Текст книги "Жила-была Клавочка"
Автор книги: Борис Васильев
Жанр: Классическая проза, Классика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 7 страниц)
11
Поезд мчался по Подмосковью, с грохотом проносясь мимо пустых вечерних платформ. За окном уже ничего нельзя было разобрать, кроме огоньков, но Клава упорно глядела в него, прижавшись лбом к стеклу. За ее спиной проходили пассажиры, кто-то садился рядом, но она не оборачивалась. До тех пор, пока не заломило шею: тогда пришлось обернуться.
– Здравствуйте, попутчица, – улыбаясь, сказал седенький старичок в очках.
Клаве сразу полегчало, когда она увидела, что напротив сидит старичок, а не нахальный молодой парень, который всю дорогу будет разглядывать ее в упор. Правда, молодой все же обнаружился, но не напротив, а возле прохода; он был в милицейской форме и казался интересным. А рядом сидела толстая бабища, отжимая Клаву рыхлым боком к окошку. И еще была молодая женщина с несчастным лицом и при ней девочка лет десяти с сонными глазами. Все это Клава разглядела с чисто женской быстротой, одним взглядом, который тут же уперла в стол.
– Давайте знакомиться. Меня зовут Яковом Матвеевичем, а вас?
Клава хотела сказать, но сверкнула еще раз уголком глаза в интересного милиционера и сдавленно произнесла:
– Ада.
– Прекрасно, – продолжал Яков Матвеевич. – Рядом с вами почтенная Полина Григорьевна, товарищ из милиции Сергеем представился, а это – Лидия Петровна с дочкой Оленькой.
– Ох, ей что Оленька, что Толенька, – горестно вздохнула мать. – Десять лет уж, а ни ума, ни разума, а мужа у меня нет, и когда помру – пропадет. Вот в Москву возила к профессорам, а они сказали, что безнадежно. Гены, что ли, не ге.
– Все теперь генами объясняют, – сказал милиционер. – Мода такая.
– Не скажите, – вежливо не согласился старичок. – Ученые говорят о генетической усталости нации. Да это и понятно, коли вспомним, что на долю одного-двух поколений досталось. Тут и первая мировая, и гражданская, и голод с разрухой, и коллективизация с индустриализацией, и культ личности, и Великая Отечественная. И всё ведь – мы, этими вот руками, этой вот спиной, этим вот сердцем.
В проходе появился длинный худой старик с угрюмым лицом. Перед собою он нес большой чемодан.
– Здесь, что ли, тридцать седьмое место?
– Боковое, – сказал милиционер, посмотрев.
– Вагон в кассе спутали, – сердито сказал старик. – Работают спустя рукава, а ты тащись через весь состав.
Ворчанье его никто не поддержал, а измученная женщина вздохнула горестно:
– Какие там гены, какие, когда пил он, проклятый, как верблюд, пока не помер. И меня пить заставлял. Вот когда напьется, тогда и вспоминает, что я ему законная жена. Что же ты, говорю, ирод, меня только пьяным и замечаешь, будто случайная я тебе женщина, говорю я ему. А он – пустой, говорит, я внутри, а выпью, так вроде интерес появляется.
– Врут они все, мужики то есть, – скрипуче ворвалась рыхлая баба. – Все, как есть, пьяницы, а брешут неизвестно чего, лишь бы им выпить поднесли.
– Да, с пьянством вопрос серьезный, – солидно сказал милиционер. – Так получается, что до восьмидесяти процентов преступлений совершается в состоянии алкогольного опьянения. Особенно на сексуальной почве. – Тут он покосился на Клаву, сказал «Гм!» и застенчиво примолк.
– Ну и что? – сердито спросил угрюмый старик.
– Как что? – растерялся милиционер. – Проблема.
– Проблемы надо решать. А чтобы решать, надо знать причины. И каковы же, по-вашему, эти причины?
– Причины? – Сергей помялся, опять искоса глянул на Клаву. – Разные причины.
– Богатые все стали! – опять с криком ворвалась Полина Григорьевна. – У всех денег – куры не клюют, потому-то водку и хлещут.
– Странная метаморфоза в нашем сознании, – желчно усмехнулся старик. – В учебниках политграмоты, помнится, утверждалось, что в России пили от нищеты, а теперь одна из самых ходовых причин – хорошо стали жить. Ну да ладно, все же точка зрения. А вы что скажете?
Он спросил старичка в очках, того, что сидел напротив Клавы. Вопрос прозвучал резко, старичок вздрогнул, снял очки, долго протирал их, надел и только тогда ответил:
– Видимо, общее падение нравственности.
– Расплывчато. А падение чем объяснить? Вы кто по профессии?
– По профессии я пенсионер, – улыбнулся старичок. – А прежде был сельским учителем. Сорок три года безвылазно в одном селе.
– Коллеги, значит.
– Вы тоже учитель? – обрадовался Яков Матвеевич.
– Нет, тоже пенсионер, – усмехнулся желчный. – Продолжим игру во мнения? Вы какую причину пьянства усматриваете?
– Я? – Лидия Петровна обняла несчастного ребенка. – Вот мое мнение. Собрать бы всю водку да сдать на электростанцию – это ж сколько бы света она принесла!
– Прекрасно ответили, – помолчав, тихо сказал угрюмый старик. – Вот, коллега, что значит крик души.Да. А вы что добавите?
Он обращался к Клаве, но Клава как раз в этот момент мыслями была далека. Так случалось с нею, когда разговор становился не очень понятным или малоинтересным. Она не расслышала, что к ней обращаются, и милиционер с готовностью подхватил:
– Ада, товарищ у вас спрашивает. Вы слышите, Ада?
– Что? Ах, у меня…– Клава пожалела, что сгоряча назвалась Адой, но отступать было некуда. – А вот моя подруга так считает, что мы, женщины то есть, самый последний шанс. Что на нас все сейчас только и держится, и что если мы будем дружными и захотим, то мужчины тоже исправятся.
Довесок к словам пьяной Томки она досочинила тут же, потому что ей очень понравился молодой милиционер. И все засмеялись, но радостно, а потому и не обидно, и Клава засмеялась тоже впервые с того страшного вечера.
– Вот где истоки современной Лисистраты, – сказал угрюмый, переставший вдруг быть угрюмым. – Но мысль есть. Действительно, женщина – главное страдающее, а потому и главное действующее лицо.
Подошла проводница, спросила, будут ли пить чай. Все как-то примолкли, а милиционер Сергей вдруг вскочил и сказал, чтоб чай подавали всем и по два стакана. И добавил:
– Мы вам поможем. Правда, Ада?
И опять Клава завязла, не сразу сообразив, но, по счастью скоро очухалась. Милиционеру выдали поднос, кипяток тек маленькой струйкой, проводницу все время отвлекали, и они долго стояли перед титаном. Сергей рассказывал, что был в Москве награжден грамотой, а Клава ничего не рассказывала, но очень хорошо слушала, и тот раскаленный уголек, что жег ее сердце, постепенно подергивался пеплом.
– А вы зачем в Пронск? – вдруг спросил он и смутился. – Я потому спрашиваю, что на кого-то вы похожи.
– А я из кино, – почему-то сказала Клава, а про себя подумала: «Ох, зачем же врешь-то, вредина такая?..» – Мы там кинофильм будем снимать на улице Кирова.
На улице Кирова жила бабка Марковна, а других улиц Клава не знала.
– Артистка, значит? – радостно заулыбался он. – Ну я же сразу сказал, что лицо знакомое!
Лицо у Клавы было как у всех. И курточка – как у всех. И если модным считался красный цвет, то Клава металась в поисках красного, а если зеленый, то зеленого.
– Нет, что вы, я не артистка, – сказала она, покраснев и тут же почему-то вспомнив Липатию Аркадьевну. – Я ими заведую. Вот. Но, правда, иногда, знаете… Приходится подменять.
– Вот я и говорю! – обрадованно воскликнул он. – Конечно же я вас в кино видел!
Тут пришла проводница и стала разливать чай. Потом Сергей понес нагруженный поднос, а Клава раздала стаканы и сахар. К этому времени общий разговор превратился в спор двух стариков, а остальные слушали, и народу в купе прибавилось. Какие-то две девицы пристроились на краешке полки, демобилизованный в мундире со значками стоял в проходе, остроносая старуха оказалась подле желчного старика, солидный гражданин отставного вида примостился на Клавину полку, да так, что Клава едва втиснулась за свое законное место. А потом подошли еще какие-то любознательные, и даже проводница, разнеся чай по вагону, надолго застряла в их компании.
– Скверно учим, из рук вон скверно, а точнее, так и вовсе не учим, – говорил старичок в очках, все более горячась и все более теряя благодушие. – Учитель стал непристижной профессией, и где – на Руси! В народе, издревле жадно ищущем свет истины в темном царстве истории. А ныне приезжаю в Москву – дочь у меня преподаватель, правда, не в селе, как отец с матерью, но все же. И что узнаю? Муж ее, тоже педагог, бросил школу, ушел в комбинат бытового обслуживания и берет подряды на ремонт квартир и циклевку паркетов!
– Мало платят, потому и бегут, – сказал отставник. – Платите больше, и будет вам престиж.
– А за что платить-то, за что? – взвилась неизвестно чем обиженная Полина Григорьевна. – Языком – ля-ля! ля-ля! А мальчишки все хулиганы. Тут штраф брать надо, а не платить.
– Вот считать мы учим, – подхватил старичок Яков Матвеевич. – И все больше, так сказать, вычитанию: того мало, этого мало, того нет, этого нет – только и слышишь. Вещи нас душат, вещный мир обернулся свинячьей харей и смеется над нами, как у Гоголя. И средства массовой информации вносят свою лепту: вспомните, с каким удовольствием вещают нам, сколько мотоциклов и телевизоров в современной деревне, будто телевизорами и транзисторами можно заменить жажду знаний, потребность делать добро, трудолюбие, совесть, наконец.
– О совести – это вы вовремя, – усмехнулся желчный старик.
– Да. – Старичок опять снял очки и очень старательно протирал их. – Вспоминал, говорим ли мы о совести, и не вспомнил. По-моему, совершенно не говорим. Стесняемся или разучились, отвыкли и уж не ведаем, как к этому чувству подойти.
– На танцплощадку так лучше и не ходи, – вдруг очень быстро сказала одна из девушек. – Такое безобразие творится, такое безобразие. И куда милиция смотрит?
– Так нельзя же к каждой девушке по милиционеру прикрепить. – Сергей улыбнулся, заглянув Клаве в глаза.
– А совести и не нужна никакая внешняя сила, потому что совесть – это и есть сила. Духовная сила человека, основанная на глубочайшей убежденности. – Желчный старик говорил непривычно медленно, неторопливо подбирая слова, но все молчали, слушая. – Вопрос о пределах совести, о борьбе ее с волеизъявлением личности очень занимал наших предков. Тут вам и Родион Романович с топором, и князь Нехлюдов с метаниями, и Пьер и так далее и так далее. И здесь важно, что совесть – это ваша, личная сила, она не принадлежит ни государству, ни обществу, ни семье – только вам. Не по этой ли причине борения личной совести исчезли из нашего сегодняшнего искусства? Мы толкуем о выполнениях и перевыполнениях, о трудах и сомнениях руководителей всех степеней, но совесть-то у них, как правило, помалкивает. Главное – вовремя выполнить приказание: ведь план – это тоже приказание. И его выполняют во что бы то ни стало, ибо за выполнение дают премии и прочие реальные блага. Ну, а там, где господствует «во что бы то ни стало», там уже не до совести. Там она из госпожи человеческой превратилась в служанку, в «чего изволите» превратилась. И незаметно, тихо, без терзаний Достоевского и размышлений Толстого понятие совести заместилось понятием «цель оправдывает средства». А закон достижения цели во что бы то ни стало – очень страшный закон. Страшный своей торжествующей и окончательной безнравственностью: высокой целью и любые жертвы оправдаю – от десятков миллионов загубленных жизней до детской слезы. И спать буду спокойно, ибо совесть направлена ныне вовне человека, на общество в целом, а не на спасение одной-единственной души, что уже тысячелетия является альфой и омегой общечеловеческой культуры.
Он замолчал, хлебнул остывшего чаю. Все молчали тоже, и многие хмурились, с трудом усваивая сказанное. Только рыхлой Клавиной соседке все было ясно:
– Верно говоришь, верно, бога забыли!
– Бог здесь, гражданочка, ни при чем, – усмехнулся желчный пассажир. – Я атеист и по форме и по сути и совесть с богом никак не связываю.
– Безобразия много стало, – сердито и очень обиженно сказала проводница. – В поездах пьют, дерутся, девчонок обижают.
– Женщины тоже, знаете, стыд потеряли, – нахмурилась Лидия Петровна. – И курят, и пьют, и штаны носят; сзади не разберешь, девчонка это или парень.
– Сейчас сила все решает, – вздохнул демобилизованный. – Кто силен, тот и прав.
– Без знакомых ребят в кино уж давно не ходим, – сказала вторая девушка. – А вечерами так страшно, так страшно!
– Вот оно, главное-то слово, вот оно! – в непонятном восторге закричал отставник и даже с удовольствием потер ладонью о ладонь. – Бесстрашно стали жить, вот вам и нарушения, вот вам и проступки. И ничем вы человека от проступков не удержите, если боязни у него нет. Думаете, он суда боится? А чего ему суда бояться, когда он точно знает, что его все равно через год, много – два, условно освобожденным объявят и пошлют работать в народное хозяйство, «на химию», как они выражаются. Нет, вы настоящий страх вселите, чтоб пот прошибал, чтоб поджилки затряслись!
– А как? – спросил старичок в очках. – Как вы себе это представляете?
– А как в старину, – тотчас отозвался собеседник, для которого ответ был, видимо, давно продуманным. – Око за око, зуб за зуб. Убил, скажем, ножом, и его – ножом, да публично, на площади. Избил, скажем, и его тем же макаром.
– Украл – руку по локоть на лобном месте, – подхватил желчный. – Задержались вы с рождением, вам бы в тринадцатом веке родиться.
– Я когда надо, тогда и родился, и вы мне не указ, – обиделся отставник. – А что демократии много, это точно, молодежь совсем от рук отбилась.
– Душу спасать надо, душу, – вздохнула старуха. – Раньше, говорят, по святым местам бродили, душу спасая, а теперь – за колбасой.
– Душу спасать – тоже рецепт, – сказал худой старик. – У каждого свое лекарство, а это значит, что нравственность наша больна серьезно. Она ведь не просто рушится – она не может рушиться, безнравственных обществ не бывает, – она откатывается, что куда опаснее. Она отступает в историю, предавая то, что трудом, горем, страшным напряжением всех сил было когда-то завоевано. Вы, коллега, правильно обратили внимание на торжествующую вещность нашей повседневности и, мало того, – нашу радость по этому поводу. Эта победа материального начала, этот приоритет вещной цивилизации над духовной культурой и есть первопричина отступления нашей морали во времена абсолютизма, в послепетровские десятилетия, если хотите.
– А от вас мы рецепта не слышали, – сказал старичок в очках. – Исповедуете что или только причины разъясняете?
– Исповедую, – серьезно подтвердил суровый пассажир. – Я верую в личную свободу. Не в свободу личности – она гарантируется государством, – а в личную духовную свободу, которой каждый может и должен достичь. За всю нашу историю пока трем революционным группам удалось подняться – каждой своим путем – до этой свободы: декабристам, народовольцам и большевикам. Они презрели все блага цивилизации, всю вещность мира, всю сословную, религиозную, национальную и имущественную ограниченность, всю несвободу и пришли к свободе.
В конце вагона тренькнула гитара, послышались веселые молодые голоса. И тотчас же кто-то невидимый строго предупредил:
– Тихо! Здесь люди разговаривают!
– Когда ж это было, – завистливо вздохнул демобилизованный.
– Это еще будет. Было для подвижников, для избранных – будет для всех. А для этого нужно выдавливать из себя раба. Раба вещей, квартир, высоких окладов, личных машин, престижа, тщеславия, честолюбия и начальников всех рангов. Выдавим этот гной холуйский из себя и из общества – значит, опять людьми станем, теми, кто считал себя хозяином земного шара, у кого была собственная гордость. Вот тогда и нравственность вернется. На новом витке, на новой ступени…
– Утопия…
– Бога вы еще вспомните! Ох, вспомните!
– Женщину уж и за человека не считают…
– Демократию развели. Сажать, сажать, сажать, как когда-то!
Шумели в вагоне, спорили, отстаивали свое, потому что вопрос коснулся больного, язвы, что свербела у каждого, и каждый возопил. Каждый – кроме Клавы Сомовой. Она давно уже утеряла нить разговора и слушала не пассажиров, а себя, думая, какая же она счастливица, что села именно в этот поезд, именно в этот вагон, именно на это место. Она то и дело украдкой поглядывала на милиционера Сергея, ловила его взгляд, тихо улыбалась, и вместо обжигающего уголька в ней светилось сейчас счастье. И ожидание прекрасного завтра, навстречу которому с грохотом летел их поезд.
12
В Пронске поезд стоял одну минуту, и из их вагона сошли только Клава да Сергей, чему Клава очень обрадовалась. Городок начал когда-то расти возле вокзала и за ним был почти сплошь деревянным: кирпичные здания появлялись только на окраинах, возле механического завода и ткацкой фабрики, да в центре стояло несколько каменных домов, принадлежавших некогда местному купечеству. Все это Клава узнала от словоохотливого милиционера, который тащил ее чемодан. Им, как выяснилось, было по пути, так как милиция и гостиница размещались рядом.
– Это теперь – гостиница, а прежде был Дом колхозника. А вообще все общественные здания у нас в центре, кроме телеграфа. Его на отшибе выстроили, возле парка: хотели там центр закладывать, но потом решили все по-старому оставить.
Расстались они у маленькой одноэтажной гостиницы: напротив и вправду была милиция. Сергей сказал, что весь день будет там («на службе», как он выразился), и важно оставил номер телефона:
– Если помощь понадобится. И вообще… Может, увидимся?
– Я позвоню, – туманно сказала Клава, порозовев от удовольствия.
А в гостинице мест не оказалось. То есть свободных номеров было куда больше, чем желающих переночевать, но цены не соответствовали Клавиной зарплате, а коечку в общей комнате администратор не давала, утверждая, что все они сплошь забронированы. И, едва выяснив это, Клава очень обрадовалась, заулыбалась и попросила разрешения позвонить по телефону.
– Засекайте время, через двадцать минут буду! – бодро ответил Сергей.
Клава засекла, а он пришел через пятнадцать, и койка сразу нашлась. Даже с суровыми администраторшами Сергей разговаривал так легко, что и они повеселели. И Клаве нисколечко это не было неприятным, а наоборот, она очень гордилась, что Сергея все знают и все хорошо к нему относятся. Мама всегда говорила, что хороший человек заметнее плохого, и теперь Клава могла убедиться, как мама была права.
– Как рана-то твоя? – участливо спросила старшая, которая с Клавой даже не пожелала разговаривать.
– Да какая там рана. Так, царапина.
– Это ножом-то царапина? Значит, он тебя резал, а ты его держал?
– Ну, не совсем. – Сергей смущался, говорил набычившись, а Клава обмирала от гордости за него. – Он только раз ударил, а потом я прием применил.
– А сколько ему дадут?
– Это суд решит. Наше дело – обезвредить.
Разговор этот возник, когда Клава оформлялась. Потом Сергей отнес в номер ее чемодан, и она кое-что выложила на тумбочку возле кровати, чтобы было видно, что занята. Клава очень боялась, как бы администраторши не спросили ее имя, но они глядели на милиционера.
– Отчаянный ты парень, – сказала старшая на прощание. – Только вы, девушка, все же вечером одна не ходите.
Они вышли из гостиницы и остановились на крыльце. Выглянуло солнышко, ветер сник, и стало совсем тихо. Клава блаженно жмурилась и никуда не хотела идти, а милиционер Сергей маялся, поскольку должен был вернуться «на службу». К тому времени они как-то незаметно перешли на «ты». Клава совершенно освоилась и даже начала немного кокетничать.
– Кирова недалеко, – в который раз объяснял Сергей. – Три квартала прямо, а потом налево, к реке.
– А ты боялся, когда бандита хватал?
– Так я же на службе, – нехотя пояснил он,
– А бандит очень страшный?
– Обыкновенный. Второй, пожалуй, пострашнее.
– Какой второй?
– Который еще не пойман. Понимаешь, завелись тут у нас крупные акулы, хулиганье местное начали подпаивать, к рукам прибирать. Ну, одного мы взяли – за него и грамота, – знаем, что есть еще один, а где?
– А та, старшая администраторша, правду сказала, что по вечерам у вас опасно?
– Ну, как тебе сказать? – Сергей нахмурился. – Конечно, граждане, а гражданки особенно, всегда преувеличивают. Но главного мы еще не взяли, и кто он – неизвестно, потому что ни фотороботом, ни словесным портретом мы не располагаем.
Он замолчал и вздохнул, переложив в другую руку Клавину авоську с подарками бабке Марковне. Клава видела его насквозь и прекрасно знала, какой он скромный и замечательный парень и как она, растяпа Клавка Сомова, нравится ему. И млела от счастья.
– А что у тебя там, на Кирова-то? Может, я знаю, подскажу.
– Так, для кино. – Клаве не хотелось рассказывать о Марковне, о ежемесячных десяти рублях: это казалось такой мелочью сейчас. – Так что же, мне лучше не ходить по вечерам?
– А куда тебе ходить? В кино, например, или в Дом культуры – так со мной можно. Если, конечно, ты не против.
– Я не против, – улыбнулась Клава. – А когда?
– Либо сегодня, либо послезавтра, потому что завтра я дежурю.
– Лучше сегодня, но я не знаю, что будет у меня на Кирова. Ты можешь позвонить в гостиницу, и там скажут, пришла я или неизвестно где.
Этой договоренностью о встрече как бы исчерпалась тема их беседы. Надо было отдавать Клаве сумку и спешить на службу, но милиционер медлил. Уж очень ему не хотелось расставаться, уж очень нравилась ему эта застенчивая попутчица, уж очень важной казалась их случайная встреча.
– А ты в вагоне молчала, – сказал он, пытаясь вновь завязать разговор. – Знаешь, я тоже молчал, потому что тот старик – умный, а с такими надо спорить, хорошо подковавшись. Но я с ним в принципе не согласен. В принципе. Ты помнишь, что он предлагал? Какую-то личную свободу в себе воспитывать, будто у нас свобод мало.
– Помню, – кивнула Клава, думая, что зря она до сих пор не созналась, что никакая она не Ада. А может, не зря?..
– Это опять же о себе беспокойство, так выходит? А вся наша беда как раз в том, что у нас – каждый о себе и мало кто за всех. Ну, конечно, я преувеличиваю, заостряю вопрос, ты же понимаешь, но эгоизма стало невозможно сколько. А нравственность можно поднять на новый уровень только одним способом: если каждый смело и до конца включится в борьбу с отрицательными явлениями нашей жизни лично, если сам начнет воевать везде и всегда, если дружно, как в Великую Отечественную…
Он вдруг замолчал, и широкие, добродушно разбросанные брови его строго поехали к переносью. Глядел он теперь куда-то мимо, за Клавино плечо; Клава обернулась и увидела двух парней – плотного здоровяка в низко надвинутой на глаза шляпе и высокого белобрового с мягким, безвольным лицом.
– В буфет наладился, Виктор?
– А что? – с вызовом спросил белобрысый. – Нельзя, что ли?
– Можно, только зря: алкогольные напитки продают с одиннадцати. А если Вера тебе по знакомству стаканчик под прилавком нальет, я ее привлеку, так и передай. Кто это с тобой?
Вопрос был задан в упор, и плотный в шляпе хмуро ответил:
– Приезжий.
И пошел мимо не оглядываясь. Белобрысый Виктор потоптался, промямлил что-то и бросился догонять.
– Наследство получил, – с презрением сказал Сергей, глядя приятелям вслед. – Деньги ему бабушка оставила, он все до копейки пропил, а теперь собутыльников ищет. Откуда же приезжий-то этот, а? – Он озабоченно поглядел на Клаву, протянул авоську. – Мне на службу. Договорились, Ада?
Клава легко отыскала дом бабки Марковны, будто и не в первый раз была в нем. Неказистый домишко в три окна с маленьким палисадничком, в котором доцветали прихваченные первым морозцем поздние астры. Из-за дверей шум какой-то слышался, голоса. Клава потопталась на крыльце, послушала, а потом постучала. Не сильно, но дверь сразу же открыли, будто стояли тут же, за нею. На пороге оказалась полная женщина в мамином возрасте. И спросила, как, бывало, мама подружек спрашивала:
– Ты чья?
– Я? – Клава растерялась. – Я из Москвы. Мне к бабушке Марковне.
– К Марковне? – Женщина посторонилась. – Ну, входи. А чья же будешь-то?
– Я? Сомова я. Клавдия…
– Обожди, обожди. А Маня Сомова?
– Это моя мама. Она умерла, а мне велела каждый месяц бабушке Марковне высылать десять рублей. А сейчас у меня отпуск, и я хотела познакомиться…
– Эй, народ! – закричала вдруг полная женщина. – Леня, Люба, Дуся, Шура, Коля! Манечкина дочка приехала!
Мигом высыпали немолодые, седые, полные женщины и мужчины, и тесные сенцы набились до отказа, и все шумели, вертели Клаву, целовали, обнимали, всплакивали, трясли за плечи.
– Ну, вылитая Манечка!.. Померла?.. Ах ты, господи!.. Ну, молодец, что приехала… Как зовут-то тебя? Клавдия?.. Клавочкой ее зовут. Клавочкой, слышите?..
А потом, когда все чуть притихли, мужчина – седоватый брюнет, ужасно интересный, Томка бы сразу влюбилась до беспамятства – сказал тихо:
– Марковна наша умерла, Клавочка. Ровно сорок дней назад умерла, сегодня отметить собрались.
Потом повязанная фартуком Клава чистила на кухне овощи, но слезы капали совсем не от лука. Открывшая ей дверь полная женщина, которую звали тетей Раей, – Клава и не знала, что у нее столько родственников: тетя Рая, тетя Дуся, тетя Шура, тетя Люба да два дяди – дядя Леня (седой и интересный) и дядя Коля. Да четверо еще живут в других городах и не смогли приехать на поминки.
– Одиннадцать нас у нее было, – рассказывала тетя Рая: она постоянно жила с Марковной и была хозяйкой дома. – Их всех она на вокзале подобрала либо сами мы к ней доползли, как твоя мама.
– Да, шумное у нас детство было, голодное да холодное, а все равно самое лучшее. Правда, девочки?
– Правда твоя, Шура.
– Кто только за столом не сидел, кто только в общий чугун своей ложкой не лазил! Мы с Шурой из Белоруссии прибежали, Манечка – из Смоленщины, Коля – из Ленинграда, Люба да Дуся – с Новгородчины, а Леня вообще из табора пришел и грамоте не знал, только плясать и умел. Мы с твоей мамой старшие были, а остальные – мелкота.
– Мама Рая и мама Маня, – грустно улыбнулась тетя Люба.
– А как же я-то ничего не знала! – всхлипнула Клава. – Почему же мне мама ничего не рассказывала?
– Почему?
Переглянулись женщины.
– Обидели ее, – тихо сказала тетя Шура. – Сильно обидели. Голодно было очень, а мы росли, как на дрожжах, и одеть-то нас не во что: в школу в матерчатых тапочках всю зиму бегали. Вот наши старшие – мама Рая да мама Маня – и пошли работать. А где работать-то? Это сейчас тут и ткацкая фабрика, и механический завод, а тогда только и было работы, что вагоны на станции разгружать.
– И как это она родить-то тебя смогла, девочка, – вздохнула тетя Рая. – После тех-то мешков…
Все притихли, беззвучно вытирая слезы. Клава обождала немного и спросила:
– А с мамой что случилось?
– Обидели ее, – строго повторила тетя Шура: она вообще выглядела построже остальных. – В ночь пошла – ночью больше платили, – а Рая занемогла, и она одна пошла. А вернулась вся в синяках. Месяц болела, а потом сказала, что уйдет. Что не житье ей тут, что не может позора снести и уедет отсюда. И уехала. И не писала ни разу, только что деньги регулярно.
– Гордая она была и самостоятельная, – вздохнула тетя Дуся. – Даже деньги без обратного адреса посылала.
– Мы не могли больше, – давясь от слез, сказала Клава. – Вы простите нас.
– А мы присланных денег не тратили, – сказала тетя Рая. – Все нам высылали, не только ты с мамой, а нас тут трое оставалось: я, Дуся да Шура. И Марковна все переводы клала на книжку. А перед смертью волю свою сказала, чтоб все эти деньги отдать внукам, то есть сыновьям и дочерям приемных детей ее. На ученье, сказала. Мол, виновата, что не смогла детям образование дать, так чтоб хоть внуки учились. А таких внуков у нее шестеро с тобою вместе: мы ведь знали, что у Мани – девочка. Леня у нас один с образованием, юридический заочно прошел, так он тебе объяснит, как деньги эти получить…
– Нет! – вдруг крикнула Клава и затрясла головой, разбрызгивая слезы. – Нет, нет, нет, ни за что! Это… Это все – на памятник. Бабушке на памятник. Чтоб всех выше, чтоб как пример…
Ее затрясло, забило, новоявленные тетки со всех сторон бросились, обласкали, напоили лекарством, уложили в тихой комнате. Она пригрелась, успокоилась и уснула, потому что в поезде совсем не спала, а только дремала немного. А здесь, в комнате, в которой, может быть, когда-то спала мама, замечательно выспалась, и тетя Рая разбудила ее к столу.
– Вставай, доченька. – И поцеловала, как мама. – Уж все готово, уж собрались, даже этот обормот пришел, Дусин сын. Не иначе чтоб напиться на дармовщинку. Ох, безголовый, ох, хлебнула с ним Дуся!..
В большой комнате, где когда-то спали вповалку «дети» бабки Марковны, за накрытым столом сидели пришедшие и приехавшие. Старших Клава знала, а с молодыми – сыном тети Дуси и дочерью дяди Коли – виделась впервые. Впрочем, не впервые: когда белесый парень лениво бормотнул: «Виктор», она вспомнила крыльцо гостиницы, двоих, что рвались похмеляться, и озабоченность Сергея. Виктор оказался сыном названой сестры ее матери, а значит, родственником и ей, Клаве, и это ощущалось неприятно, хотя она очень жалела тетю Дусю и всячески старалась быть приветливой с ее беспутным сыночком.
А поминки совсем оказались не похожи на поминки, как их представляла Клавдия. Она ожидала некой вздыхательной скорби и потому накинула темный платок, который везла в подарок бабке Марковне. Но сидевшие за столом, торжественно и строго помянув свою Марковну, начали вспоминать веселое и озорное в их голодном, разутом и раздетом военном детстве. И радостно смеялись и кричали через стол: «Ленька, ты помнишь?.. Люба, а ты знаешь?..», и всем было легко и весело, кроме, может быть, белобрысого Виктора, который молча и жадно пил, тяжело и глупо пьянея. Он сидел наискось, через угол стола, пялился на Клаву, но как-то странно, словно без интереса, и Клаве это было вдвойне неприятно. Особенно когда он спросил:
– А ты чего с этим мильтоном на крыльце стояла? Знакомый он тебе, что ли?
– Знакомый, – с вызовом сказала Клава. – Жених он, вот кто, понятно?
И тут же шепотом суеверно призналась сидевшей рядом Светке, что никакой он, конечно, не жених, но пусть этот противный Витька отвяжется. И Светка все поняла, а потом их послали за капустой и огурцами, и Клава рассказала, как они с Сергеем познакомились. Света вообще ей сразу понравилась, и она очень обрадовалась, что у нее такая живая, веселая и смелая – Света работала медсестрой в травматологии – сестренка.
Поминки затянулись; расходились разом, по-свойски подсобив все перемыть, убрать, расставить по местам. Клава старательно помогала, где могла, не дожидаясь, пока попросят, думала о Сергее, но сегодня свидание никак не могло состояться. И она, посокрушавшись, отложила это свидание почти на двое суток: до послезавтра, когда он будет свободен. А сама осталась в доме бабки Марковны.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.