве только наше живое воображение? или Неведомое – в нас?

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации