Текст книги "Последняя тетрадь. Изменчивые тени"
Автор книги: Даниил Гранин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 36 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Переход в новое тысячелетие
Появилось молоко в картонных коробках, сметана «По рецептам царской Руси», магазины заполнены винами всех стран. Убирают из города трамваи, снимают полувековые слои асфальта, перед тем как положить новые, а то улицы постепенно погружались в асфальтовую толщу: обычно накатывали новый слой асфальта на старый, дома становились как бы меньше ростом. Миллионы машин заполнили город до отказа, всюду пробки. Валяются банки из-под пива, газетные киоски забиты глянцевыми журналами, нашими и заграничными.
Вывески по-английски, в лифте английские ругательства. Встречные на ходу прижимают к уху мобильники и говорят, говорят. В театрах, на концертах – всюду звонят мобильники. После долгого молчания страна разговорилась. По мобильникам и переписываются – посылают эсэмэски, фотографируют что ни попадя. Окраины города застраиваются огромными супермаркетами. Дворы закрылись, ворота на кодовых замках. Повсюду остерегаются – кого? Воров, бандитов, «черножопых» – это повсеместное название «лиц кавказской национальности». Великое множество ресторанов, кафе, баров, они вполне респектабельные, есть шикарные, роскошные, открываются всё новые и новые, по вечерам в них полно. Город пьет, жрет, пирует.
Врачебный фольклор
Бери с больного все, что можешь, пока лежит.
МИКСТ – максимально использовать больного сверх таксы.
* * *
Мы не задавались вопросом, почему у нас так много выявляли шпионов, во всех городах, на всех крупных заводах, и в артелях, и в деревнях, и в министерствах. Вредителей еще больше, десятки, сотни тысяч, и ловили все новых. Как только капиталисты не разорятся содержать всю эту армию шпионов?
Откуда они берутся? Переходят границу? Сколько внутри КПСС врагов народа, и появляются всё новые и новые. Проникают в Кремль. Может, они там возникают? Был нормальный человек, попал наверх и переродился, стал врагом народа?
* * *
– Ты идейный беспризорник.
* * *
«Зад науки» – заслуженный деятель науки.
Сексуал (саксаул).
«Засрак» – заслуженный работник культуры.
Петр Первый
Деревянная Русь – противостоял ей петровский каменный Санкт-Петербург.
Петр вечно спешил, всегда в дороге, все хотел сделать сам, попробовать себя – корабельный мастер, хирург, зубной врач, плотник, чертежник, гидротехник.
Препятствия уничтожал беспощадно и незамедлительно.
* * *
Он, как зеркало, всегда что-то должен был отражать, не мог быть самим собой.
* * *
Мне нравятся белки, дятлы, воробьи и им подобная мелочь.
Ортодокс
Шел спектакль Малого театра «Святая святых» Иона Друцэ.
Пожаловал со своей свитой Г.В. Романов, первый секретарь Ленинградского обкома, был такой. В театрах бывал редко, однако спектакль привезли из столицы, там он пользовался большим успехом. К тому же приезжие народные артисты персонально пригласили.
Идет действие. Актер в роли Льва Толстого в каком-то месте, по пьесе расстроенный, огорченный, произносит: «Русские дураки!»
И тут на весь зал раздается хмельной начальственный окрик Романова: «Нет, русские не дураки!» Шумно встает, выходит из ложи, за ним все его мюриды.
Одернул Льва Николаевича не хуже Владимира Ильича, который тоже Льва Толстого ставил на место в своих статьях.
Как член Верховного Совета Романов награждал орденами. Однажды на церемонию пригласили меня. Вручение происходило в Малом зале Смольного. Первым был вызван я. Рукопожатие. Романов нацепил орден. Я произнес «спасибо» и ничего более. «Что, недоволен? – сказал Романов. – Мало дали?» «А я и не просил», – ответил я, вернулся на место. Следующему вручали художнику А.А. Мыльникову. Тот тоже «спасибо», но уже горячо, и прочувствованно преподнес монографию о своем творчестве. Романов повертел ее, нахмурился: «Это на каком языке?» – «На английском», – гордо пояснил Мыльников. Романов с размаху швырнул ее на пол.
На обратном пути я не преминул подколоть Мыльникова: «На английском! Думал, его потрясет? А он тебе преподал патриотизм».
Академик Александр Львович Минц
Камера на 20 человек, сидело 90. Китаец, прачка, сотрудник Иосифа Орбели, голландский коммерсант по лесу. Сделали Минцу 120 часов допроса непрерывного, конвейер. Устроили Александру Львовичу Минцу очную ставку с Гущиным – шпион, завербован в Португалии. Тот вошел, несчастный, в глазах мука.
«Да, я знаю Гущина как несгибаемого коммуниста, – сказал Минц, – кровь проливал на Гражданской войне, ничего не боялся, все, что он делал, подчинялось одному – должно было идти на пользу стране».
И тут Гущин заплакал.
Минца вызвал Берия:
– Вы строили радиостанцию Коминтерна?
– Я.
– А ВЦСПС?
– Я.
– А коротковолновую?
– Я.
– Какой же вы вредитель?! Ах, Ежов, Ежов… Задание вам: создать радиостанции партизанские, даю три месяца.
– Нет, шесть месяцев!
«Тут на меня накинулся его подхалим Лапшин.
Я говорю:
– Неужели вы думаете, что мне хочется лишних три месяца сидеть и работать под вашим руководством?
Берия засмеялся:
– Да, это убедительный аргумент.
У Лапшина вареные белые глаза. Чем больше я работал, тем больше они получали орденов и тем крепче за меня держались, не выпускали».
* * *
Его не переубедить, он твердо знал, как все было:
«От Сталина скрывали, как насильно загоняли в колхозы, что творилось в деревнях. Когда он узнал, сразу написал статью „Головокружение от успехов“ и навел порядок. Ежов тоже обманывал Сталина, проводил незаконные репрессии. Как Сталин узнал, так снял Ежова, наказал его. Подчиненные просто держали его в неведении. Дезинформировали».
Детский фольклор
Ёж – животное хвойное.
Клен – насекомое дерево, его семена летают.
* * *
– Смысл жизни выяснится там… Господь знает, зачем ты жил.
– Если он знает, а я нет, то для меня она бессмысленна. И зачем мне, закончив жизнь, что-то потом узнать? Это точно подтверждает бессмысленность.
– Спор наш бесполезен, спор между верой и безверием ни к чему привести не может. Вера – основа всех религий, вера недоказуема. Вера, вот что интересно, она всегда не во зло, а в добро.
– А вот скажи мне, можно ли в своей молитве возноситься не только к Господу, но и к своей совести, просить ее уберечь тебя от плохих поступков, молиться о ее силе? Бессовестность всегда похожа на безбожие.
– Не знаю, можно ли молиться о своей совести.
Италия
С работы я приходил поздно. Ложился вздремнуть. Ночью, когда стихнет, садился за роман. Иногда и ночью мне звонили. Авария. Телефон был накрыт одеялом. Я нырял под него, тихо договаривался с диспетчерской. Город восстанавливал изувеченное блокадой энергохозяйство. То и дело выходили из строя кабели. Побитые снарядами, бомбежкой. Надо было приводить в порядок подстанции, менять трансформаторы, оборудование. Между тем в романе пылали другие страсти, герои требовали все больше внимания. Совмещать их дела с моими, кабельными, не хватало сил. Я разрывался. Но уйти с работы? А на что жить? Да и куда уйти? В те годы нельзя было быть нигде, хоть где-то полагалось числиться, иначе я становился «тунеядцем». Была такая категория, социально опасная. Тунеядца могли выслать из города. Думал я, думал, и Римма думала, и однажды появился у меня такой проект – уйти в аспирантуру. В Политехнический. Что-нибудь электротехническое. Синекура. Ради свободы, если отпустят. Могли и не отпустить. Но есть куда биться-стучаться. Конечно, стипендия нищенская – 180 рублей. Три года. То есть я должен буду сесть на шею Римме. Хорош гусь. Зато смогу спокойно писать свой роман. Мне казалось, за год, нет, за полгода закончу. Получится или нет, кажется, об этом я не задумывался. Ни литературного образования, ни опыта, тем более для романа, ничего такого не было. Наглость графомана? Да нет, пожалуй, что-то другое, скорее я рассчитывал, кроме всего прочего, наставить человечество на путь истинный, показать им, что только творческая работа приносит счастье. Лучшее средство для этого – мой роман. Он перевернет сознание, наконец-то приоткроется смысл жизни трудящихся. Теперь уже трудно представить все, что воображал этот парень, далеко не юнец. В зеркалах прошлого он выглядит привлекательно, стройный, густая шевелюра, осмысленный взгляд. Неужели он действительно был так глуп. Не хочется давать его в обиду. Почему мы всегда уверены, что с годами становимся умнее…
«Ленинградское дело» резко изменило обстановку, город-герой съежился, затих, как виноватый. Повсюду шли аресты. Снимали руководителей слой за слоем. Вслед за директором кабельной сети исчез главный инженер Иван Иванович – толковый, энергичный инженер. Люди исчезали бесследно и как-то беззвучно. Был человек – и его не стало, не было ни суда, ни приговора, никто не знал о судьбе Ивана Ивановича.
Может, это подтолкнуло меня подать заявление об уходе «в связи с поступлением в аспирантуру». Насчет аспирантуры я договорился в Политехе и стал набираться духу открыться Римме. Несколько раз она заставала меня поутру спящим за столом. Попрекала, говорила мягко, как с больным, мол, при таком недосыпе нельзя идти на работу. Сцен не устраивала, своей сестре жаловалась, но защищая меня – ну, порок, у кого-то муж пьет, другой – картежник, мало ли, а мой пишет, вбил себе в голову… Пройдет, надо, чтобы сам понял. Было обидно, что не верила, так ведь с чего б ей увериться.
Неизвестно, сколько бы тянулась эта волынка, но подтолкнул меня несчастный случай. Один из наших монтеров попал под напряжение, история страшная… Схватился обеими руками за шину, шесть киловольт! Сгорели обе руки. Чудом остался жив. Следствие установило – был выпивши, и крепко, выявили целую цепь нарушений. С трудом удалось вызволить из-под суда мастера, за ним и начальника участка. Потом добывал деньги на протезы. Без обеих рук – как жить? Сколько навидался на войне оторванных рук, ног, сгоревших в танках, почему-то не так действовало, как эти две его обгорелые культи.
Заявление мое об уходе долго ходило по инстанциям, как вдруг меня вызвали к главному инженеру «Ленэнерго» Усову Сергею Васильевичу. Среди разгрома руководства он единственный, кто уцелел от прежнего начальства.
Впервые я удостоился предстать перед таким высоким лицом. «Ленэнерго» – громадная организация, в ней мой Восточный район кабельной сети был все равно что взвод в дивизии. Я и на этом этаже никогда не был, там коридор был выстлан красной ковровой дорожкой, совсем другие двери, воздух другой. Запомнился огромный кабинет, седеющий, усталый, неторопливый человек. Расспрашивал, у кого я кончал в институте, кто нам читал такие предметы, как электрические сети, изоляционные материалы. И, неожиданно прервав себя, поинтересовался как бы между прочим, не соглашусь ли я на длительную командировку в Италию представителем министерства по закупке кабелей.
Ничего себе, меня словно по голове стукнуло. Это был 1952 год. Любая поездка за границу звучала фантастически, а тут еще в Италию, примерно как в космос. Да еще длительная, на два-три года. Да еще с семьей, то есть с женой и ребенком, да еще зарплата в пять раз больше, да еще жилье, оказывается, у них там в Италии нет коммуналок – это он с улыбкой пояснил мне. Он мне сразу понравился своей усмешкой. В Италию – а язык?
– А что язык? – пояснил Усов. – Хочешь не хочешь, выучите, деваться некуда.
– А обязанности?
То, что он перечислил, казалось просто: следить за качеством, принимать продукцию, кабель, в основном высокого напряжения, и т. д.
По его мнению, это все не проблема, а язык там, на месте, быстро усваивается.
Я попросил тайм-аут на сутки.
От Усова я пошел в Публичку к Юле, она бывала в Италии, знала итальянский. В студенческие годы мы, политехники, ходили к филологам на танцы, Юля там блистала. Она выделялась копной огненно-рыжих волос, звенящим колокольчатым голосом и красотой, красота была ледяная, редко кто решался подступиться к этой девушке. У меня с ней что-то завязалось, но появилась Римма, и отношения перешли в приятельство. Юля признавалась мне, что мужчины не решаются подступаться к ней, то ли слишком красива, то ли есть в ней какая-то холодность, которую она не может в себе перебороть, а холодность эта от ума, не может удержаться, чтоб не выставить их глупыми.
С ходу я выложил ей про командировку. Юля аж подпрыгнула от восторга, потащила в какой-то отдел, принесла альбомы с видами Неаполя, Генуи, Милана, роскошные альбомы, где небо всегда солнечно-голубое, море гладко-синее, улицы празднично-нарядны. Нет ничего легче, уверяла она, выучить итальянский, когда он «по делу», половина итальянского языка это жестикуляция, через нее можно понять все что угодно, итальянцы самый легкий в общении народ. Обещала снабдить меня кучей писем и друзей… Но вдруг остановилась, вгляделась. Что-то не так, спросила она, что меня смущает? Значит, это все же торчало из меня. Я чувствовал, что погружаюсь в карнавальную красу этой страны, и думал о том, что чем дальше, тем труднее будет вылезти. Спросил Юлю про жилье, зачем спросил, не надо было спрашивать. Она рассказала, что квартира там наверняка комнаты три, гарантировала ванну, шумных соседей. Рассказывала о правилах советских представителей. Когда я уходил, она вдруг расплакалась. «Что ты?» – спрашивал я. Она ничего не ответила, замахала рукой – уходи, уходи. Я шел мимо бесконечных стеллажей, пахло книжной пылью, о чем-то я догадывался – тоска, зависть, скука ее нынешней жизни.
Римма восприняла новость куда спокойнее, чем я ожидал. Для нее главным оказались дочка, детская, солнце, тепло, лишь бы выбраться из этой сырой коммуналки, где стены цвели плесенью и мои ботинки то и дело становились зелеными. Я рассказывал ей про вид на Неаполитанский залив, пинии на бульварах, я извлекал из Юлиных альбомов эту туристскую красоту. Зачем я это делал? Наверно, уговаривал сам себя. Все было за отъезд, все. Разве только одно – что станет с моим романом? Но какую это роль могло сыграть? В мой литературный талант Римма не верила, для нее я существовал как инженер, она сама была инженер, и я был инженер – это было понятно. Недавно я напечатал статью в журнале «Электростанции» про свои электросети, чего-то я там придумал, это и было настоящее дело, дорога вверх для меня. Италия появилась как сказочное видение, но на той же самой дороге, все равно что попутка, счастливый случай, нам повезло. Несбыточная жизнь вдруг приоткрылась перед нами. Римма внимательно уточняла, не доверяя ни мне, ни себе, я уверял, что ни о чем знать не знал, как с неба свалилось – белый город на берегу моря, кажется, Усов назвал Геную. Или Ливорно? После Юлиных альбомов все запуталось: Адриатика, Венеция, Тирренское море, Флоренция. Римма повторяла за мной эти прекрасные мелодичные имена. Италия избавляла от всех проблем, избавляла от очередей, от плесени, от возни с дровами, с печкой, позволяла покинуть этот напуганный, пришибленный «Ленинградским делом» город, уехать от арестов в неведомую новую нашу жизнь; было сладко обсуждать, что мы возьмем, что оставим здесь. Я-то думал о своем – я думал о рукописи, есть ли смысл везти ее с собой, что с ней там будет? Как-то, уже под утро, Римма разбудила меня. «Знаешь, я передумала, – сказала она. – Все-таки тебе надо кончить роман».
И все. Она взяла на себя это тяжелое решение. Она избавила меня… До сих пор, прошло столько лет, не знаю, честно говорю, смог бы я сам сказать – «остаемся», лишить ее этого единственного счастливого шанса, что выпал нам. Немудрено, что Сергей Васильевич Усов удивился моему ответу. По-моему, он просто не поверил моему отказу. Человек сдержанный, он молча смотрел на меня некоторое время с недоумением, пытаясь понять, что же произошло.
Нахмурился:
– Есть дисциплина. Ваше согласие необязательно. Пошлем в командировку, и будьте любезны.
В те времена могли не уволить, могли заставить, могли послать куда угодно – и в Италию, и на Север.
Он вдруг поинтересовался с любопытством, что все же мне мешает поехать. Я признался.
– Роман?
Это было для него неожиданно, он не позволил себе усмехнуться, разве что пожал плечами, уверен ли я, что ради этой синей птицы стоит отказываться от такого предложения.
– Уверен.
Ничего другого мне не оставалось. На самом деле еще много лет неуверенность будет сопровождать каждую мою новую работу. Уверен ли я был в том, что выбора у меня нет?
Это был решающий момент, Усов мог поверить, а мог и не поверить. С какой стати он должен был верить моей самонадеянности, кто я такой? Римма пошла на жертву, наверное, не так от веры в меня, как от любви, а Усов, он-то почему поверил?
Когда роман вышел, я привез книгу Сергею Васильевичу. Он сказал, что рад за меня. Хотелось спросить, как он тогда отпустил меня? Поверил мне? Почему? Но я не стал возвращаться к тем дням. И Римму никогда не спрашивал, что ей приснилось в ту ночь, откуда оно пришло, ее решение. Не стоило пытать судьбу. А теперь уже не узнать.
Комарово
Комарово – совершенно уникальное место. В одном месте сошлись и Шостакович, и Соловьев-Седой, и Черкасов, и Евгений Лебедев, и Товстоногов, и Козинцев, и Лихачев, и Евгений Шварц, и Ахматова, и Жирмунский, и Бродский… Писатели, поэты, музыканты, артисты, художники, прославившие нашу культуру. Они жили здесь, приезжали сюда… Но это еще и ученые – Иоффе, Алферов, Линник, Фадеев, Горынин, Смирнов… Здесь не просто дачное место, Комарово связано с их биографией, с их творчеством, со всей их жизнью. И вдохновение, и утешение… Это место, где люди любили встречаться, дружили, общались, спорили…
Комарово – единственный своего рода заповедник, где собралось все лучшее, что было в Ленинграде, в его науке и культуре. Общение летнее. Зимой в городе общение другое, в городе время другое, забитое делами, расписаниями.
Работалось здесь хорошо. Для меня пейзаж Комарова – напоминание детства, которое прошло в новгородских, псковских лесах, в борах. Там были смолокурни, деготь, лесозаготовки. В Комарове те же сосны, пески. Из Комарова мы с женой по всему Карельскому перешейку носились. Где-нибудь в Сиверской больше и полей, и лугов. Там ляжешь в поле, смотришь на небо. В Комарове неба мало. Хотя больше, чем в городе. Зато есть залив.
К нам много приезжало французских, китайских, американских писателей. Для них, конечно, Финский залив обладал особой прелестью. Какая-то в нем есть домашность, он ручной, кроме того, он имеет историю. Выходишь где-то на берег Тихого океана, там истории мало. А Финский залив историчен: Кронштадтское восстание, матросня, переход Ленина из Петербурга в Финляндию и обратно, бегство наших людей от революции, Вторая мировая…
Хорошо сидеть у залива… Хорошо ходить по лесу… Но если говорить о работе – это вещи необязательные. Для того чтобы работать, нет надобности попасть в какое-то любимое место. Это представление о работе не мое. Чтобы начать работать, для этого нужно просто намолить тишину и одиночество. Есть писатели, которые работают на ходу. А есть писатели, которым нужно одиночество, возможность сосредоточиться, не отвлекаться. У каждого свой процесс погружения.
Городская жизнь отделяет от природы. И это огорчительно. Лишиться природы как мира, в котором человек всего-навсего небольшой соучастник, – потеря. Даже если это как у Пруста, который вообще мало выходил из комнаты. Когда он пишет, для него даже шум за окном – воспоминание о запахах… Все восходит к природе, к общему миру, в котором живет человек. Иначе остается чисто мысленное прохождение жизни. Жизнь как продукт мысли, блекнущих воспоминаний…
Вот бабочка… Что такое бабочка? Два совершенно волшебных крыла, а посередине – невыразительный червяк. Крылья бабочки – чудо по своему рисунку, по краскам, по гармонии. То, что между ними, никакой красоты не представляет. Такая гусеничка волосатая… Но сочетание – это тем более чудо. И тайна.
Когда живешь в городе – живешь как червяк. И этих двух крыльев – не ощущаешь.
Впервые я приехал сюда в начале 1950-х годов.
Дом творчества писателей располагался в старом деревянном доме, который при финнах был пансионатом. Красивый трехэтажный дом. Им заправляла одна немка, она жила еще при финнах.
Мне, как молодому писателю, давали комнату на самой верхотуре – на третьем этаже, в башенке.
Дом творчества был своеобразен, он сохранял особенности пансионата. Столовая была во дворе, там, где и теперь. Она была деревянная. Посередине общий стол – большой, овальный, за которым все собирались на завтрак, обед и ужин. Завтракали и обедали наспех, потому что все-таки торопил рабочий день, а вот за ужином начинался треп. Старались прийти в одно время, слушали краснобаев – там сиживало немало остроумных, интересных людей.
В начале шестидесятых годов выделили несколько участков земли ленинградским писателям Эльмару Грину, Анатолию Чивилихину, Борису Мейлаху, Александру Черненко. В число прочих попал и я, поскольку был в то время автором романов «Искатели», «Иду на грозу».
Жена предложила потратить гонорар на дачу в Комарове. Построить дом – решение непростое, прежде всего психологически. Но, слава богу, она настояла, сама взялась за дело и соорудила из финского стандартного домика дачу с мансардой.
В Комарове жили тогда Володя Константинов и Боря Рацер, известные драматурги-комедиографы. Прибегал ко мне Володя: «Данила, дают арбузы» или «Дают виноград», приходил Евгений Лебедев и говорил: «Данила, пойдем промышлять», и мы шли промышлять в магазин. Женя был незаменим для добычи дефицитных продуктов. Мы заходили прямиком в дирекцию, ничего не просили, достоинство мешало, Женя не унижался до просьб, они его просили, чтоб он принял, а Женя, он начинал рассказ, рассказы у него были бесконечны, торговля нарушалась, все продавцы старались прийти послушать. Великий артист, он к тому же был великий рассказчик. После того как мы посидим там минут сорок или час, нас спрашивают:
– Что бы вы хотели?
– А что у вас есть?
– Есть сгущенка.
– Ну давайте сгущенку.
Или:
– У нас есть бананы.
– Ну давайте бананы.
Мы брали машину, везли ящиками очередной дефицит.
Очереди выстраивались за арбузами, за дынями, за виноградом, за любыми фруктами. Очередь требовала выстаивания, очереди вообще составляли немалую часть советской жизни. В очереди происходил живой обмен информацией, обсуждалась жизнь страны. В Германии для этого имелись пивные, а у нас – очереди. Вышло постановление об инвалидах и ветеранах войны – инвалиды и ветераны войны имели право идти без очереди. За каких-то полгода после этого постановления они потеряли всякое сочувствие населения, их, не стесняясь, ругали, а они, не стесняясь, злоупотребляли, даже приторговывали своим правом. Впервые здесь, в Комарове, столкнулся я с тем, как безобразно подставляла наша власть своих солдат.
Анна Андреевна Ахматова жила совсем недалеко от нашей дачи. Там было несколько так называемых литфондовских дач, или, как она их окрестила, «будки». В одной из таких будок она жила, по соседству с ней жил ее друг, поэт Александр Гитович. Как-то приехали ко мне в гости мои пражские друзья: Владислав Мнячко, словак, партизан, хороший писатель, человек интересный, и чехи, писатели Иржи Гаек и Иван Скала. Сидим выпиваем, говорим о том о сем, случайно заходит речь об Анне Ахматовой, я говорю, что она живет тут рядом, ну они загорелись: «Хотим ее видеть». Я сколько их ни отговаривал – «Во что бы то ни стало хотим видеть». Для них имя Ахматовой связано не только с Серебряным веком, но и вообще с мировой поэзией, чтили они ее, уговорили пойти навестить. Телефонов не было. Я уступил, поскольку мы все четверо были хорошо выпивши. Я знал Анну Андреевну, общался с ней, не часто, но все-таки. Застали мы ее, конечно, неожиданно, не в лучшую для нее минуту, она гостей не ждала, была в заношенном халате, с неубранными волосами. Они увидели старую женщину, в этой жалкой дощатой даче, драная мебель, драное кресло… Но ничего этого они не заметили, а при виде ее упали на колени, произошло это у них непроизвольно, все трое упали и поползли к ней на коленях, к ее руке. То, что они так сделали, для меня это было понятно, это было преклонение их, писателей, перед великим поэтом, но то, как она это приняла, восхитило. Она приняла их коленопреклоненность, словно так надо, благосклонно, как императрица.
* * *
Неподалеку от меня жил Виктор Максимович Жирмунский. Один из самых замечательных российских германистов. Возвращаясь из университета, он порой заворачивал ко мне и говорил: «Данила, а не раздавить ли нам „малыша“?» Жена не разрешала ему пить. Мы садились с ним на крылечко, я приносил огурцы, а он доставал из своего портфеля «малыша». «Малыш», как известно, вмещает 250 граммов, ему полагалось 150 граммов, а мне 100, ибо он академик, а я рядовой писатель. Он был эрудит, умница, и было удовольствием слушать его рассказы. Он был слишком порядочный человек, поэтому ему доставалось от всякого рода проходимцев, которых много было в то время среди литературоведов.
Жил в Комарове глава нашего городского Союза писателей поэт Александр Прокофьев. Мы с ним и дружили, и враждовали. Он меня выдвинул секретарем Союза и в то же время мог наорать на меня, разъяриться, если я начинал его оспаривать, я ему говорю: «Что вы орете на меня, что я вам, мальчишка?» – хлопал дверью, уходил из секретариата, он через день, через два возвращал меня. Диктаторство, произвол, не хочется рассказывать, что он вытворял, но писатели терпели, потому что в душе своей он был благородный человек, и ему за нас попадало крепко. Он любил Ахматову и старался помогать ей, защищал. С другой стороны, такого писателя, как Мирошниченко, который доносами погубил немало людей, Прокофьев открыто не терпел (между прочим, он тоже здесь жил, в Комарове), отвратителен ему был доноситель-провокатор Евгений Федоров и прочая кодла. Прокофьев прекрасно понимал, что есть настоящая поэзия, настоящая литература, это для талантливого человека всегда создает тяжелые конфликты с бездарью, а Прокофьев был очень талантлив. Он прошел через революцию, Гражданскую войну, пережил романтику революции, ее ужасы, ее восторг – все вместе, но сложность Прокофьева была в том, что в крови у него была законопослушность, хотя это не обязательно плохое качество. «Богу богово, кесарю кесарево», дано это правительство или этот закон – и я должен его выполнять, даже такой еретичный человек, как Тимофеев-Ресовский, мой Зубр, когда играли «Интернационал», всегда вставал первым, то же самое и Прокофьев. Он чтил Сталина, после Сталина так же чтил Хрущева. Когда на очередной встрече с Хрущевым поэт Сергей Смирнов при мне сказал Хрущеву: «Вы знаете, Никита Сергеевич, мы были сейчас в Италии, многие принимали Прокофьева Александра Андреевича за вас». Хрущев посмотрел на Прокофьева, как на свой шарж, на карикатуру: Прокофьев был такого же роста, как Хрущев, с такой же грубой физиономией, толстый, мордатый, нос приплюснут, ну никак не скажешь, что поэт, и большой поэт, посмотрел Хрущев на эту карикатуру, нахмурился и отошел, ничего не сказав. Прокофьев чуть не избил этого Смирнова. Прокофьев не хотел быть похожим на Хрущева, но в то же время был уязвлен обидой Хрущева. Несмотря на свою внешнюю мужиковатость, он был тонким, начитанным и умным человеком. Однажды меня вызвали в Большой дом, там было какое-то глупое совещание писателей, которых уговаривали писать о чекистах. В перерыве отвели на выставку «История ЧК». Там висел портрет Прокофьева «Почетный чекист». Он никогда не упоминал об этом периоде своей жизни, в том молодом юношеском периоде было много всякого.
До Прокофьева у нас был первым секретарем Кочетов. Это совсем иная стать. Сталинист, догматик. Убежденный хулитель интеллигенции. Может, зависть способствовала, может, то, что его не допускали в свой круг лучшие писатели города. Кочетов был прославленный, но малоинтересный писатель весьма среднего уровня. Им управляли прежде всего зависть и амбиции. «Писать надо по-простому, – учил он меня, – для народа, для людей, вот как я пишу. Вот я пишу про рабочий класс „Журбины“ роман, и все понятно, все ясно. Я помогаю и партии, и правительству, а то, что эта интеллигенция все мудрит, изощряется, кому это нужно, этот Серебряный век, все эти Крученых-Перекрученых, на хрена они нужны?»
Прокофьеву было нелегко воспринимать молодых, дерзких, он пытался запретить их выступления, не терпел песенников вроде Окуджавы, но не возражал, чтобы их печатали в «Дне поэзии», понимал, что это чужое ему, но талантливое. У молодого Прокофьева были невероятные озарения, вот он пишет о закате:
Розовые кони в стойла встали…
…Это продолжалось полчаса.
Николай Тихонов мне говорил о Прокофьеве с восторгом. И Твардовский любил его поэзию. Тихонов тоже пример талантливого человека, которого обкорнали его общественные должности. Он часто приезжал сюда, в Комарово, на несколько дней. Здесь, в Доме творчества, он не жил, а живал, он нигде не мог жить, кроме своего ленинградского дома. Тихонов был божественной прелести рассказчик. Благодаря своему общественному положению (возглавлял правление Советского Фонда мира) он путешествовал по всем странам и, когда приезжал в Ленинград, собирал у себя друзей, ему нужна была аудитория, пять, восемь, девять человек сидело за столом, и он сам наслаждался своими рассказами.
В Комарове селились люди, которые были уже как-то знакомы или тут знакомились. Сперва это кастовое было знакомство, потом оно стало расширяться, ходили друг к другу в гости, играли в карты, устраивали вечера, шашлыки, выпивали. Я дружил с Геннадием Гором, я его любил, а когда здесь поселились Товстоногов, а затем Лебедев, Жирмунский, это стало постоянным общением. Приходил в гости Георгий Козинцев с Валентиной Георгиевной, они ходили на прогулку, которая как раз кончалась нашим домом. Хейфиц приходил. Москвичи, когда приезжали, приходили ко мне: Саша Яшин, Белла Ахмадулина с Борей Мессерером, Ираклий Андроников, Кайсын Кулиев…
Приходили-приезжали, конечно, не только ко мне, к Анне Андреевне шел целый поток посетителей, так что круг знакомств был большой. У нас не было клубов, салонов, как за рубежом, и комаровские встречи в какой-то мере восполняли этот дефицит общения и соединяли людей.
Замечательный художник Натан Альтман жил в Доме творчества архитекторов в Зеленогорске, но они с Ириной Щеголевой, его женой, любили Комарово. Ирина Валентиновна Щеголева-Альтман была веселая, эксцентричная красавица, настоящая красавица, она была как переходящий приз, были такие жены, которые переходили от одной знаменитости к другой. Заполняя анкету, она в графе «профессия» могла написать просто – «красавица». Она жила с Альтманом, которого любила и ценила, что не мешало ей вести веселую жизнь. Она любила ошарашивать людей, например, когда приходили молодые художники к Альтману, она открывала дверь голой и представала перед ошалевшим художником во всей своей первозданной красе. После смерти Альтмана она часто приезжала на его могилу и по дороге заходила к нам, выпить любила, они с Риммой, моей женой, весело общались подолгу. Дружила она с замечательной группой художников-карикатуристов, в число этих художников входили Малаховский, Гальба, Архангельский, были там Эмиль Кроткий и драматург Эрдман.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?