Текст книги "Возвращение в Михайловское"
Автор книги: Борис Голлер
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 52 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]
Александр спросил однажды: – Послушайте! Что вы делаете со своими бесконечным сестрицами? Вы ж не можете жениться на них – на всех?
– А зачем?
– Бедные барышни! А как они будут потом выходить замуж?
Он дразнил и себя тоже. С этой точки зрения его собственная жизнь была тоже уязвима.
– Вы всегда об этом спрашиваете? И у себя? – был ответ. – Успокойтесь! Когда они решат с замужеством – они будут чисты и смогут предъявить избраннику все необходимое.
Александр пожал плечами.
– Не бойтесь! Я не лишаю их девственности. Для этого мне хватает дворовых девок. Я только обучаю тайнам женского ремесла. – В конце концов – кто из нас старший? Вы знаете, как это важно?
Наши русские девицы до тупости невинны. В этом их беда. Как их воспитывают? Вам сестры не рассказывали, как их третировала maman?
Нос Вульфа не просто возвышался на лице – но выдавался вперед острием. Младенческие – уже довольно густые усики, напротив, задвигали верхнюю губу. И подбородок, как у многих слишком самолюбивых людей, был тоже слабый и чуть скошенный назад. Когда он говорил скабрезности, он чуточку краснел и кожа покрывалась легкой сыпью.
– Наши грезят вместо чувства. Это их отличье. Например, от европейских…
Откуда он все это берет? Он ведь не слушал никогда Раевского Александра!
– Почем вы знаете европейских? – спросил Александр уныло.
– Я знаком с эстляндками. А это – та же Европа, – сказал он не без гордости.
– Весьма относительная…
Вульф мстил тоже достаточно изобретательно.
– Сказать вам, что вы сделаете, когда женитесь? То есть в первую очередь?
– М-м… Верно, ребенка! Как все. А что?
– Ну, это!.. (Поморщился.) Хотите – буду пророком? Первым долгом вы развратите собственную жену! – Но это может создать вам после неспокойную жизнь!
И дальше шла опять словопря про Мефистофеля. (Почему ему все-таки хотелось, рядом с этим сопляком, быть хоть чуточку Раевским?) Много лет спустя он вспомнил, что подобный разговор был как раз перед самым приездом Дельвига в Михайлов ское.
Схолия
…Еще о понимании художниками друг друга. Такой знаток «Онегина» как Набоков замечает всерьез:
«Письмо Татьяны предо мною…» Его появление в руках Пушкина, выступающего в качестве персонажа романа (подчеркнем), может быть в частности объяснено тем, что оно было переписано для него Онегиным в Одессе, где в 1823–1824 гг. (подчеркнуто нами – Б. Г.), они предавались воспоминаниям о своих прошлых увлечениях, скрашивавших их прогулки по берегам Невы в 1820 году». (В. Набоков.)
Ну, во-первых, в романе нет этой встречи Пушкина в Одессе с Онегиным, Пушкин оставил ее в черновиках. Последний эпизод с героем в самом романе (в «отрывках из Путешестия Онегина») происходит на Кавказе, на водах: «Онегин взором сожаленья – Глядит на дымные струи…» А последнее упоминание героя у Пушкина: «Спустя три года, вслед за мною, – Скитаясь в той же стороне, – Онегин вспомнил обо мне». И все. И никакой встречи в Одессе и передачи письма. А во-вторых… и, это, верно, даже во-первых… Письмо «появляется» в романе не «в руках Пушкина» – а в руках у Автора – как персонажа романа.
Что до его планов касательно Дельвига… План был изумительно прост. Коварен, но прост. (Не судите его!) Он твердо решил женить Дельвига… на Анне Вульф. Один поэт заменит другого. Почти незаметно… она с ее нежностью, с ее мечтаниями – словно перейдет в подруги другого поэта. Они будут счастливы. Она никогда не станет для Дельвига леди Байрон! (В ту пору это было что-то вроде привидения для всех поэтов! Шумный развод Байрона с женой – заставивший его в итоге бежать из Англии.)
Распроститься, наконец, с этим отвратительным чувством вины. Будто он портит ей жизнь – испортил уже. По отношению к ней – он нисколько не лучше Вульфа с его «сестрицами». А он не хотел сходства! Только…Она ж не подпускает никого к себе! (На что он, бедный, надеялся поначалу). Пользуется несомненным, но, к сожалению, – не у тех, кто ей нужен. Это все – простые юноши, без загадки, в основном, военные… Ей нужен дух, так сказать, не гарнизонный. Вообще, дух. Бедная Татьяна! Она не понимает еще – как скучно при этом – даже с самим собой. Даже самому носителю духа. Читала б лучше Байрона! Неужто ты влюблен в меньшую? – А что? – Я выбрал бы другую – Когда б я был, как ты, поэт!..
Что нужно Татьяне, наконец? – Всем Татьянам на свете? Хоть они обычно и не подозревают этого и не сознаются вам. Им нужен Ленский – не Онегин! – Вам нужен Дельвиг – не я. Мой брат Дельвиг! (Правда… Если б Татьяна полюбила Ленского, не было б никакого романа в стихах!)
А он …он будет взирать на их счастье со стороны. И радоваться. И, наконец, дождется дня, когда она признает сама: – Вы были правы, Александр! Я получила, наконец, то, что искала!
И в соображении этого сладкого – чужого и неизбежного счастья, он ждал приезда Дельвига и меланхолически, и не без досады, конечно, – заранее ревновал к нему Анну Вульф.
Недели две за столом в Тригорском – за обедом, или, если задерживался, – за ужином, – шла основательная артиллерийская подготовка. Вся батарея Раевского-старшего была сосредоточена на Тригорском холме, и пушки били отменно, опустошая пространство и очищая его – для Дельвига. Задача была влюбить в него девушку заочно. Александр говорил только о нем. Рассказывал бесконечные истории их юности. Аттестовывал Дельвига. Цитировал Дельвига. Бесконечное – «как сказал Дельвиг» – при этом охотно приписывал ему чьи-то слова. Хоть бы цитаты из Гете или Баратынского с Кюхельбекером. Не все ли равно? Вспомнил из Грибоедова? – вставил тоже. Неважно. Во славу Дельвига, во имя Дельвига – и стараясь елико – чтоб это было при Анне и на ее ушах и чтоб она всячески включалась в разговор.
Она даже возмутилась однажды:
– Почему мне навязывают чье-то общество на расстоянии? Может, оно вовсе не привлечет меня вблизи?
Она все-таки была умна. Очень умна.
– Может, этому господину, вашему другу – и не понравимся мы все? Ему будет скучно с нами? Вы наделили его столькими добродетелями, что он, возможно, станет искать таких же – и у нас. Но у меня их нет! Не знаю, Зизи, у тебя есть?
И Зизи призналась весело, что и у нее тоже нету. Надо было влюбиться в Зизи, ей-богу! Легкость, легкость! То, по чему он тосковал всегда. Анна отягчала его своей правильностью (или праведностью). Он тоже рассмеялся – понял, что переборщил – но никак не прекратил процесс ваяния конной статуи Дельвига посреди Тригорского.
Однако с Анной было не так просто. (Наверное, было у нее какое-то чутье!) Она вновь, как было прежде, начала придираться к нему по мелочам. Вспыхивать. Раздражаться. Делать замечания. Начинать вздорную отповедь – и умолкать, как бы чтоб не обидеть его. Так как он давно в доме стал своим – это было по-родствен ному вроде, но очень злило. По тому, по другому поводу, по тому… По поводу пахитосок – он не курил их, но баловался часто – заткнутых в горшки с цветами. Или ножа для фруктов, который оставался без употребления – потому что гость счищал кожуру длинным ногтем, и, то сказать, это было нечто не слишком приятное для глаз. А ножом он просто играл – умел ловко подбрасывать его, переворачивать в воздухе и снова ловить, и часто пользовал его, чтоб очищать рыбу на тарелке – от костей. После этого он мог спокойно ткнуть этот ножик в какой-нибудь фрукт на столе. Однажды он не выдержал какого-то очередного поучения – на глазах у всех смахнул крошки со стола в ладонь (как раз слуги уносили второе) и отправил их в рот. Зизи захохотала. Анна вспыхнула, поднялась и вышла.
У нее вдруг вовсе исчезли следы той внутренней робости, какая был прежде и означала: я не слишком скушна? Какой там! Теперь она просто грубила ему. Однажды мать, Прасковья Александровна, была вынуждена даже одернуть ее, сказав: – Можно подумать, Ан-нет, вы просто не хотите прослыть гостеприимной! – сказано было, опустив очи долу – и с таким выражением, какое бывает у людей не знающих вовсе – стоит ли это говорить: есть ли право. – Все права были потеряны. У всех. Неизвестно, кто что знал, но было точно следствием их связи с Прасковьей Александровной, что она на глазах теряла в доме привычную власть. Стеснялась детей – может, пыталась понять, кто о чем догадывается? Может, просто чувствовала свое поведение уязвимым? Что она могла сделать? И в тот миг, заступаясь за него перед дочерью, ощущала сама, что единственная мысль, которая сию минуту занимает ее, – не выйдет ли, в итоге так – что они теперь не смогут встретиться?
Все смешалось в доме Вульфов – мешалось и продолжало мешаться… Он ведь тоже не знал, почему Анна так нападает на него: потому ли, что хочет освободиться от него – или считает его уже своей собственностью?
Чуть не больше всего ее раздражали собаки. В весеннюю скользоту он чаще не брал коня и приходил пешком. – Он боялся в гололед упасть вместе с конем. (В осень, когда стало подмораживать – это случилось дважды: слава Богу – обошлось, и хотя это несколько успокаивало его наездническое самолюбие, что не с коня, а с конем упал, – но он жалел коня.) Зато михайловские дворовые псы, привыкшие за зиму отогреваться в доме – и невольно привязавшиеся к нему (они всегда бродили по дому) теперь, при солнышке, – стали высыпать на подсыхающее михайловское крыльцо, на котором почти уже стаял снег – и смирно отдыхали, разлегшись и прикрывши веки – и только уныло размежали их, когда кто-то проходил: через них приходилось переступать, а когда он собирался в Тригорское – повадились трусить за ним. Так что стало почти обыденным, что он являлся с целой стаей больших и поменьше лохматых, грязных собак. Это были дворняги – той особой русской беспородной породы, лучше которой, верно, нет на свете – потому что они умней всех дворянских родичей своих – скромней и добрей. Он входил в дом – и собаки, лениво побродив по парку, тут у них тоже было много знакомых, кого надо обнюхать тщательно – укладывались на крыльце и лежали – до того, как он собирался домой… Дворовые тригорские в свой час выносили им еду. Псы принимали как должное – укладывались снова и засыпали – лениво и благодарно повиливая хвостами, разметавшимися в разных направлениях по крыльцу. Но среди собак был Жук – среднего роста лохматый черный кобель, который относился к нему не то что другие, но с восторгом. Он и визжал по-другому, и смотрел по-другому, и приникал к его рукам – по-другому. С чем-то, чего нельзя назвать словами. Все собаки бежали следом по дороге в Тригорское – обегали Александра и исчезали вдали… Увидели, что отстал, – повернули, добрались до него – и назад обычный собачий ход. И только Жук, возвращаясь, оставался… И подолгу стоял сбоку – и смотрел, как Александр идет, выбрасывая свою тяжелую полку, и, наверное, если остановить тогда мгновение в его больших, неподвижных темных – чуть слезящихся на солнце глазах – можно было понять, что в этих глазах – его хозяин прекрасен: красив той особой единственной красотой, какую мы обретаем в глазах тех, кто нас любит. А больше ни в чьих, никогда… Любовь к нам наших животных – нечто недоступное пониманию – ни нашему, ни их… это то немногое, что даровано нам Богом на этой грустной земле невесть за какие чудеса…
И, когда все другие пришлые собаки мирно лежали на крылечке в Тригорском – и то ли ждали его, то ли забывали о нем, – Жук долго не мог вытерпеть без него – и отправлялся на розыски. Дверь часто открывалась и закрывалась – и он незаметно проникал в дом и шлепал по комнатам – пока не отыщет – большими, мокрыми и, конечно, грязными лапами. И когда находил его – в одной из комнат, прижимался к нему всем теплым, влажным боком – и в глазах его было счастье.
(Где ты теперь – верный, лохматый, всклокоченный? Где твоя любящая собачья душа – и достигла ли она Небес вместе с твоим хозяином – или хотя бы поднялась до той плиты на холме под стенами церкви?)
Так вот, Жук с его мокрыми лапами, оставлявшими следы повсюду в комнатах – и преданными по-собачьи глазами особенно Анну злил.
– Почему вы разрешаете ему входить в дом? – он же весь мокрый! – говорила она своим ровным, правильным голосом, который так всегда раздражал его.
– Он сам берет себе это право! – говорил Александр и гладил собаку. Не обращая внимания, что его светлые брюки – на коленях темнеют от влаги… – Он соскучился, правда?
Может, она ревновала к собаке. Может, требовала права только на свою любовь к нему!
«С Аннеткой бранюсь! Надоела!» – написал он брату. Вместе с похвалами в адрес очередной «femina»…
Но однажды они столкнулись в библиотеке – вынырнули вдруг из разных дверей навстречу друг другу и чуть не сшиблись совсем. – Это было после целой череды таких вот никчемных ссор… – Было пусто в комнате, полутемно, она прижалась к нему боком, всем телом, стала целовать его щеки, бакенбарды, лоб и шептала…
– Когда?
– Что когда? – спросил он, раздумывая, как быть?
– Очередная панихида!
– По кому?
– Не знаю. Мне все равно… (и быстро, словно отпала, отлепилась и скрылась в дверях).
– Погоди! (думал он, но почему-то с грустью). Вот приедет Дельвиг!..
А душа пропела что-то иное – и еще, и еще…
– Когда бы мирная семейственная жизнь нравилась моему воображению… Когда б я смел искать блаженства…
«Некто Вибий Серен, по доносу своего сына, был присужден римским сенатом к заточению на безводном острове… Тиберий воспротивился сему решению, говоря, что человека, которому дарована жизнь, не должно лишать способов к поддержанию жизни… Чем больше читаю Тацита – тем больше мирюсь с Тиберием!»
Числа 16-го или 17-го приехал наконец Дельвиг. Они встретились, вскинулись, обнялись – еще не веря. Поцеловали друг у друга руки, как было принято у лицейских. Потом побродили по комнатам, потом смотрели швей – все-все, как было, когда приехал Пущин. Потом уселись за стол. Выпили – и еще, и еще…
Александр расспрашивал, как Петербург встретил Воронцова после его не слишком благовидного поступка с ним. И все требовал подробности. Оказалось, Дельвиг их почти не помнил, и Александр заподозрил, что и не слишком интересовался. Как так? Ему казалось, он бы, коснись кого-то из друзей – не упустил бы ни одной мелочи. Он стал допытываться – где конкретно бывал Воронцов, у кого, в каких домах – и где и как его принимали – при этом упрямо и подчеркнуто с удовольствием произносил все время Уоронцов… Дельвиг слушал с улыбкой, потом попрекнул мягко:
– Не надо, а? Это тебе не идет!..
– Боюсь, наши либералы на Западе считались бы консерваторами. Или того хуже – мракобесами!
– Может… (улыбнулся Дельвиг за стеклами очков).
Александра прорвало. Он говорил о Воронцове… Страдая, мучаясь – tristia (элегический тон).
Потом о царе Александре. И тоже – с чувством обиды и желанием, чтоб ее разделили – обиду.
– Знаешь, в какую дыру угодил Овидий? Мне кажется, он был любовником Юлии – распутной внучки Августа. За то его и сослали.
А в какую дыру угодили мы? Сказать? В пропасть лживых обещаний Благословенного!..
И почти без перехода стал сетовать на глупости цензуры. О Бирукове, Красов ском… Нельзя даже употребить слово «боготворить» – когда речь идет о женщине. Можно оскорбить чувства верующих.
А я лично не понимаю Христа – если для него женщина не была божественна! Нельзя, чтоб любовник молодой клял ревнивого супруга… Тут, видишь ли, «ненравственная цель»!
– И правда – ненравственная! – рассмеялся Дельвиг. – Что ты хочешь? У Бирукова самого молодая жена – и он ревнив!
– Так он – рогач?
– Не знаю. Во всяком случае – не я его оброгатил!
– А жаль! – бросил Александр зло. – Все надо править – вечные придирки. Будто это – не литература тебе, а служба по ведомству словесности.
До тебя дошло мое послание к цензору?
Дельвиг усмехался, отмалчивался, поводил плечом.
– Ты их раздражил, – сказал он с нежностью. – Или напугал. Успокойся! Сумел раздражить! Надо подождать. Твое место первого поэта осталось за тобой. И с этим они все уже ничего не могут поделать!
Александр принялся говорить о хрупкости мира в стране и о возможности взрыва.
Так прошло часа два или три – и Дельвиг вдруг сказал, близоруко щурясь по обыкновению, с неизменной своей исключительно благодарной к людям – улыбкой:
– Слушай, что с нами произошло, а?
(Напомним – они не видались шесть лет. Только переписывались.)
– А что такое?
– Не знаю. Я вот думаю… Мы с тобой уже вместе почти три часа! Но мы еще ни слова не сказали об искусстве!
V
Шесть лет назад, когда он покидал Петербург, Дельвиг с Яковлевым Павлом – братом лицейского старосты – провожали его до Царского – до самой заставы (а может, и дальше). Отъезд казался смешным и ненадолго: все равно, жизнь была за поворотом и у ней были нежные очертания – они были почти юны. Теперь, слегка потрепанные бурями, они входили вновь в эту гавань дружбы, где можно было все объяснить, и, главное, – было кому. Потому не стоит думать, что разговор так вдруг прервался от замечания Дельвига, и они сразу удалились в свои эмпиреи. – Еще дойдет черед. Есть вещи, которые волнуют их не меньше. Теперь оба были готовы излить друг на друга буйные щедроты тоски.
Александру не терпелось начать с собственной драмы – но Дельвиг встрял со своей. Он тоже познал любовь – был влюблен. Безумно, естественно! (А бывает – не безумно?) Но та женщина, что была предметом его мольбы у Бога – о прошлом годе умерла. И уже нельзя было понять, кому она принадлежала на самом деле. Как неясно было из рассказа, принадлежала ли она хоть на миг самому Дельвигу. (Онегин слушал с важным видом – и думал…) Но, как бывает с ушедшими, ее недостатки и все обиды от нее – сокрылись в земле, зато достоинства – воссияли в небесах. (…И думал: глупо мне мешать – Его минутному блаженству!..) У поэтов есть право гордиться собственными бедами: кто предался искусству, быстро догадывается, что счастливые страницы жизни – суть ее пустые страницы и что плодоносят лишь страницы драматические… В подруге Дельвига было все, разумеется… Цыганские черные волосы волной на правое плечо и темные глаза. Небольшие, но глубиной в озера. – Уж эти цыганки, беда, и эти озера – глубиной в нашу страсть! (…но любой роман – Возьмите и найдете, верно, – Ее портрет…) Легко себе представить, как это действовало на неискушенного Дельвига! А когда эти глаза еще подернуты влажным туманом… И если она так взглядывала на тебя… (…ее портрет! – он очень мил… я прежде сам его любил, – но надоел он мне безмерно…)… тебе казалось: это – твое, только твое!.. И, конечно, умна, очень умна. И как разбиралась – в искусстве: в живописи, разумеется (живопись была конек Дельвига) – не чета нам, мужчинам! – Александр едва сдерживал усмешку Раевского.
С. Д. П. – Дельвиг не называл имени – только инициалы. Он ласкал инициалы. Смаковал – чуть не с причмокиваньем губ. … (Пускай покамест он живет, – Да верит мира совершенству… Александр улыбался удовлетворенно: нет, право, сидя здесь, в этой дыре, он, впрямь, сочиняет нечто значительное!)
У подруги Дельвига был салон (естественно). Единственный такой – в Петербурге (слышал?). Скажешь – тщеславие? – Может… Но… А мадам Рекамье? И должны же быть у нас свои Рекамье? С.Д.П.[28]28
На самом деле – «Сословие друзей просвещения». – С.Д.П. – Софья Дмитриевна Пономарева. – Об этом салоне – в книге В. Э. Вацуро: «С. Д. П. Из истории литературного быта пушкинской поры».
[Закрыть] Мы так и расшифровывали: Салон Друзей Поэзии, Или Созвездие Друзей. Мы с Баратынским сразу осели там. – То есть, когда он наезжал из Финляндии. Это я его привел.
– Принадлежала ли она мне? Нет, конечно. Не совсем. Я думал один миг, что да – не больше мига. Перед этим у нее было что-то такое же, недолго – с Баратынским. Если помнишь стихи…
– «Зачем нескромностью двусмысленных речей – Очей – для всех увлажненных желаньем?..» – Александр явил, что читывал Баратынского.
Так это и есть его Дорида?
– Да. А Делия моя! Моя Делия!.. (с несчастной улыбкой.) Но он не любил ее, как я. Или я успокаиваю себя?..
– Прости! Но теперь – не все равно? кто любил ее, кого любила она?
– Нет, не все равно! Вся беда, что именно теперь – не все равно! – и улыбался растерянно, и плакал, и страдал, как о живой. (Были времена, когда мужчины плакали – и не стыдились слез.) Александр иначе относился к смерти – как к чему-то обыкновенному, части жизни. Хотя твердо не знал что это. (А кто знает?) Просто… тот, кто исчезал с земли – исчезал и для него. Он не мог любить по памяти…
– Еще, вроде, был какой-то амур с Орестом Сомовым, может, платонический, может, только с его стороны… Он бывал у нее часто. Ты знавал его? Или его еще не было, когда ты?.. (Он хотел сказать – был в Петербурге.) Средний литераторишко. Старательный – дружен с прохвостом Воейковым.
– Да, знаю, знаю. Кого Баратынский назвал печатно «Сомов-безмундирный». Приревновал? Впрочем, непростительно! Просвещенному человеку и русскому писателю ставить в упрек другому писателю его независимость…
– Да он не то хотел сказать!
– Неважно. Не все понимают равно. Чернь радуется. Я тоже вот – безмундирный. Отставлен и выслан. (Вдруг прорвалось.)
– При чем тут ты?
– Так, может, она просто была … м-м… – ваша таинственная С.Д.П? Не слишком разборчива? Или слишком вольна в связях?
– Что ты! Не смей! У ней просто была широкая душа. Открытая для любви.
– Теперь это так называется? Может быть.
– Не смей!
– Прости! Она замужем? То есть была?
– Разумеется.
– А муж?
– Аким Иванович? Не знаю. Так и не понял его. Мне было жаль его и все. Когда мы сбирались обычно – он быстро хмелел и уходил к себе. Мы были ему, как люди, внове или вовсе чужды. Больше молчал – или думал о чем-то? – Странный человек. Много старше ее. Странный хороший человек.
– Постой! И муж совсем не знал, что она?..
– Неверна ему? (пожал плечами.) Или знал. Несчастный! А может, счастливый, самый счастливый! Она все-таки принадлежала ему.
– Но наравне с другими? Не смеши!
– А какая разница? А вдруг – и нет разницы? Признайся – мы ничего не смыслим в этом. Когда мы расходились с кладбища – мы боялись, он там и останется. Подле нее… Значит, он что-то терял? Такое? Недоступное нам?
– Не знаю. Я б так не мог. А ты мог бы?
– Нет. Я тоже. Только… может, в нас чего-то недостает? Любви? Слишком самолюбивы – или себялюбивы? И есть чувство высшее, которое не считается ни с чем? Может, оно и есть – любовь?
– Интересно вы живете! – вставил не к месту Александр.
– А при жизни она от всех нас вернулась к тому, кто был прежде у нее. К Панаеву. – То был входивший в моду автор идиллий, которого Александр, насмешни чая, именовал не иначе, как «идиллическим коллежским асессором».
– Ну, это дурной вкус! – Сменить Баратынского или тебя? На Панаева?
– Не говори! Рост, глаза…Ты помнишь его?
– Я и в глаза его не видел! Брось! Когда женщина изменяет нам с кем-то, мы найдем глаза – у кого угодно! А уж рост – тем более!.. В сравнении с моим…
– Дело не в том! Мадам де-Варанс, помнишь, у Руссо? – Александр вздрогнул. (Опять мадам де-Варанс?)
– Она тоже любила – только неудачников! Мужчина должен был быть уж слишком непривлекательным – чтоб она, пожалев однажды, не одарила его.
– Да, конечно! Это утешает! – сказал Александр с натужной веселостью.
– Так вот, ее тоже не манили кавалергарды, вообще – красавцы. Хотя они и вились округ во множестве. Отирали паркеты. Анреп – флигель-адъютант, капитан Поджио, еще один португалец – некто Лопец, сын дипломата. Это уж вовсе – испанская красота. По-моему, мужчина при ней должен был чувствовать себя или счастливым, или несчастным. Третьего не дано! Но сама любила больше несчастных. Что в Сомове, к примеру, можно было найти привлекательного, кроме несчастья? Или во мне? Мне иногда кажется… она поняла в конце концов, что Панаев – в чем-то слаб… хотя б как поэт – слабей нас с Баратынским. Пожалела – и избрала его. Он когда-то не советовал ей вязаться с нами. Считал нас слишком самонадеянными – или что-то еще. Она не послушалась – он надулся и ушел. Потом вернулся. Нельзя было не вернуться.
– Но что-то ж у тебя с ней было, в конце концов?
– Ну да. Было. Перед самым ее уходом к Панаеву! – Я долго болел и… Думал, не выздоровею. Потом поправился. И все в мире как-то стало поправляться. Пришла весна. Кто знал, что это – ее последний год? И весна последняя? Как-то муж ее сказал мне, что она плохо себя чувствует… – и что просит меня зайти к ней в спальню.
– Я сперва растерялся – потом зашел… Думаю, она просто пожалела меня!
Стекла очков вновь потонули в тумане. Только дужки отблескивали. Он не смел рассказать, что было дальше. (На самом деле, когда он вошел – женщина откинула покрывало и притянула его к себе. К своей груди. – Он и теперь дрожал… Эта мраморная грудь, ушедшая в подземное царство – была лишь его владением. Его открытием самой жизни. – А теперь умерла. Умерла! Он и сейчас, беседуя с другом, лежал у этой груди, пил божественное млеко и обливался слезами счастья. Подите вы все прочь! Подите!) Он только простонал вслух блаженно:
– Я понял, из чего греки создавали своих богинь.
– «Ей Фидий был обязан – прелестным идеалом своих богинь» – Александр вспомнил старые стихи Дельвига. Дельвигу было приятно – помнит!
Он в ответ привел что-то из Александровых виршей. Тут они были в своем праве. Это было их счастье – если нет другого. Тут они говорили на одном языке…
– Конечно… (Александр.) Что б мы делали без греков? – Если б они до нас не нашли форму для всех наших страстей и фантазий? Впрочем… Они лишь благополучно набрели на залежи каррарского мрамора. Теперь вместо мраморов Каррары – труха!
Он вспомнил Элиз – впервые, кажется, за последние недели. Божественна, божественна! Две розовые апельсиновые доли, из чистого мрамора, качнулись перед ним – и на миг накрыли его, как небесный свод. Все поплыло в мозгу (опять)…
О, мраморные дщери Господа. – Все идеалы человечества пасутся среди греческих стад… Он был ничуть не лучше друга. Но вспомнил вновь из Баратынского: «Зачем нескромностью двусмысленных речей, – Руки всечасным пожиманьем, – Очей – для всех увлажненных желаньем?..» (Прекрасно это у него – и как точно!)
– Нам в поэзии тоже следует найти – свои залежи мрамора, – мрачно добавил он.
– Конечно. – Дельвиг все думал о своем. – Нет. У меня ничего не было. Да и что могло быть? И что б я делал в этом случае? А муж?
– Ты что, вообще не жил никогда с замужней женщиной?
– Нет. – И признался. – Я бы не мог. И с ней, наверное, тоже не смог бы… Я б все думал о муже. Знал, что он где-то там – и страдает. Это мне мешало б. Лучше уж – к Софье Остафьевне…(Это был известный петербургский адрес: у Софьи Остафьевны. Публичный дом среднего пошиба. Туда ходили юноши скромного достатка, чиновники и преданные дворянские мужья, кто старался избегать скандалов и светских связей. Лицейские тоже здесь когда-то открывали себя.)
– Панаев, верно, был менее щепетилен на сей счет… – добавил Дельвиг смущенно. – Но…
– Чушь какая! Пусть все эти владетели прекрасных жен сами берегут свои сокровища! Не смогли – их беда! Нам-то что за дело!
– Нет. Я бы не смог! Я так устроен.
Он улыбался растерянно, и слезы – из-под очков.
Александр не стал в свой черед откровенничать. Бог с ним! До другого раза… Элиз жива. Он вдруг ощутил со всей силой – именно это. Она жива – пусть где-то там. А, стало быть, все еще может случиться. Он понял, что повзрослел на юге. Больше, чем его сверстники. Он растерялся. Он встретил Ленского. И, так как с тем Ленским он более или менее представлял, что будет, – он боялся за этого!
После ему все-таки удалось вытащить друга на воздух и отправиться с ним в Тригорское. Ему не терпелось. Они повозились – переоделись, натянули сапоги, стоявшие у двери в комнату Александра – до блеска пред тем начищенные Ариной (аж в полутьме светились), и вышли на воздух. Светлый день весны: было сухо, тепло. И собаки михайловские, подумав, не слишком ли им мешает этот незнакомец (принюхались), – все-таки потянулись вслед. А после обежали их и помчались вперед – с собачьим визгом, – лишь хвосты мелькнули. Друзья вышли на дорогу и размеренно двинулись к Вороничу, и Александр старался не торопиться, оберегая степенность Дельвига. – Ваше степенство, милый барон! – Он усмехнулся. Где-то на повороте, когда дорога чуть свернула в сторону и пошла под уклон – он вдруг остановился, оглядел себя и друга веселым взглядом раблезианца и подытожил разговор:
– Два неудачника в до блеска начищенных сапогах!
VI
Выяснилось, он немного позабыл Дельвига. (Как прочих, наверное.) Он даже успел запамятовать, как Дельвиг ленив. Хотя лень, вроде, была всегдашней печатью друга – и никого не удивляла. Но не настолько же? Не настолько! Теперь многое в Дельвиге казалось странным – иль чуть раздражало его. Самому ему никогда не сиделось дома. В гости, гулять… Как только кончалась работа – его тянуло вон из дому. – После он считал про себя, что его кстати забросили в Михайловское. Он не выжил бы, возможно, как поэт – если б продолжал вертеться в столичном – или даже одесском вертепе. Ему стоило усилий приучить себя к порядку. – Он не выносил одиночества – необходимого в той странной профессии, где люди под ногами у себя вынуждены искать самих себя. – То смутное, часто больное, что есть во всех нас, но что выразить удается только немногим. А тут живешь в деревне, и даже – черт побери! – в карты проиграть некому (хоть и нечего проигрывать!). Здесь прогулки и посиделки в Тригорском – заменяли ему все: общество, в котором он нуждался.
А Дельвиг был домосед. Он физически не терпел выбираться куда-то. Прогулки ему претили. (Да и, вправду, простуживался он часто.)
– А может, посидим лучше в тепле? – говорил он с почти мечтательной улыбкой, вдвинувшись в угол диванчика в Александровой комнате, напротив стола – блаженно вытянув из-под домашнего халата голые белые немецкие ноги – ну, ни единого волоска, словно детские. Перед тем он стойко дожидался, пока Александр кончит писанье у себя в кабинете – читал что-то в комнате родителей, где его поместили со всеми его баулами и книгами. Александр даже измыслил другу работу: засадил за составление сборника «Стихотворения Александра Пушкина» (между прочим, первого такого у него) – сборник он собирался издать в наступившем году назло всем врагам, только не решил, как назвать: просто «Стихотворения» или «Разные стихотворения». И Дельвиг в соседней комнате шуршал бумагами, шуршал, трудился в поте, подбирая стихи Александра – откладывая, перекладывая, меняя местами (никто так не поворачивал каменными нашими сердцами, как ты!) – и занимался этим с удовольствием и со знанием дела: альманах кой-чему научил его – как редактора. А Алек сандр подсовывал еще другие рукописи, которые в сборник не шли, и Дельвиг поглощал их жадно, и просил еще. В конце концов, какая есть радость на свете, кроме как читать почеркушки друг друга?
Но Дельвиг с первой встречи дал понять, что его приезд имеет в виду причины не только личные – встреча друзей после разлуки, – хоть он об этом трещал без умолку в письмах и всем, – но нечто еще более важное и неотложное: нужно всерьез поговорить о литературе с тем, кто ныне, volens-nolens, представляет собой (уж ты прости, Александр!) ее славу. Потому что – русская культура гибнет, по его мнению (Александр усмехнулся: – Что? В очередной раз?) – то есть просто окончательно погибает, и нужно собирать силы… и только они двое могут разобраться в происходящем и что-то сделать.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?