Текст книги "Ханский ярлык"
Автор книги: Борис Изюмский
Жанр: Историческая литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 8 страниц)
РАССТАВАНИЕ
Глубокой ночью Бориска, держась густой тени стен, прокрался в дальний угол двора. Пошел дождь. Где-то скулила собака. Пахло сырыми досками.
Не успел юноша присесть на лавку под старым, в три обхвата, дубом, как теплые руки протянулись к нему из-за плеч, закрыли глаза. Захолонуло сердце.
– Фетиньюшка, ласточка моя! – радостно прошептал он, положив свои пальцы на девичьи, пахнущие мятой.
– Борисонька! – обвила Фетинья его шею.
Он притянул девушку к себе, посадил рядом. С листьев дуба на их лица падали крупные капли дождя.
Князь неспроста называл Фетинью стрекозой и куролесницей. Маленькая непоседа с быстрыми движениями, она без устали летала по двору, и ее звонкий голосок весь день раздавался то там, то здесь.
Черты лица ее нельзя было назвать правильными: по-мужски выпуклый лоб, широковатый нос. Но все это скрадывали глаза – зеленые, ясные, полные ума и веселья, они все примечали; то лукаво улыбались, то метали зеленые озорные брызги, словно кто ударял по кресалу, то насмешливо щурились. Ее ребячливым шалостям и выдумкам не было конца: обменит лапти у подружек, потом сама и признается; в полую тыкву с отверстиями поставит зажженный огарок, тыкву на палку поднимет и ночью пугливых стращает: им мерещится – движется чудовище с огромными очами. И хотя порой сердились на нее за проказы, а и любили все егозу. При взгляде на нее светлели ласково лица у самых сумрачных.
– Что ж ты припоздал так? – укоряюще прошептала Фетинья, пряча лицо на груди Бориски, и счастливо засмеялась.
Он сидел, обняв девушку, заботливо набросил на ее плечи свой дорожный плащ.
– Уезжаем мы с князем, к отъезду готовились.
– Надолго? – тревожно взглянув, спросила Фетинья.
– Неведомо. В Орду едем, в Сарай-Берке…
– К идолищу поганому! – со страхом воскликнула Фетинья, прижимая руки к груди. – Порешат они вас, Борисонька, чует сердце, порешат!
– Бог милостив, – скупо ответил юноша и, помолчав, добавил с горечью: – А и убьют, кому по мне слезы лить? Один я на белом свете!
– А я? – едва слышно спросила Фетинья, и слезы навернулись у нее на глаза.
Бориска снова обнял ее сильной рукой, губами осушил слезы, забормотал виновато:
– Ну, пошто, пошто, голубонька, радость моя… Должон я возле князя быть…
Дождь прошел, замигали звезды; луна, ярко освещая крыши Кремля, двор, заботливо оставляла в тени лавку под дубом.
Запели в третий раз петухи, но трудно было расстаться. Наконец Бориска встал.
– Пора! – решительно сказал он и отодвинул немного от себя девушку, словно стараясь навсегда запомнить каждую черточку дорогого лица. – Будешь дожидаться, коли беда задержит? – глухо спросил он, пытливо заглядывая в ее глаза, сейчас казавшиеся темными.
– Век прожду, а дождусь! – клятвенно произнесла Фетинья и так посмотрела на Бориску, будто умоляла: «Ты мне верь, ты твердо-натвердо верь!»
– Так помни!
Легким прикосновением Бориска погладил ее руку и исчез – будто растаял в предутреннем тумане.
Утром, отправив завещание в собор, Иван Данилович созвал самых верных своих мужей – больших бояр.
По его правую руку сел мудрый, седой Протасий – владелец многих дворов, земель, рыбных ловель, покосов, бобровых гонов, соляных ломок. Протасий был дряхл: щеки глубоко впали на его бледном лице; он едва ходил, но сохранил нестарческую ясность ума и не однажды советами поддерживал князя.
За Протасием, застыв неподвижно, сидели, уставив бороды в пол, сборщик мыта Данила Романович – владелец бортных[3]3
Бортничество – добыча меда.
[Закрыть] угодий и коптилен для рыбы; хранитель печати Шибеев с толстой заячьей губой; мрачный дворский Жито; Василий Кочева.
Князь оповестил думу о событиях в Твери, о том, что немедля собирается ехать в Орду, и просил во всем поддерживать Василия Кочеву, которого оставлял вместо себя.
Воцарилась напряженная тишина. Князь испытующе поглядывал на думцев.
– Ехать надобно. В тяжкую минуту место твое там, – вздохнув, сказал за всех Протасий. – Будь спокоен, порядок сохраним…
Бояре, подтверждая, закивали головами.
«Хорошо, что опора есть», – удовлетворенно подумал Иван Данилович.
– Мы тебе поддержку во всем окажем, – продолжал Протасий. – Всяк понимает, дело не только твое – наше… А Твери самый час отомстить.
Князь нахмурился:
– Не о мести помышляю… О жизни Москвы.
Отпустив думцев, задержал Кочеву, чтобы дать ему последние наставления перед отъездом.
Воевода Кочева, внимательно слушая князя, смотрел на него с собачьей преданностью.
– В Орду вплавь пойду, на ладьях, – негромко говорил Иван Данилович, – так безопасней, да и быстрей. Проводишь до Клязьмы…
Кочева напряженно стоял перед князем, даже взопрел под парчовым кафтаном, обшитым мехом. Полные пальцы его в рыжеватых волосах все время шевелились.
– Надзирай! – строго посмотрел на Кочеву князь. – Выгоды наши блюди. В случае чего – советуйся с боярами, особливо с Протасием и Шибеевым… Приеду – за постоянство честь учрежу. А кто повиноваться не будет – всей силой карай! Ясно? – спросил, будто узел затянул.
– Так что, туда-сюда, ясно, княже… – гугниво ответил Кочева и переступил с ноги на ногу.
Кочеву князь наделял таким доверием не потому, что был он умнее других, а потому, что отличался решимостью, не знающей преград, умел круто расправляться с недругами, безоговорочно исполнять княжеский приказ.
Знал князь: Кочеву охотно поддержат и бояре, часто ссорящиеся между собой. Протасия не терпели за ум; в Даниле Романовиче видели человека, желающего оттеснить их; Шибеева считали случайно выплывшим выскочкой, и все сходились на Кочеве. Да и сам князь опасался наделять властью Протасия: не привык бы тот к ней. Владения большие – всяко может на ум прийти. У Кочевы поменьше: он и слуга вернее.
К митрополиту Феогносту Калита пошел сам.
После недавней смерти митрополита Петра Феогност тоже поселился в Москве, и Калита очень рассчитывал на поддержку грека. Дорогой к нему думал: «Умен, а Петр погибче был. В Орду сам ездил, ярлык с золотым знаком у хана Узбека получил. Шутка сказать!»
Наизусть помнил, что написано было в том ярлыке: «Да никто не обидит в Руси церковь соборную, митрополита Петра и людей его – архимандритов, игуменов, попов. Их грады, волости, села, земли, луга, леса, винограды, сады, мельницы, хутора свободны от всякой дани. Ибо сии люди молитвою своею утром и вечером блюдут нас и наше воинство укрепляют, молят бога за нас и детей наших. Кто возьмет что-нибудь у духовников – заплатит втрое. Кто обидит церковь – да умрет».
«Шутка сказать! – повторил про себя Калита с завистью. Улыбнулся, вспомнив чудную приписку в конце грамоты: „Писано в заячье лето,[4]4
1313 год.
[Закрыть] в четвертый день ущерба луны на полях“. – И зайцев приплели, поганые!»
Феогноста застал у собора: тщедушен, черен, а важности на десятерых хватит.
– Благослови, преподобный отче, в Орду еду…
Получив благословение, попросил:
– Кочеву-то вразуми, святой отец. Не обходи попеченьем. Возвращусь – в долгу не останусь…
Феогност значительно покивал маленькой головой:
– Поезжай с богом!
Перед самым отъездом Иван Данилович позвал к себе сына Симеона – отрока с серыми, как у князя, продолговатыми глазами.
Юнец был молчалив, нелюдим, ходил, откинув большую голову назад, прижав руки к туловищу, глядел на людей прямо и смело.
Войдя, Симеон неуклюже поцеловал руку отца и, ладонью пригладив прямые, похожие на лычки волосы, выжидающе поглядел на князя. На мальчике был малиновый кафтан, перехваченный поясом, в руках держал он шапочку с синей тульей – верно, во дворе играл, когда позвали.
Давно ли малышом постригали, на коня сажали, чтобы рос отважным и сильным, а вот уже и отцу по плечо.
Иван Данилович вплотную подошел к сыну, нежно, обеими ладонями, взял его голову; глядя в глаза, спросил с тревожным сомнением:
– Встретимся ли, чадо мое возлюбленное?
Необычайная взволнованность и ласковость отца поразили мальчика; невольные слезы появились у него на глазах.
– Вырастешь, Семушка, не осуди, – выпуская из ладоней голову сына, тихо сказал Иван Данилович. – Во время драки и за грязный камень схватишься… Не думай, что легко мне совестью двоить – в Орду ехать. Но надобно, дитятко, надобно. Для отчины нашей, для светлого дня завтрашнего…
Он говорил больше для себя, себя убеждал, что избрал единственно верный, хотя и тяжкий путь.
– А ты меч возьми! – сверкнув глазами, воскликнул детским срывающимся голосом Симеон, и видно было – сам готов рядом стать.
Отец с любовью посмотрел на него, положил руку на плечо:
– Не время, сынок… А приказали бы мне: «Яму навозну руками вычисти – Москве польза от сего будет», слова бы не вымолвил – сделал! Не для себя славу ищу, землю по крохам сбираю. Я свечу зажгу, при внуках разгорится она ярким пламенем. Только не погасите ее раздорами, заодно все будьте!..
Он сказал это со страстной силой и надеждой, продолжая пытливо глядеть на сына.
Помолчав, спросил сурово, как у взрослого:
– Не погасишь, чадо?
Сын поры исто припал к узкой ладони отца, ответил тихо:
– Не погашу, батюшка…
– Верю, родной, – погладив Симеона по волосам, сказал Иван Данилович. – Ну, пора в путь.
В ПУТИ
Крытые повозки с подарками для хана и всем, что понадобится в пути и в Орде, Иван Данилович отправил под охраной Кочевы вперед – грузить на Клязьме в ладьи. А сам через день двинулся с другим отрядом к Клязьме, но кратчайшим путем – через лес.
Когда выехали из кремлевских ворот и спустились вниз, к реке, Иван Данилович краешком глаза поглядел на Кремль. Издали и снизу, казалось, устремился он к небу всеми своими башнями и шатровыми крышами.
На кремлевской стене стояла в пурпурном плаще княгиня Елена, держала на руках Андрейку, к ней льнули остальные дети. Лица Елены не увидел, но знал: покорно и грустно оно. Сердце его сжалось: «Увижу ли когда еще?..»
И пока они ехали на виду у Кремля, пока не миновали моховое болото за Неглинной, пока не скрылись за холмом, их провожали глаза женщин и детей.
И Фетинья из окошка светлицы долго смотрела вслед Бориске, страстно шептала: «Дай те господь силы, суженый мой!»
Под Иваном Даниловичем малорослый конь. На князе шелом, в левой руке круглый выпуклый щит, у пояса меч. Но не чувствовалось во всаднике воинственности, сидел на коне нескладно, хотя ясно было – вот так-то, нескладно, может просидеть, если понадобится, от зари до зари.
Позади него Бориска – врос в седло. Тонконогий красавец конь играл, чуя умелого всадника, словно гордился им. На Бориске легкий шелом, колонтарь[5]5
Доспех без рукавов.
[Закрыть] из железных блях, скрепленных кольцами, лук со стрелами, за ремень небрежно сунут топорик – своими руками сделал.
Ехали неширокой дорогой, теснясь к середине ее. По сторонам тянули к себе топи да грязи великие. Вдоль безлюдной дороги то и дело попадались безвестные кресты, одинокие замшелые камни. Калита ехал, бросив поводья, глубоко задумавшись: «Что ждет в Орде? Что с Русью будет? Гнев тверичан понятен… Трудно стерпеть обиды. Но властителю надобно думать не сердцем – умом. Время требует осторожности – идти в сапогах, а след оставлять босиком. И сила уму уступает. Что толку: стонем, вздыхаем под игом иль неразумно обиду срываем. Пора исподволь освобожденье готовить».
Воины продвигались молча, покачивались шеломы, однообразно позвякивали удила, и звук этот вплетался в глуховатый топот копыт.
Снаряжены были разно. У бояр шеломы украшены серебром, золотой чеканкой, латы из бронзы, на бедрах мечи с тяжелой рукоятью. Кто победнее – в шеломах из волчьих шкур, с самодельными копьями, в панцирях из кожи с нашитой железной чешуей. А у постельничего Трошки возле пояса длинная вервь с гирей на конце; на самом Трошке стеганый кафтан, набитый пенькой и кусками железа.
Когда въехали в лес, всех охватила устоявшаяся сырость. Дорогу преграждали упавшие деревья, их цепкие ветви хлестали по лицу, коряги, походившие на лапы поверженных чудовищ, мешали продвигаться. Возвышались могучие дубы. Бориске казалось: сойдутся они сейчас и начнут вспоминать богатырские подвиги Ильи Муромца и Микулы Селяниновича. Юноша жадно примечал каждую мелочь: как отражались в щитах воинов пламенеющие листья клена, как протягивали над землей мохнатые рукава хмурые ели, а возле корня березы вдруг проглядывали ягоды: черные псинки, веселые глазки. Проворные белки сушили на зиму грибы – нанизывали их на сучья у дупел.
Недавно прошел дождь, и под копытами чавкала грязь. Тучи гнуса слепили глаза, присасывались к конским головам с торчащими на них лисьими хвостами.
Наконец дорога стала просторней, и, миновав березовую рощу, отряд снова выбрался на прорубленную тропу. Солнечный луч прорвался на нее, золотистой полоской побежал по стволам, верхушкам деревьев – словно прорезал лесную гущу и снова скрылся.
На каждом шагу встречались знамена – насеки топором над дуплами с роящимися пчелами. Насеки походили на сапог, вилы, заячьи уши. Скоро придут древолазы ломать душистый мед. То там, то здесь виднелись искусно расставленные по ветвям пругла для ловли птиц, перевесы, ловко свитые из веревок.
Глядя на роящихся пчел, Бориска припомнил смешную историю, что сказывал ему в детстве отец. Будто отправился один мужик-бортник в лес по мед. Залез на дерево, да провалился в дупло и застрял в меду по пояс. Орет, а без толку – кругом ни души.
Два дня эдак простоял, когда подмога пришла с неожиданной стороны: взбрело медведю-сластене в то же дупло полезть. Только засунул он лапу в дупло, опустил ее на голову вздремнувшего мужика, как мужик глаза открыл да как завопит, ухватившись за что-то мохнатое. Медведь рванул лапу, выхватил мужика из дупла, вместе с ним свалился с дерева и пустился наутек.
Бориска улыбнулся, представляя себе эту картину: «Каких небылиц не выдумают!»
…Лес начал редеть, и отряд выехал в поле, к скирдам, освещенным солнцем. Сразу стало светлее на душе. Бориска, с удалью тряхнув головой, широко и радостно улыбнувшись, выпрямился.
Князь добро посмотрел на него. «Сейчас будет веселые песни сплетать», – подумал он. К этой страсти Бориски князь относился снисходительно, как взрослый к детским забавам.
– А ну, починай! – кивнул он Бориске, поощряя.
Бориска не заставил себя упрашивать и, озорно блеснув синими глазами, стянув с головы шелом, откинул светло-русые волосы назад, начал юношески мягким голосом:
Рада баба, рада,
Что дед утопился.
Наварила горшок каши,
А дед появился!
Грохнули смехом воины, заулыбались одобрительно:
– Ишь, взыграл!
– Гладость какая!
– Грамотник!
Гордились Бориской: на ратное дело крепок и песнотворец гораздый. Иной раз так сложит – в боку от смеха заколет, а ивой до того жалостливо, что в горле щекотно.
Любили Бориску. Было в нем смиренное до поры до времени буйство – так и рвалось оно наружу в улыбке, блеске глаз, гике молодеческом; было бесстрашие, не знающее предела, – мог один пойти на медведя, броситься с кручи в реку, ночью продираться сквозь лесную чащу.
Был он весь налит силой и молодостью, и за что ни брался: коня ли подковать, кольчугу ли сделать, – все у него спорилось, горело под руками. И грамоте-то обучился от попа Давида между делом, играючи.
Но веселье сегодня не ладилось. То ли устали, то ли не могли отрешиться от мысли, что едут на смертное дело – не в открытое поле, где силой можно померяться, а во вражий стан.
Бориска попел да умолк, начал думать о Фетинье, составлять послание к ней. Лицо юноши приняло мечтательное выражение. «Сладкая ты моя!» – так начал он, но тотчас слова сами собой стали складываться в песню:
По тебе, муравка-травка,
Я не нахожуся.
Тебя, верную, люблю,
Да не налюблюся…
Не забудь, Фетиньюшка,
Под дубочком встречу,
Наш сердечный разговор
В тот прощальный вечер…
Слова лились из глубины души, свободно и просто. О Фетинье думал всегда: и в радости и в печали. В радости – хотелось ею поделиться с девушкой, в печали – чтоб рядом была, утоляла боль…
Отряд выехал к выгари – поляне с выкорчеванными, выжженными под пашню пнями. Уродливые черные корни разламывались под лошадиными копытами.
Нивари трудолюбиво копошились в земле. Рядом с иными пнями походили они на крохотных букашек – а вот, поди же, упрямством своим, руками своими добывали хлеб, украшали, как умели, жизнь.
Завидев отряд, нивари разогнули спины, начали с тревогой вглядываться в проезжающих всадников: чего ждать от них? Разбоя ли, полона? Или проедут, не тронув? Видно успокоившись, продолжали свой нелегкий труд.
«Вот кому поклониться надо, – думал Бориска, – кормят всех, селенья из праха подымают».
Небо неожиданно потемнело, затянулось клубящимися черными тучами. Их глыбы пронзила ломаной стрелой молния, загремел гром, будто за лесом столкнулась тысяча щитов, и наземь стали падать первые крупные капли дождя.
Отряд пошел рысью. Вдали показались избы селения.
СТЕПАН БЕДНЫЙ И АНДРЕЙ МЕДВЕЖАТНИК
В темный вечер в урочище Подсосенки, под Москвой, кто-то постучал в дверь избы Степана Бедного. Степан, открыв дверь, вгляделся – за дождем ни зги не видно.
Порог переступил Андрей Медвежатник.
– Бог помочь, сосед! – приветливо сказал он, снимая шапку с кудрей. – Не в пору гость – хуже татарина.
– Да пора-то не поздняя, заходи, – сдержанно предложил Степан, пропуская гостя вперед.
Андрей скинул зипун, сел на скамью у стола. Степан с порванным бреднем пристроился поближе к лучине, разложил каменные грузила, поплавки. Андрей взял в руки грузило, повертел – походило оно формой на веретено с трубкой, – положил на стол.
В избе было пусто и неуютно. Струйки воды текли на пол через худую крышу; под кучей тряпья спали на полу дети Степана; его жена Аксинья – изможденная, словно высохшая на солнце и ветру, – сидела с прялкой по другую сторону лучины. Пахло квашеным тестом, полынью, курным дымом. Бормотали во сне дети, промычал в сенцах телок.
В последние месяцы Андрей часто заходил к Степану, и они еще более сдружились: говорили о своих делах и невзгодах, о плохом урожае, недоимках и падеже скота.
Вот и сейчас они сетовали на это же.
– Князь приказал мед, в лесу собранный, ему приносить, – злой скороговоркой сказал Андрей.
– Да что мед? На наших землях скот запретили пасти, – возмущенно сверкнула глазами Аксинья. – Скоро и рыбу ловить не дадут!
– Уже не дают, – мрачно подтвердил Степан.
Долго перечисляли они обиды и несправедливости.
И за всем чувствовалось то главное, о чем пока еще не упоминали, но каждый держал в мыслях.
Первым начал Андрей. Глядя на Степана прямым, открытым взглядом, он произнес порывисто:
– Мне дед Онисим сказывал: когда-то в давние времена в Киевском княжестве народ кровопивцу-князя Игоря порешил.
Степан промолчал, только посмотрел на Андрея внимательно, а тот продолжил:
– За ноги привязали к верхушкам осин, разорвали супостата надвое.
– Христианское дело свершили! – не выдержав, одобрил Степан. – Бог не осудит, коли зверя кровожадного убьешь.
Они помолчали, словно прислушиваясь к однообразному жужжанию веретена. Тревожно метались по углам тени.
– В Тверском княжестве, сказывают, народ не только татар, а и своих бояр побил, – негромко произнес Андрей и поглядел теперь не на Степана, а на Аксинью. – И в Новгороде пожгли боярские дворы…
– Давно бы пора! – гневно повела черными глазами Аксинья, и пальцы ее заработали еще быстрее. – Страх берет: не было б Узбекова нашествия… Ну, да наш князь хитер да умен, отведет татар.
– От его ума да хитрости вишь как славно живем! – обвел Степан избу суровыми глазами. – На языке мед, а под языком лед. Что он, что Кочева… Живоглоты!
– Верно! – живо подхватил Андрей. – Его неспроста Калитой прозвали, нашими слезами кошель свой набивает! – И, нахмурившись, уже медленно продолжал: – Надысь слыхал от брата жены Трошки, подался князь в Орду, хана Узбека обхаживать: ярлык замыслил получить.
– Этот обведе-ет! – протянула Аксинья. – Может, полегчает, как от татар оградит. Баскаки б ездить перестали.
– Ярлык – то б и нам польза, – согласился муж.
– Без нас и от татар не оградит, а нам бы от него, обиралы, оградиться! – с горячностью воскликнул Андрей, и шрам на его лбу порозовел. – Степан Ефимыч, – продолжал он шепотом, пододвинувшись вплотную к Бедному, – поднять бы народ, перебить кровососов… Самое время ныне. Сила с князем ушла, Кочева мешковат: пока соберется… А черные люди с Гончарной слободы поддержат. Я оттоль недавно… Перебьем волков, добро, что они у нас награбили, отымем, по правде поделим…
Дождь сек крышу все сильнее; потрескивая, чадила лучина; червь-древоточец точил стену.
ДЕД ЮХИМ
Селение, к которому подъезжал небольшой отряд Калиты, оказалось десятью дворами на бугре. Трошка поскакал вперед – выбрать для князя избу почище да просторней, и скоро Иван Данилович уже снимал сапоги в облюбованной Трошкой избе.
Бориска остановился возле ветхих ворот с крестом и образом у верхней перекладины. Из ворот вышел кряжистый дед в сермяжных заплатанных штанах, полотняной рубашке и берестяных лаптях.
Зеленовато-белые волосы облепили его голову и лицо, густо иссеченное морщинами. Дед был не стар, а древен, но меж морщин его ясно светились спокойные, мудрые глаза. Достаточно было глянуть в них, чтобы понять: никого и ничего не боится дед. И на Бориску смотрел он сейчас так, словно видел позади него что-то такое, чего другим не дано было видеть.
– Разреши, деда, на постой? – попросил Бориска громко, думая, что дед глуховат.
– Да ведь не разрешу – все едино станешь! – усмехнувшись, ответил дед и начал открывать ворота.
– Ан не разрешил бы – за двором под плащом заночевал! – весело ответил Бориска.
В глубине двора стояла приземистая изба из бревен, обмазанных глиной; к ней притулился хлев, сплетенный из прутьев, правее избы виднелись низкий стог сена и колодец.
– Позволь, дед, коня покормить?
– Ну вот! – весело отозвался дед. – Только впусти, а уж и захозяиновал. Да шучу, шучу – бери!
Бориска привязал коня, вытащил из стога охапку сена, подложил ему.
– У тебя, деда, конь есть?
– Мы пешеходцы, – с горечью ответил тот. – Сироты… Заходи в избу, гостем будешь.
Парень деду Юхиму понравился: вежливый, видно, душевный – молодо-зелено!
Войдя в избу, Бориска снял плащ и огляделся. С детства знакомая картина: мох и пакля меж бревен, на окнах вместо слюды – холстины, пропитанные маслом, в углу сноп – будет стоять до весны, на потолке оконце-дымница открыто. Посередине на деревянном помосте печь глинобитная. В том месте, где дым выходит, потолок очадел, стал бурым. У стены глиняные горшки, оплетенные берестой, на деревянном ведре висит ковш. В избе чисто; даже лохмотья, валяющиеся на лавке, старательно выстираны.
– Садись, сынок. Звать-то как?
– Бориска…
Дед взглянул в лицо юноши, добро улыбнулся:
– Ну, стало быть, до конца борись-ка!
«Дедушка Лука точь-в-точь так говорил», – подумал юноша, и сразу на сердце стало тепло.
В избу вошли старуха и высоченный мужик в широких портах, с ведрами только что выкопанной репы.
– Внук мой единственный, Фрол, – кивая на него, сказал дед Юхим. – Было шестеро – молодец к молодцу, золотые руки, да пятерых татарва увела при находе Берка.
– Неужто пережил ты все это? – воскликнул Бориска.
– Все пережил. Батыгу видел… Да много ли в том радости – убийцу видеть, что засеял Русь костьми! Александр Невский через наше село проезжал – на Орду путь держал. Этот порадовал!
– Каков он? – встрепенулся Бориска, и глаза его загорелись.
– Светлый ум… – тихо сказал старик.
Он помолчал, словно боясь разговором отогнать дорогие ему видения.
– Помяни слово, сынок: сбросит Русь татар поганых… Неможно иго их терпеть, неможно! Рано ль, поздно ль, всем народом пойдем на цих… Только б князья не грызлись меж собой, силы съединили. К Москве б жались – самим лучше было… Иван-то, Данилы сын, хозяин твой, хоть и шкуродер, прости за прямое слово, а понимает время. В Орду наезжает с дальним умыслом…
Старуха зажгла лучину, стала возиться у печи. Фрол притих за перегородкой.
– И рад бы тя, Бориска, попотчевать, да окромя щей, ничего нет, – с огорчением сказал дед Юхим. – Сам видишь наш достаток: одна овчинка – и та с плешинкой…
– Да сыт я…
– Сыт ли, гладен ли, а нетути… – Он сокрушенно вздохнул. – Раньше бывало: что есть в печи – на стол мечи. А теперь в печи пусто. Маломочны стали. Татарам давай, князю твому давай, Протасию давай… А нонешний год – неурожай. В прошлый голод лист ели, кору березову, шелуху толкли, даже мох с соломой мешали. Псина на деревне вывелась. Вон, слышишь… Одна-единственная осталась.
Бориска прислушался. В той стороне, где остановился князь, брехала собака.
– А, бывало, в сю пору, – глядя на юношу светлыми глазами; продолжал старик, – дед мой садится за стол, – да-авно то было, еще до Батыги проклятого! – садится за стол с яствами, а яства-то снопами обставлены, и спрашивает: «Видите вы меня, чада?» – «Не видим», – молвим. «Ну, чтоб и на другой год не увидели!» – Дед Юхим помолчал, сказал с сердцем: – А теперь за боярами да за татарами ничего не видать. Поросла Русь печалью да нуждой…
И умолк, поглядев с опаской на Бориску: все же княжеский слуга.
– Не сторожись ты меня, деда! – страстно попросил Бориска.
Юхим усмехнулся:
– Ладно уж… – Он поглядел отечески. – Запомни, сынок: белые руки чужие труды любят. Бояре да воеводы нас не поят, не кормят, а спину порют. По какому божьему праву? Соль не под силу стало купить! А?.. Чего не придумают, лишь бы ободрать! За женитьбу приноси «выводную куницу», землю переписывают – давай «писчую белку», скот продашь – плати за клеймо. Один богатей меня ударил, бесчестье нанес. Я пожаловался. Отец Ивана, князь Данила, судил… А что вышло? Меня же избили да с меня князю виру присудили. Если эти не грабежники, так кто тогда грабежники? – Глаза его сердито сверкнули из-под густых зеленоватых бровей. Опять помолчал. Подняв голову, промолвил с гордостью: – А мы-то живы, живы! Нас ничем не убьешь. Погляди вокруг: везде трудовой люд руками своими жизнь возводит. Кто победит его рукотворение?
Бориска вспомнил, как думал он сам об этом же, проезжая сегодня выгарью, и понимающе кивнул головой.
К столу подошел и сел молчаливый Фрол. Старуха поставила горшок со щами. Они вчетвером начали хлебать их.
За перегородкой раздались плач ребенка и женский раздраженный окрик:
– Цыть! Цыть!
– Праправнук мой, – пояснил дед Юхим и тихо позвал: – Дуняша!
Молодая женщина с круглым, в нежном пушке, лицом вынесла ребенка.
– Никак не уснет, – пожаловалась она, и ее большие наивные глаза просительно поглядели на деда.
– А ну давай его сюда, давай! – умело взял в руки старик младенца, и тот мгновенно умолк. – Ты чего же лишаи развела? – недовольно спросил дед у матери. – Гляди-кось, вот и вот… Смажь-ка дегтем немедля… Да камушек нагретый на брюшко ему положь.
Был дед Юхим целебником, приезжали и приходили к нему даже из дальних селений. Платы никакой он не брал, а коли спрашивали: «Как тебя за врачбу отблагодарить?» – отвечал неизменно: «Живи для людей, поживут люди и для тебя… Друг для друга – все нетуго».
В избу вошел Трошка. Обращаясь к Бориске, сказал:
– Князь тебя кличет! – и подмигнул дружески: мол, приятное ждет.
Трошка к Бориске льнул, как младший брат к старшему, старался во всем подражать ему, да не всегда получалось: непоседлив был, так и вертелся юлой, тараторил без умолку.
Бориска поднялся с лавки; улыбнувшись Трошке, провел ладонью по его голове «против шерсти», взъерошил волосы. Трошка обрадованно замотал головой.
– Иди, иди! – напутствовал он и юркнул вслед за Бориской.
Отдохнув, Иван Данилович решил повечерять.
Трошка, доставая из походного ларца ломти медвежатины, сыр и домашнее печенье, раскладывал все это на расстеленном рушнике. В избе запахло мясом и свежими яблоками.
– Лови, пострел! – кинул румяное яблоко хозяйскому золотушному сыну Иван Данилович.
А Трошка уже извлек фряжское вино в баклажке, чарку из сердолика и, окинув хозяйским глазом стол, удовлетворенно сказал:
– Хошь гостей принимай…
– А и впрямь. Покличь Бориску! – приказал Иван Данилович.
Человек осторожный и недоверчивый, князь тем не менее питал к Бориске какую-то особую слабость, хотя и редко допускал его к своим мыслям. Нравились удаль Бориски, его бесстрашие, умение складывать песни. Но не терпел в характере Бориски беспощадную правдивость: юноша безбоязненно говорил ему прямо в глаза все, что думал, о чем другие не осмелились бы сказать, и эта бесхитростная, по-детски ясная прямота сердила князя. «Рассуждает не по достатку, – не однажды думал он. – Напрасно мирволю ему».
Бориска постучал в дверь князевой избы.
– А-а-а, песнотворец! Входи, – приветливо поглядел князь. – Садись, потчуйся. Вишь, мне княгинюшка в путь сколь добра припасла!
Бориска, стесняясь, подсел к столу. Трошка где-то задержался во дворе.
Они выпили по чарке-другой. Заморское сильное вино сразу ударило Бориске в голову, и он быстро охмелел.
– Спой, – попросил его Иван Данилович и, откинувшись на лавке, привалился спиной к стене.
А Бориска и рад – залился соловьем о родной стороне, о Москве-матушке, что милее всего, и вдруг на полуслове умолк, вспомнив рассказ деда Юхима.
– Дозволь, княже, слово молвить? – глухо попросил он, и лицо его стало сумрачным, сквозь загар проступила бледность.
– Сказывай, – разрешил князь и насторожился.
– Может, и не моего ума се дело, а хочу допытаться: пошто так скудно смерды живут? Пошто ниварь голодает?
Юноша смотрел на князя открыто, доверчиво ждал ответа.
– Я не облегчитель! Все от бога, – холодно сказал князь, нахмурившись. И, резко оборвав беседу, приказал: – Ну, поди спать, наговорились!
Досадливо подумал: «Лучше бы не звал!»
Темень – хоть глаз выколи. Казалось, весь мир погрузился в эту кромешную тьму. Слышно, как жуют овес кони. Пахнет теплым навозом и недавно прошедшим дождем. Хмель у Бориски исчез, будто и не было его. Юноша пошел к избе Юхима.
Далеко впереди ветром разогнало тучи, и по небу прокатилась звезда, упала в стороне Москвы.
«Земля-то наша сколь велика! Конца-краю нет… И народ – богатырь. Любой татарина осилит. А содружности мало… И справедливости нет…» – думал Бориска.
Во тьме заскрипела уключина колодца, заплескалась вода. «Надобно левее брать, – сообразил Бориска и, взяв немного в сторону, продолжал размышлять: – Вот читал я „Поучения Владимира Мономаха“. Написано: „Кругом все исполнено чудес и доброт. Солнце и звезды, птицы и рыбы, свет и тьма – не все в един образ, каждый свое лицо имеет, и все дивно, все то дано на угодье человекам“. На угодье! А кругом бедность какая… Пишет: „Не заводи беззакония“. А где он, сей закон?»
И прежде возникали у Бориски эти мысли потаенные, мучили его. Но сейчас, после разговора с дедом Юхимом, все стало еще яснее и оттого беспокойнее.
Бориска подошел к своему коню, достал из торбы натертую чесноком краюху ржаного хлеба – решил отнести ее деду Юхиму.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.