Текст книги "МЖ: Мужчины и женщины"
![](/books_files/covers/thumbs_240/mzh-muzhchiny-i-zhenschiny-1.jpg)
Автор книги: Борис Парамонов
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
БЕЛАЯ ДЬЯВОЛИЦА
В 1895 году Зинаида Гиппиус написала стихотворение «Гризельда» – о некоей средневековой верной жене, не поддавшейся искушениям Дьявола. Кончается стихотворение так:
О, мудрый Соблазнитель,
Злой Дух, ужели ты —
Непонятый Учитель
Великой красоты?
Это чисто риторические вопросы. Красота дьявола и прочие соблазны давно уже были преодолены к тому времени двадцатишестилетней Зинаидой Гиппиус. Она победила дьявола крайне своеобразным способом: идентифицировалась с ним – приняв внешний облик некоей «белой дьяволицы». Она бросила нечистой силе кость – собственную внешность, приобретшую от этого демоническую, диаболическую красоту. Современники прозвали ее декадентской Мадонной: лучше не скажешь. Мадонна – по определению Приснодева. Гиппиус вызывающе подчеркивала свою девственность: уже десять лет состоя в браке с Мережковским, она всё еще носила косу: привилегия девушек, девственниц. Расставшись же с косами, сделала короткую стрижку – это в 1905 году, задолго до Коко Шанель! – и позировала Баксту в штанишках пажа, демонстрируя красивые ноги. Это стоило ее первоначальных дебютов, когда она выходила на эстраду в белом платье с ангельскими крылышками и с распущенными рыжими волосами до талии, декламируя что-нибудь вроде: «Я хочу того, чего нет на свете…»
У кого-то из тогдашних писателей мне встретилось упоминание духов «Безумная девственница»: в смысле «декаданса» – как раз о Гиппиус. Конечно, она отнюдь не безумна, наоборот – необыкновенно умна. Ее острый, холодный, мужского склада ум, безусловно, был результатом подавления плоти, победы над плотью. Это был классический пример сублимации – переключения низших телесно-душевных энергий, возгонки их на духовные высоты. У Гиппиус не было ни тела, ни души: но вызывающе красивая внешность, оболочка – и громадный, точный, безошибочный ум. Дальнейший опыт – в том числе опыт революции – доказал, что она была правой гораздо чаще (не всегда ли?), чем ее самые выдающиеся современники.
Бердяев писал о ней:
Я считаю Зинаиду Николаевну очень замечательным человеком, но и очень мучительным. Меня всегда поражала ее змеиная холодность. В ней отсутствовала человеческая теплота. Явно была перемешанность женской природы с мужской и трудно было определить, что сильнее. Было подлинное страдание. Зинаида Николаевна по природе несчастный человек.
В этом контексте крайне интересно, что могла бы сказать о Гиппиус женщина. И такое свидетельство есть – Нина Берберова:
Она несомненно искусственно выработала в себе две внешние черты: спокойствие и женственность. Внутри она не была спокойной. И она не была женщиной… Она, настоящая она, укрывалась иронией, капризами, интригами, манерностью от настоящей жизни вокруг и в себе самой… (Она научилась) только прощать другим людям их нормальную любовь, в душе всё нормальное чуть-чуть презирая и, конечно, вовсе не понимая нормальной любви.
Принятое психоаналитическое обозначение такой ситуации – бисексуальность. Но самое интересное, что Гиппиус и бисексуальной назвать трудно. В ее так называемом Интимном дневнике описано, как она сама пыталась овладеть («отдаться» как-то не подходит) Акимом Волынским – и отказалась от этого в последний момент, и Дмитрием Философовым – отказался он. Полная неудача постигла Бориса Савинкова, проявившего очень большую настойчивость. Что-то глухо говорится о гомосексуальном опыте с какой-то англичанкой – но и тут разочарование. Сдается, что она и впрямь была и осталась девственницей.
Известно, что она часто писала под мужскими псевдонимами, в основном эссеистику: Антон Крайний, Лев Пущин, Товарищ Герман. Но она и стихи писала, в которых «лирический герой» говорит о себе в мужском роде. Есть интересное исключение: стихотворение «Ты», в котором с удивительной изобретательностью в каждой строке меняется грамматический род: если в первой говорит ветер, то во второй появляется веточка, в третьей вихря порыв, в четвертой гладь бездонности. А заканчивается стихотворение так:
Ждал я и жду я зари моей красной,
Неутомимо тебя полюбила…
Встань же, мой месяц, серебряно-красный,
Выйди, двурогая, – Милый мой – Милая…
Вот и решайте, кем была Зинаида Гиппиус – луной или месяцем. Уж никак не «солнцем». А Блок – ее лунный друг.
Иногда возникает соблазн говорить о Гиппиус в терминах Юнга: уж не имеем ли мы дело со случаем осуществленной самости? Самость у Юнга – это состояние полной духовной просветленности, когда человек на уровне сознания синтезирует всей ресурсы своей психической энергии, все слои своего подсознания. Всеобщий синтез в этом случае подразумевает преодоление половой раздвоенности: в индивидуальном «я» синтезируются «анима» и «анимус» – соответственно женская и мужская ипостаси бессознательного. Но в случае Гиппиус проясненное сознание отнюдь не исключало некоей, и весьма заметной, невротической изломанности, подчеркнутой, демонстративной и вызывающей рисовки. Гиппиус слишком много играла для того, чтобы считаться умиротворенной душой, – ей было как бы тесно в своем «я». В ее поведении была некая судорожность. Она напрашивалась на карикатуру, и действительно, у нас есть такая карикатура Гиппиус – в мемуарах Андрея Белого «Начало века» (впрочем, там он на всех написал карикатуры). Незабываема сцена появления Мережковских в доме М.С. Соловьева, брата философа, в присутствии Валерия Брюсова: «прелесть ее костяного, безбокого остова напоминала причастницу, ловко пленяющую сатану», пишет А. Белый. В роли сатаны выступал Брюсов. Или как на публичной лекции Мережковского в Московском университете Гиппиус, сидя на эстраде, ловила серебряной пряжкой ботинки электрические лучи и наводила «зайчики» на лысины профессоров.
Впрочем, умные современники хорошо понимали, что за этими позами скрывается крупная личность, открывающаяся прежде всего в творчестве Зинаиды Гиппиус. Стихи ее очень хороши; она писала также впечатляющую эссеистику. Художественная проза Гиппиус не может считаться удачной, но у нее есть несколько интересных пьес, в том числе нашумевшее «Зеленое кольцо». И конечно же, навсегда останутся дневники Гиппиус времен революции и мемуарная книга «Живые лица». Вообще о революции, о самом воздухе ее, о ее цвете и запахе надо судить не по воспоминаниям комиссаровых внуков, а по дневникам Гиппиус и мемуарным очеркам Ходасевича.
Но у Гиппиус была также «идеология» – общая с Мережковским. Бердяев писал об этом так:
«В атмосфере салона Мережковских было что-то сверхличное, разлитое в воздухе, какая-то нездоровая магия, которая бывает, вероятно, бывает в сектантской кружковщине… Мережковские всегда претендовали говорить от некоего «мы» и хотели вовлечь в этом «мы» людей, которые с ними близко соприкасались… Это они называли тайной трех. Так должна была сложиться новая церковь Святого Духа, в которой раскроется тайна плоти».
Мережковские оба пытались свои собственные психологические проблемы спроецировать на объективное поле и представить их эти персональные переживания в качестве неких культурно-исторических антиномий. К числу этих проблем принадлежал пресловутый дуализм духа и плоти, долженствующих объединиться в некое новой религии, примеряющей историческую расколотость античности и христианства. Этот дуализм в действительности выражал всё же расколотость сознания и всего психического склада самих пророков Третьего Завета.
Но Гиппиус случалось преодолевать свои если не позиции, то позы. А. Белый писал о ней в тех же мемуарах:
(Гиппиус) умела быть умницей и даже – «простой». Поздней, разглядевши Зинаиду Николаевну, постоянно наталкивался на этот другой ее облик: облик робевшей гимназистки.
Этот «гимназический» слой в душе Гиппиус проглядывает и в ее сочинениях, преимущественно художественного плана. Не в стихах, конечно, всячески «декадентских», а в прозе, особенно в пьесах. Из ее пьес важнейшая, конечно, – «Зеленое кольцо», сочинение очень неожиданное у декадентки, какой считалась, да и была, Гиппиус. Начать с того, что герои этой пьесы действительно гимназисты. И автор демонстрирует умение говорить и чуть ли не думать их языком. Чувствуется, что весь этот бытовой, точнее подростковый, говорок отнюдь не чужд пресловутой декадентской Мадонне.
– Вывертывайся, как знаешь. А женщинам еще труднее. Хоть замуж выходи…
– Ну, чтобы замуж – это надо очень большую силу.
– Что же касается… Уже поднималось это. Уже положили в общем: относительно пола, в физиологическом смысле, для нас выгоднее воздержание.
– Мы ведь не обманываем себя, мы ведь отлично знаем, что всё это… ну любовь, ну брак, ну семья, ну дети, вообще всё это страшно важно! И… И как-то сейчас не очень важно. То есть некогда про это. Да, про это потом. Это должно устроиться. Только бы не так, как у них. Да так мы и не можем.
Пьеса «Зеленое кольцо» – о ненужности половой любви, «секса», о необходимости пожертвовать ею во имя лучшего будущего. Демонстрируется конфликт поколений, вина отцов и матерей, не могущих отказаться от половой жизни. Будущее – светлое, но неопределенное – в отказе от пола, от тяжести и проклятия плотской жизни, в некоем мистическом развоплощении. В этом своеобразное обаяние пьесы – в соединении гимназического языка с мистикой. Но мистика, в русской традиции, не такая уж и таинственная, у нее в русской литературе было и прошлое – «Что делать?» и будущее – хотя бы и в «Цементе» Гладкова. Зинаида Гиппиус, декадентская Мадонна, оказывается смесью Веры Павловны с Марией Башкирцевой, отказавшей в любви самому Мопассану. Не такое уж она, Гиппиус, заморское чудо, недаром же «Зеленое кольцо» полно реминисценциями шестидесятнического нигилизма. Общая, «русская» основа – напряженный морализм, идущий от растерянности перед парадоксальностью жизненных ситуаций. Трудно в молодости принять грязь жизни за норму бытия. Впрочем, скажем по-пастерниковски «грязца» и вспомним заодно, как в «Живаго» молодые люди отказываются от «пошлости»: это реминисценция самой настоящей Гиппиус. Молодым трудно примириться с мыслью о том, что, натренировавшись и принюхавшись, можно из этой грязцы извлекать удовольствия. Жизнь поневоле делает циником. Есть и альтернатива: не хочешь стать циником – не живи. Вот это и есть русский соблазн, психологическая подоплека которого весьма элементарна, но который в метафизической проекции приобретает видимость религиозной значительности. Но «русским» этот соблазн можно назвать в одном-единственном смысле: русские народ культурно молодой, не научившийся заменять экстатические восклицания ухмылкой. То же самое было ведь и в Европе: в Средние века. Так что о Гиппиус следует сказать, что при всем ее модернизме она самый настоящий реликт Средневековья, средневекового религиозного маньеризма. Она была бы очень на месте в процесс каких-нибудь флагелянтов, она туда стилистически тяготеет.
Но ведь флагелянтам тоже что-то открывалось, неясное для трезвых мудрецов (а такие были и в Средние века, да хоть сам Фома). И Гиппиус посрамила мудрость очень многих в годы войны и революции. Можно даже сказать, что она была единственно трезвой среди пьяных. Она, скажем, была против войны: не пораженец, но и не патриот:
В последний час, во тьме, в огне
Пусть сердце не забудет:
Нет оправдания войне
И никогда не будет.
И если это Божья длань —
Кровавая дорога, —
Мой дух пойдет и с Ним на брань,
Восстанет и на Бога.
А в семнадцатом году уж точно не было никого ее умнее:
Смеются дьяволы и псы над рабьей свалкой,
Смеются пушки, разевая рты…
И скоро в старый хлев ты будешь загнан палкой,
Народ, не уважающий святынь!
Или: «О, петля Николая чище, / Чем пальцы серых обезьян!» Или: «Мы стали псами подзаборными, / Не уползти! Уже развел руками черными / Викжель – пути…»
Сама она говорила не о трезвых и пьяных, а об ответственных – и безответственных. Такими у нее представлены Блок и А. Белый. О Блоке, ее «лунном друге», она пишет:
При всей значительности Блока, при его внутренней человеческой замечательности, при отнюдь не легкой, но тяжелой и страдающей душе… он был безответственен. Взрослость – не безнадежная, всеубивающая… но необходимая взрослость каждого человека, – не приходила к Блоку. Он оставался, при редкостной глубине, – за чертой «ответственности»… В человеке зрелом, если он человек не безнадежно плоский, остается, конечно, что-то от ребенка. Но Блок и Бугаев – это совсем не то. Они оба не имели зрелости, и чем больше времени проходило, тем яснее было, что они ее и не достигнут. Не разрушали впечатления ни серьезность Блока, ни громадная эрудиция Бугаева. Это было всё вместо зрелости, но отнюдь не она сама…
О Блоке она написала: «Я не прощу. Душа твоя невинна. Я не прощу ей никогда».
И вот тут возникает «вопросик»: а на чью нам стать сторону – Гиппиус или Блока? И ведь это безотносительно к оценке большевицкой революции. Да, конечно, Гиппиус была права в оценке. Но имеет ли это касательство к самому Блоку? Его как-то не хочется ставить в контекст правоты и неправоты. Он бы сам и не понял такого вопроса. То, что Блок свалился в бездну, делает его еще ближе. Мало того, что он гений: он, несмотря на всяческую «мраморность», живой человек. А Гиппиус, при всем ее змеином уме и конечной, поистине исторической правоте, – неживая.
Блок, это уж точно, предпочел Христа истине.
Были знаменитый слова: лучше быть красным, чем мертвым. Я не берусь решать, что лучше, – хотя бы потому, что красных пережил. Но перед Зинаидой Гиппиус такой выбор не стоял.
КАНДАВЛ И КОМПАНИЯ
Забрел я недавно в районную библиотеку – посмотреть, нет ли чего русского поновее (русское теперь в Нью Йорке – в любом месте). Ничего вроде бы не нашел, но увидел старую знакомую – книгу Айрис Мердок «Отрубленная голова» в русском переводе. Это чуть ли не первая книга, которую я прочел в Америке по-английски. Откуда такой пыл?
В середине 60-х был издан в Москве первый роман Мердок «Под сетью», сочинение пленительнейшее, от которого все сошли с ума. Со временем выяснилось, что ничего лучшего она и не написала, все ее последующие двадцать семь романов не идут в сравнение с этим. Айрис Мердок осталась автором первой книги. Конечно, она умелый писатель, можно даже сказать, мастер, но кто-то правильно сказал, что ее книги какие-то противные. До отъезда я, помнится, прочитал ее «Алое и зеленое» – исторический роман о Пасхальном восстании в Ирландии: ни то ни се, а следующая советская публикация – «Черный принц» вызвала некоторое недоумение (это как раз из «противных»). Но я еще тогда знал, что есть у нее нашумевший роман «Отрубленная голова»; очень хотелось ознакомиться. И Мэрдок после «Сети» полюбил, и к тому же, будучи самодеятельным фрейдистом, знал, что такое в символике бессознательного отрубленная голова. Оказалось, у Мердок совсем не то: не из Фрейда, а из японской мифологии. В оригинале мне книга резко не понравилась, даже возмутила: и не инцестуозной тематикой, а тем, что психоаналитик сожительствует с пациенткой, что, как я знал, совершенно непозволительно в психоанализе. А на Западе, думал я сразу по приезде, всё должно быть правильно.
В общем, взял да из ностальгии и перечитал сейчас «Отрубленную голову». Возмущаться, конечно, нечем. Это не тяжелая драма, а сексуальный фарс: главный, едва ли не господствующий жанр у Мердок. «Под сетью», кстати сказать, тот же сексуальный фарс, только не такой откровенный, затуманенный неким приятным романтизмом. Да в сущности и тема у Мердок одна: свальный грех. Но если жанровое определение Мердок склоняет читателя перевести ее в более легкий род (даже не к Уайльду, а к Ноэлу Хоуарду), то тематика, правильно понятая, делает ее весьма философичной.
Кстати, философичности Мердок удивляться не следует: она всю жизнь преподавала философию в Оксфорде. И что еще важней: была знатоком Сартра, написала о нем книгу «Рационалист-романтик». Мы увидим еще, почему тут важен Сартр.
В самом деле, посмотрим на «Отрубленную голову»: кто там с кем и как. Важно уже то, что все персонажи вовлечены в секс, в сексуальную сеть. Это вроде многосторонних фигур в коллективных сеансах де Сада. Герой книги Мартин имеет любовницу Джорджи, а его жена Антония становится любовницей друга семьи (вот этого самого психоаналитика) Палмера Андерсена, при этом Антония всю жизнь, оказывается, была любовницей мужнина брата Александра и даже была уверена, что муж знает, а брат Мартина Александр становится любовником его любовницы Джорджи, а Палмер в конце романа уезжает с этой Джорджи в Америку, а Мартин страстно влюбляется в сестру Палмера Гонорию Кляйн, которая любовница собственного брата психоаналитика Палмера. Впрочем, они не родные, а сводные, получается вроде Байрона с его Августой.
Гонория Кляйн (потому и Кляйн, что сводная, ее отец-немец не тот, что у Палмера), женщина ученая, преподающая, однако, не в Оксфорде, а в Кембридже, в конце книги приводит объясняющую мифологему:
Вы когда-нибудь читали Геродота? Вы помните историю Гигеса и Кандавла?
Я задумался и ответил:
– Да, думаю, что да. Кандавл гордился красотой своей жены и захотел, чтобы его друг Гигес увидел ее обнаженной. Он оставил Гигеса в спальне, но жена Кандавла догадалась, что он там. А позднее, зная, что он видел ее, явилась к нему и вынудила его убить Кандавла и самому стать царем.
Я на этом Кандавле, можно сказать, состарился. Каюсь: впервые прочитал о нем не у Геродота и даже не у Фрейда, а у Андре Жида, есть у него на эту тему аллегорическая пьеска. Учитель же объяснил, что этот сюжет есть образцовая иллюстрация к явлению латентного гомосексуализма: стремление поделиться возлюбленной с другом означает, что вы испытываете сексуальное влечение к этому другу едва ли не большее, чем к возлюбленной. Вы бы хотели любить ее вместе, втроем участвовать в акте, то есть как бы выйти в сексе за гендерные рамки. Секс, либидо – более широкое явление, чем пол, сильнейшее доказательство чего – как раз факт гомосексуализма.
В связи с этим невозможно не вспомнить еще одного писателя, поважнее Айрис Мердок: Достоевского. Мотив Кандавла пронизывает почти все его сочинения. Самое раннее (и какое выразительное!) появление – в рассказе «Слабое сердце». А вспомните «Униженных и оскорбленных»: как рассказчик, влюбленный в Наташу, только то и делает, что помогает ее роману с молодым князем Алешей. Есть у Достоевского вещь, написанная специально на эту тему: «Вечный муж», конечно. Много чего еще в этой связи о Достоевском сказать можно, да и сказано.
И чтобы на этом покончить с Айрис Мердок, упомяну, что в «Отрубленной голове» есть только один персонаж, не вовлеченный в эту «сеть»: сестра Мартина и Александра Розмери. Но это, должно быть, потому, что Мердок для себя ее оставила.
Такие хитрые, не заметные читателю штучки любил делать Набоков, но умел не он один.
Конечно, Айрис Мердок не Достоевский, но она и не французский водевилист эпохи Второй империи, какой-нибудь Лабиш или Фейдо. Мердок философична. Какова же философема ее групповух?
Тут и надо вспомнить Сартра, вообще экзистенциализм. Это персоналистическая философия – не субъективистская, не «субъективный идеализм», как штамповали большевики, а персонализм. По-новому понимается сама философия: она не должна строиться по модели науки, не должна быть предметной, коли хочет философствовать о человеке. Человека нельзя делать предметом, нельзя его овеществлять, «отчуждать». Нельзя его свести к набору основных характеристик, к «сущности»: человек – не сущность, а существование (отсюда и термин: экзистенция – существование). Существо, обладающее сознанием, не обладает устойчивыми характеристиками, сущностью, раз навсегда данной. Человек не равен самому себе, не совпадает с собой. Пока он жив, о нем нельзя сказать окончательной правды, к нему не приложим закон тождества А равно А. Вы думаете о человеке, что он А, а он возьмет и сделается на пять минут каким-нибудь Ером, причем самые важные пять минут, когда решается его судьба. То есть он хозяин своей судьбы, он свободен. Поэтому говорят: существование предшествует сущности. Чтоб это усвоить, не надо, кстати, и Сартра читать – достаточно книги Бахтина о Достоевском: вся эта полифония, критика монологического сознания, диалог – чистой воды экзистенциализм.
Но вот что нужно в первую очередь знать свободному человеку – и то, что он сам действительно в первую очередь понимает, с чем начинает жить: человек конечен, смертен, и это у него, в нем не природная случайность, а фундаментальная характеристика. Строго говоря, только для человека смерть является такой характеристикой, потому что он ее, в отличие от животных, сознает. И никакое включение ни в какую, даже широчайшую и сильнейшую систему сверхличных отношений от этого сознания до конца отвлечь его не может. Почему человек гуляет или даже упорно работает? Чтобы не думать о смерти. О конечности своей забыть. Вот почему люди так легко самоотчуждаются во всякого рода системах – хоть в охотничьих клубах, хоть в строительстве коммунизма. Бытие эмпирически конкретного человека, «дазайн», – это «бытие-к-смерти».
Опять-таки Сартра или Хейдеггера цитировать не будем, а вот мне попалось подходящее к случаю высказывание в записях Л.Я. Гинзбург:
Бердяев. Ведущая мысль – индивидуализм, философский персонализм. Раскаленный протест против всего его ограничивающего, – откуда бы оно ни исходило, даже от Бога. Но суть в том, что это индивидуализм религиозного сознания, то есть заведомо обеспеченного ценностями и смыслами. И в мире ценностей оно ведет себя непринужденно.
А безверию – где ему найти аксиологическую непреложность?
Аксиологический значит ценностный, относящийся к ценности. Понятно, что религиозный, точнее, верующий человек обладает дорогими ему ценностями. Вере его не нужно доказательств: верую, ибо абсурдно. При этом Бог не нуждается ни в чьей компании, кроме верующего человека. Даже церковь в сущности не нужна, или, как скажут протестанты, особенно не нужна. Другими словами, свободный человек оказывается в одиночестве, в экзистенциальном одиночестве, и если он не верующий – начинает искать всякого рода субституты, это одиночество иллюзорно преодолевающие: идеологию, партию, баб и водку, любимое дело, наконец, – как Лев Толстой. А то, что Лев Толстой в расцвете таланты, славы, здоровья и счастья хотел повеситься, – вот это и есть подлинная экзистенциальная ситуация.
Но водка и прекрасный пол – меньшее из зол. Сартр по-другому пытался не замечать «горизонт смерти» (экзистенциалистское словечко). Он искал осмысленной исторической общности – и движения вместе с ней в некое человечное, очеловечественное будущее. Не будем в связи с этим вспоминать марксизм, который, кстати, не так и плох, как нам в свое время подносили. Не будем толковать о содержательных моментах: нам важны моменты формальные, структурные. Именно человек, предельно остро осознавший человеческое одиночество в мире – космическое, бытийное одиночество, – ищет общности; как сказал Эренбург об Андре Жиде: погреться у чужого костра. Кстати, точно то же сказал еще до революции Бердяев о Мережковском и Гиппиус. Да и сам Бердяев такой костер искал: он ведь не просто был верующий, но еще и социалист; социализм в таком контексте – не социальная программа, а просто общность, коммюнотарность, как говорил Бердяев же. А Хайдеггер – тот вообще к нацистам пошел: нация ведь действительно общность, причем, что называется, органическая.
Но, повторяю, здесь важен структурный момент, а не то или иное идеологическое содержание, форма, а не наполнение. Тогда оказывается едва ли не законом: человек экзистенциального склада мышления неизбежно тяготеет к Всеобщему, к тоталитету.
Чистое, вне идеологических мотивировок сочетание двух полюсов этой экзистенциалистской структуры мы находим опять же у Бахтина. Первый полюс, понятно, трактат о Достоевском. Второй этот полюс у него – книга о Рабле с ее концепцией гротескного, или родового, коллективного тела.
Цитировать в подтверждение можно чуть ли не всю эту книгу. Ограничимся следующим:
Гротескное тело <…> – становящееся тело. Оно никогда не готово, не завершено: оно всегда строится, творится и само строит и творит другое тело; кроме того, тело это поглощает мир и само поглощается миром… тема родового тела сливается у Рабле с темой и живым ощущением исторического бессмертного народа… живое ощущение народом своего коллективного исторического бессмертия составляет самое ядро всей системы народно-праздничных образов.
У родового тела нет самосознания, потому что нет индивидуальности. Мораль тут такая: если боишься бездны – прыгни в нее. Это не призыв к самоубийству, но соблазн потери собственной тяготящей личности, и чем выше личность, тем сильнее соблазн. Пушкин тоже об этом писал: есть упоение – бездны мрачной на краю. И – тайная мысль: а вдруг там еще интересней? Как платоновский рыбак: хочу в смерти пожить.
Такова философема Кандавла, если вы о нем еще не забыли. Я-то не забыл, но хуже: не помню имени его жены.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?