Электронная библиотека » Борис Парамонов » » онлайн чтение - страница 17


  • Текст добавлен: 1 октября 2013, 23:40


Автор книги: Борис Парамонов


Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 17 (всего у книги 30 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Опять о кино. В одном фильме Тэда Солонца (новый Вуди Аллен, только гораздо злее, острый, едкий) девица решает написать роман, но не знает, о чем писать: «Меня в детстве даже не изнасиловал отец!» А если б изнасиловал, то и написала бы, и имела бы успех и, в отличие от Грэйс Металэс, не умерла бы молодой. Современную культуру часто называют victim culture – культурой жертв. Почему так носились с покойной принцессой Дианой? Она, видите ли, была жертвой ригористических нравов Букингемского дворца. Так ведь в определенном смысле и была.

Так что не будем ностальгировать по прекрасному или, по крайней мере, внешне благопристойному прошлому. Пускай молодые люди раскрашиваются татуировкой, обнажают пупы и вставляют туда железки. Авось дольше проживут.

ПРЕКРАСНЫЕ ДАМЫ, ИЛИ ОХОТА НА ВЕДЬМ

С КОНЯ НА ТАНК

Существует традиционная, можно сказать, заезженная тема противопоставления России Западу по линии разума и чувства: холодный западный рационализм и русское горячее сердце или, полегче сказать, неформальность, простота русских душевных реакций, которая и впрямь симпатичное качество русских. Спекуляции на эту тему часто углубляются в сторону культурологическую, и тогда появляется схема духовных приоритетов, каковые на Западе связываются с наукой, точным знанием, а в России – с искусством, художеством. Еще шаг, и мы получаем знаменитую оппозицию «культура – цивилизация», поданную уже не диахронно, в историческом следовании, а синхронно, как противостояние полярных типов: Запад нашел подлинную свою форму в цивилизационной модели, русская модель – культура как целостное знание, религиозное переживание бытия и всякая такая штука. Внятней всех говорили об этом славянофилы, но соответствующий, как сейчас выражаются, дискурс можно вести в глубь русских веков, к старцу Иллариону, говорившему о законе и благодати, каковая дихотомия в свою очередь восходит аж к Платону. Но русские этот генезис охотно устанавливали и принимали, с удовольствием указывая, например, что православная литургия есть специфическое вариант платоновской философии.

В подобные сопоставления подключались, натурально, и психоаналитики, коли кто-то из них интересовался Россией. Совсем интересно делается, когда психоанализом вооружается профессиональный западный славист. Такой случай есть – это американец Дэниэл Ранкур-Лаффериер, автор психоаналитического исследования о Сталине, переведенного на русский язык. Но у него есть куда более важная книга, делающая попытку психоанализа русских в целом – как нации, страны, государства. Она называется: «Рабская душа России: моральный мазохизм и культ страдания». Русскую психею автор объявляет мазохистской, русские – мазохисты, причем перипетии истории сделали это качество чрезвычайно удобным для социальной адаптации – если не просто породили его. В последнем случае следует говорить метафорически о так называемом моральном мазохизме. Но мазохизм без метафор – это коренная психическая установка, она не вырабатывается, а изначально существует. В бессознательном вообще истории нет, а есть существование в некоем первобытии. Нас интересует сейчас, однако, самая возможность известное противостояние Россия – Запад выразить в психоаналитическом сюжете. Ясно, что напрашивается пара садизм – мазохизм, где первый, получается, представлен Западом. Но тогда вступает в дело здравый смысл: ведь не Запад же в самом деле мучил и казнил русских во всю их историю, Россия сама себя мучила. Получается некий гибрид, известный как садо-мазохизм. И вот тут мы вспоминаем Жиля Делёза.

У него есть работа «Представление Захер-Мазоха» – о немецкоязычном авторе второй половины XIX века, именем которого названа эта перверсия. Сюжет Мазоха единственный – женщина, мучащая мужчину, причем сам мужчина эти мучения провоцирует или даже сознательно организует, буквально – на договорных началах. Самый знаменитый из его романов – «Венера в мехах».

Делёз обратился к Мазоху со специальной целью: опровергнуть сложившееся в психоанализе представление о мазохизме как инверсии садизма, на себя направленном, интериоризированном садизме, какова интерпретация самого Фрейда. В классическом психоанализе сюжет мазохизма – это месть отца за Эдиповы поползновения сына: отец, сверх-Я – карающая мазохиста фигура, отчего последний получает как бы моральное удовлетворение, сопровождающееся сексуальным. Поэтому и возник термин садо-мазохизм: дуплетная пара, одно не существует без другого. Делёз, как сказано, опровергает эту интерпретацию, доказывая специфичность и несводимость одного к другому, структурную самостоятельность обеих перверсий. Делёз, однако, не психоаналитик, он философ, и по поводу садизма и мазохизма он высказывает мысли, строит концепции, крайне интересные помимо указанного полемического сюжета. Тут, внутри этих философем, мы находим место и для русской темы.

Трактовки Делёза действительно позволяют соотнести садизм с научным дискурсом, а мазохизм – с художественной установкой. Он исходит из фрейдова противопоставления Эроса и Танатоса, то есть жизнетворческой энергии и влечения смерти (Делёз предпочитает говорить «инстинкт смерти»). Последний не дан в опыте и, кроме того, существует не сам по себе, а в соотнесении с Эросом, только на фоне Эроса может быть представим. Но Делёз доказывает, что в садизме и мазохизме есть опыт прямого соприкосновения с Танатосом, или с так им называемой «первой природой». «Вторая природа» знает смерть как эмпирический факт, но в ней смерть не автономна, а только являет звено в вечном процессе возрождения, в природе, нам известной, нет смерти без воскресения, нет абсолютной негации. Что же касается «первой природы»,

Эта природа бездонна, она по ту сторону всякого дна, всякого основания, она есть изначальное безумие, первозданный хаос, составленный лишь из неистовых, разрушительных молекул… Но эта изначальная природа как раз не может быть дана: мир опыта образует исключительно вторая природа, а негация дается лишь в частичных процессах отрицания. Вот почему изначальная природа неизбежно есть объект Идеи, а чистая негация – это безумие, но безумие разума как такового. Рационализм вовсе не «прилеплен» к садовскому труду. Ему действительно суждено было прийти к идее присущего разуму безумия.

То, о чем говорит здесь Делёз, известно всем серьезным философиям – от Платона до Бердяева, у которого это названо термином Якоба Бёме Urgrund – предоснова, или безосновная бездна бытия, предшествующая самому Богу. Нам важно, однако, что в этом контексте неизбежно появляется если не имя, то проблематика Канта, идей чистого разума. В философской проекции садизм – кантианская установка, доказательный «рацио», дискурсивный разум. Герои Сада разговаривают и философствуют, подлинно садистическая атмосфера – не сексуальное безумие, но «апатия» (термин самого Сада). Делёз:

В работах Сада приказы и описания восходят к высшей доказательной функции; эта доказательная функция основывается на совокупности отрицания как активного процесса и негации как Идеи чистого разума…

Совсем иной механизм действует в мазохизме. У Мазоха, в отличие от Сада, не доказательный дискурс разворачивается, а создается некая картина – пластичная, визуально воспринимаемая и в то же время дающая проникновение в некий идеальный, эйдетический мир. Мазох оперирует воображением, а не чистым разумом, и в связи с ним следует говорить не о Канте, а о Платоне.

В работах Мазоха приказы и описания также восходят к некоей высшей функции – мифологической и диалектической; эта функция основывается на совокупности отклонения как реактивного процесса и подвешенности как Идеала чистого воображения; так что описания не исчезают, они лишь смещаются, застывают, делаются суггестивными и пристойными.

Здесь в первую очередь необходимо объяснить, что такое у Делёза отклонение и подвешивание (suspension). Это не совсем удачный перевод, я бы сказал задержание, торможение (А. Эткинд употребляет слово «застывание»). Но сначала вспомним, что такое отклонение – термин, кстати, самого Фрейда. Он связан с понятием вытеснения бессознательного. Отклонение – это некое ослабленное вытеснение, допускающее существование травмирующей реальности, но как бы ее не замечающее, некая удобная для бессознательного условность. Отклонение – установка, порождающая явление фетишизма – перенесение сексуального интереса с человека на предмет, – и непременно с женщины на предмет: фетишизм исключительно мужской феномен. В объяснении его природы Фрейд особенно сногсшибателен. Мальчик замечает, что у матери нет пениса, который казался ему непременной принадлежностью человека как такового. Это производит травматизирующее действие: значит, он у матери отрезан (женские гениталии мальчик воспринимает как рану), значит, может быть отрезан и у него, и понятно за что: за влечение к матери в эдиповом комплексе, вызывающее ревность и наказание со стороны отца. И мальчик переносит сексуальный интерес на предметы, символически заменяющие материнский пенис, вернее, создающие ситуацию, в которой отсутствие пениса всё еще не принимается во внимание, отклоняется. Вот как говорит об этом сам Фрейд:

Можно ожидать, что заменителем упущенного женского фаллоса будут избраны такие органы или объекты, которые и в других случаях замещают пенис как символ… интерес здесь как бы приостанавливается на полпути, в качестве фетиша удерживается нечто вроде последнего впечатления, предшествующего жуткому, травматическому. Так, ступня или обувь обязаны своим предпочтением в качестве фетиша тому обстоятельству, что любопытство мальчика, высматривающего женские гениталии, направлялось снизу вверх, от ног; меха и бархат – вид волосяного покрова гениталий, за которыми должен был бы следовать с нетерпением ожидаемый женский член; столь же часто избираемые в качестве фетиша детали нижнего белья задерживают миг раздевания – последний, в котором женщину можно считать фаллической.

В этом явлении – отклонении, создающем фетишизм, – скрывается также один из механизмов виртуального мужского гомосексуализма. Либидо у мальчика формируется в эдиповом комплексе, во влечении к матери, и коли кастрированная мать вызывает страх, то в качестве сексуального объекта выбирается мужчина, как обладающий фаллосом. Гомосексуальный любовник – это всегда мать с фаллосом. В общем, по Фрейду получается, что фетишист – это как бы неудавшийся гомосексуалист (если, конечно, гомосексуализм можно назвать удачей). Читая Мазоха, трудно отделаться именно от этой мысли. Но мы забегаем вперед – к трактовке мазохизма по Делёзу, еще не объяснив второго его таинственного термина – этого самого подвешивания.

Подвешивание – это именно задержание момента, который с неизбежностью выявит тот факт, что женщина, мучащая мазохиста, не обладает фаллосом.

По Делёзу, в отличие от садизма в мазохизме

речь идет не о негации или разрушении мира, но также и не об идеализации его; здесь имеется в виду отклонение мира, подвешивание его в акте отклонения, – чтобы открыть себя идеалу, который сам подвешен в фантазме… Обоснованность реального оспаривается с целью выявить какое-то чистое, идеальное состояние… Не удивительно, что этот процесс приводит к фетишизму. Основные фетиши Мазоха и его героев – меха, обувь, даже хлыст, диковинные казацкие шапки, которые он любит напяливать на своих женщин…

Меха на Венере еще потому всячески уместны, что атмосфера мазохиста, параллельная соответствующей садистической «апатии», – холод. Но гораздо значительнее другое отличие, оказывающееся в некоей культурной проекции отличием садистической науки от мазохистического искусства.

Сад больше рассчитывает на количественный процесс накопления и ускорения, обоснованный в материалистической теории… Мазох, в противоположность этому, имеет все основания верить в искусство и во все, что есть в культуре неподвижного, отраженного. Пластические искусства, как они ему видятся, увековечивают свой предмет, оставляя какой-то жест или позу в подвешенном состоянии. Этот хлыст или этот клинок, которые никогда не опускаются, эти меха, которые никогда не распахиваются, этот каблук, который не прекращает обрушиваться на свою жертву, – как если бы художник отказался от движения лишь затем, чтобы выразить некое более глубокое, более близкое к истокам жизни и смерти ожидание… Форма мазохизма – это ожидание. Мазохист – это тот, кто переживает ожидание в чистом виде.

Боль в мазохизме, таким образом, не есть цель в себе, не она причиняет сексуальное наслаждение – но ожидание, задержание, торможение. Последние два слова – из Шкловского, анализирующего строение художественного артефакта, и ему же принадлежат слова «пытка задержанным наслаждением в искусстве». В искусстве, получается, действуют те же механизмы, что в мазохистической практике, вернее – в форме самого мазохизма. И коли уж нам нравится утверждать примат художественной установки в русской культуре, то тем самым не утверждаем ли мы имплицитно мазохистскую установку оной?

Это утверждение необходимое, но не достаточное. Мы вообще не сказали еще главного о мазохизме в трактовке Делёза – речь шла пока что о его механизмах, напоминающих об искусстве, – не вскрыли его смысла, каковой смысл будет относить уже к порядку не эстетическому, а едва ли не государственному. Точнее: в мазохизме дана модель властвования, которая метафорически описывает матушку – Русь, мать – Россию. И главное здесь слово – как раз мать.

Делёз выделил в анализе три лика матери у мазохиста, троящийся ее образ. Первая ипостась матери, женщины вообще – Афродита, гетера, хтоническая мать, существующая как в родной среде в неких бытийных миазмах. Третья ипостась – это уже реальная женщина цивилизованного патриархального общества, Эдипова мать, как говорит Делёз. И между ними располагается идеальная женщина мазохиста, сочетающая в себе добродетель и суровость, чувственность и жестокость. После болотных миазмов – ледниковый период. В квазисоциологической метафорике – это амазонка, правительница некоей земледельческой матриархальной коммуны. Мать-земля, сказать по-русски, амбивалентная по определению: и накормит, и похоронит – в себе. Она и порождает – в себе, в некоем партеногеническом акте (партеногенез – внеполовое размножение). В этом гинекократическом обществе нет мужчин-мужей, – и здесь-то, в этом идеальном мире, помещает себя мазохист.

Функция мазохистского идеала – подготовить торжество чувствительности во льдах и с помощью холода. Можно было бы сказать, что холод вытесняет языческую чувственность, удерживая на расстоянии садистскую… Выдерживает этот холод лишь сверхчувственная чувствительность, окруженная льдами и защищенная мехами; и эта же чувствительность излучается затем сквозь льды в качестве принципа какого-то животворного порядка или строя, в качестве особой формы гнева и жестокости. Отсюда троица холодности, чувствительности и жестокости.

Теперь становится понятным, кто у Делёза есть активная сторона в мазохистском акте: не символической отец, как следует по Фрейду, а символическая мать. Точно так же радикально меняется представление о пассивной стороне, об избиваемом. Кого избивают, мучают, унижают в мазохизме?

…когда нам говорят, что бьющим персонажем в мазохизме является отец, мы должны еще выяснить, кого же здесь бьют в первую очередь. Где прячется отец? Что, если он прячется прежде всего в самом избиваемом?.. Может быть, именно образ отца в нем преуменьшается, избивается, выставляется на посмешище и унижается? Не является ли то, что он искупает, его сходством с отцом, его отцеподобием?.. И действительно, в фантазме трех матерей обнаруживается один очень важный момент: уже одно только утроение матери имеет своим следствием перенесение отцовских функций на женский образ; отец оказывается исключенным, аннулированным… Словом, три женщины составляют некий символический строй, в котором или посредством которого отец всегда уже упразднен – упразднен навеки.

И вот в этом идеальном мире символически реализуется фантазия о совокуплении с матерью и последующем рождении – самозарождении внутри матери – самого мазохиста. Мазохист сам себя рождает, совокупляясь с матерью. Ведь амазонке не нужен мужчина, она сама коня на скаку остановит. В символике мазохиста, как уже было сказано, мать обладает фаллосом. Это партеногенез, внеполовое размножение. Рождение сына безмужней матерью происходит путем распятия его на кресте муки, и это же есть второе, внеполовое рождение сына, его воскрешение. Эта мистерия, говорит Делёз, разыгрывается в христианском мифе.

В нарисованной Делёзом картине мазохизма нельзя нельзя не видеть некоторого – и очень значительного – метафизического сходства с образом России, как он предносится русскому же поэтическому воображению, да и реализуется в реальной исторической практике. Описанному сюжету можно найти много иллюстраций в русском культурном творчестве. Несколько переставив слова: сам этот сюжет и разворачивается в русской истории.

И у него есть еще одна зловещая сторона, о которой предстоит сказать. Мы уже вскользь упоминали эту тему, сказав, что, по Делёзу, в садизме и мазохизме происходит выход к чистому Танатосу, в негативное поле смерти. Происходит это путем десексуализации мира. Жестокость, присутствующая в обоих актах, и есть этот выход, уничтожение Эроса. Мазохист созерцает «первую природу» как абсолютную негацию, бездну бытия, бёмовский ургрунд. Но удержаться в этом состоянии, ввести Танатос в длящийся опыт всё равно не удается, ибо этот выход, этот скачок не имеет временного характера – в то же мгновение сменяется ресексуализацией. Это не столько переживание небытия, сколько взывание к нему. Делёз говорит, что этот скачок никуда не ведет, происходит на месте.

Не есть ли это место Россия?

В этой символике много раз писали о России. Тема безмужности России, отсутствии в ее истории мужского начала как начала защиты и любовного оплодотворяющего проникновения – знакомая в русской культуре тема. Мужское активное начало в русской истории всегда было сторонним, чуждым и насильническим – более чем известная метафора. Но давайте предложим другую метафору, заимствуем ее у Делёза. Трудно говорить о несамостоятельности, беззащитности России перед врагами, которых она неоднократно преодолевала. Нельзя ли предположить, что жестокость и насильничество русской истории – имманентные качества, причем уже даже и не метафорические, а вполне реальные, что и делает русских, вне сексуальных фантазмов, моральными мазохистами по Ранкуру? И тогда субъектом этих качеств оказывается та самая мать, которая действует в мазохистском акте. Мать-Россия.

Сам Делёз, натурально, в интерпретации мазохизма России вообще не касался. Но он дал представление о форме мазохизма, которую не составляет труда заполнить русским содержанием. И содержание это можно узреть в плодах русского духовного творчества, особенно ясно в поэзии. Разумеется, этот сюжет лучше всего искать у поэта-женщины. Мы легко его находим у Анны Ахматовой.

Она всячески репрезентативна в указанном сюжете. Прежде всего – духовно крупна, масштабна, «национальна». Мандельштам писал в начале двадцатых годов:

В последних стихах Ахматовой произошел перелом к гиератической важности, религиозной простоте и торжественности; я бы сказал: после женщины пришел черед жены. Помните: «смиренная, одетая убого, но видом величавая жена». Голос отречения крепнет всё более в стихах Ахматовой, и в настоящее время ее поэзия близится к тому, чтобы стать одним из символов величия России.

Но какого рода символ естественнее всего здесь видится? Послушаем другого писавшего об Ахматовой – Н.В. Недоброво, статью которого о книге «Четки» она чрезвычайно ценила:

Очень сильная книга властных стихов… Желание напечатлеть себя на любимом, несколько насильническое… Самое голосоведение Ахматовой, твердое и уж скорее самоуверенное… свидетельствует не о плаксивости… но открывает лирическую душу скорее жесткую, чем слишком мягкую, скорее жестокую, чем слезливую, и уж явно господствующую, а не угнетенную…

Не понимающий… не подозревает, что если бы эти жалкие, исцарапанные юродивые вдруг забыли бы свою нелепую страсть и вернулись в мир, то железными стопами пошли бы они по телам его, живого, мирского человека; тогда бы он узнал жестокую силу… по пустякам слезившихся капризниц и капризников.

Если не потерять этой путеводной нити, то действительно в поэзии Ахматовой очень явственно обнаруживаются эти ее свойства: некая недобрая сила. Уже в первой книге «Вечер» это проявляется заметно: героиня стихов вроде гоголевской панночки – то ли утопленница, то ли погубительница, а лучше сказать, то и другое вместе. Как уместен здесь Гумилев – вплоть до топографии: «Из города Киева, / Из логова змиева, / Я взял не жену, а колдунью».

Есть статья Александра Жолковского, несколько лет назад чрезвычайно нашумевшая и травмировавшая ахматовских хористов. В статье доказывалось, что в самом жизненном поведении своем, в жизнетворчестве, в «перформансе» Ахматова воспроизвела структуру сталинского властного дискурса. Никому вреда от этого, конечно, не было, а хористы мазохистически восторгались. Я бы сказал, однако, что Ахматова нанесла вред себе, реализовав эти свои потенции в жизни, а не в стихах – в последних возобладал образ страдалицы. Она говорила о себе: я танк. Вот этого танка нет в ее поздних стихах. Она осталась разве что амазонкой.

 
На столе забыты
Хлыстик и перчатка.
 

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 | Следующая
  • 2.2 Оценок: 12

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации