Электронная библиотека » Давид Самойлов » » онлайн чтение - страница 6


  • Текст добавлен: 21 апреля 2022, 13:34


Автор книги: Давид Самойлов


Жанр: Советская литература, Классика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Как-то в конце пятьдесят второго Борис сказал Юре в моем присутствии, что «присекак» следует распустить.

Нет, он не позволил бы себе употребить слово «распустить». Это значило бы признать наш «присекак» некой «организацией». В словах Борис был точен и предусмотрителен.

– Юра, – сказал он, – вы знаете, что происходит. Здесь, у вас, каждый день собираются люди. Вы далеко не всегда знаете, кто сидит за столом. Это может плохо кончиться.

Мы с Юрой понимали, что Борис прав, но распустить «присекак», отказаться от привычных наших сборищ было просто невозможно. Решили ограничиться тем, что слово «присекак» больше не употреблять. Борис пожал плечами. Ясно было, что это ничего не меняет. Однако и ему самому не хотелось лишаться этого прибежища, общения с людьми интересными и ему симпатичными.

– Вот еще! Да ни в коем случае! – кричала Гися Островская, услышав предписание не употреблять это слово. – Вы как хотите, а я буду употреблять! Я даже у себя, в Театре Советской армии, организовала филиал «присекака».

Борис многозначительно взглянул на Юру и на меня. Нам стало не по себе…

Смешно? Сегодня смешно. Тогда было не до смеху. Тем более что впоследствии выяснилось, что дело «еврейского террористического центра» под руководством Ю. П. Тимофеева было уже заведено: один из знакомых Тимофеева, тогда еще находившийся в лагере, рассказывал, что его вызывали, расспрашивали о Тимофееве и дали понять, что он, Тимофеев, – руководитель еврейского террористического центра. Русский до мозга костей, потомственный дворянин – еврейский террорист…

И все же мы продолжали встречаться. Почти каждый вечер. И тот же Слуцкий оставался постоянным участником этих сборищ.

Сейчас я с удивлением думаю: как мы не боялись собираться такой большой компанией? Ведь знали, что происходит вокруг. Готовился процесс «врачей-убийц». На радио увольняли редакторов с плохим пятым пунктом, наложили запрет на привлечение к работе авторов, имеющих «неблагозвучные» фамилии, и тех, у кого фамилии хоть и «благозвучные», но есть подозрение, что они – евреи. Сестра Юры Тимофеева, заподозренная в еврейском происхождении, сумела спастись от увольнения даже не тем, что принесла справку о церковном браке своих родителей, а лишь с помощью документа, когда-то весьма опасного, – о своем дворянском происхождении. Я сам не мог никуда устроиться на штатную работу: еврей. В любую минуту меня могли выселить из Москвы как лицо без определенных занятий.

Мы редко обсуждали вопрос о том, что происходит. Почти не говорили об этом. И не потому, что не доверяли друг другу. Этот вопрос стоял за всеми нашими разговорами, как официант за спинами гостей. Но невозможно было заговорить об этом, «доформулировать», как говорил Ильф, то, что каждый держал при себе. Наверно, это было слишком страшно – «доформулировать».

«Какое тысячелетье на дворе», мы понимали. Однако собирались, как я уже говорил, едва не каждый вечер, что было, безусловно, подозрительно по тем меркам, с какими подходили власти к такому своеволию.

Четыре года были отняты войной. Мы были молоды. Молоды – на те четыре года, которые отняла у нас война. А на войне, как известно, год считался за три… недопили, недопели, недовеселились. Наверстывали упущенное. Но кроме того, это было еще и проявлением неосознанного желания спрятаться от той реальности, которая нас окружала. Не очень получалось. За стенами тимофеевской квартиры она снова овладевала нами.

«Присекак» был своеобразным анабиозом, оберегавшим нас от окружающего кошмара.

В то время Самойлов занимался переводами с албанского. Впрочем, называть это переводом можно лишь условно, – практически он сам «создавал албанскую поэзию», о чем он с юмором вспоминает в своих «Памятных записках». Писал ли он стихи? Конечно, писал. Но не читал их. Слуцкий читал, ко всеобщему нашему удовольствию, мы знали на память множество его стихов. Дезик своих не читал. Главной темой его разговоров были женщины. Каскад его шуток и изречений на эту тему был неиссякаем.

Вместе с Борей Грибановым он создал специальный тест для определения женских достоинств. Неким числом определялись те или иные качества женщины, а их суммой – окончательная оценка. Помнится, что среди прочих качеств было и такое: на какой день, оставшись вдвоем на необитаемом острове, единственная женщина вызовет интерес единственного мужчины.

К нашим женщинам этот тест не применялся.

Однако система оказалась столь сложной и запутанной, что даже сами авторы не до конца разбирались в ней и на ходу, при участии всех присутствующих, меняли оценки тех или иных качеств.

Более стройными были придуманные Самойловым единицы таланта и интеллигентности. Единицей таланта был один «мандель», по фамилии поэта Наума Манделя – Коржавина. Единицей интеллигентности был один «симис». Впрочем, сам Симис[138]138
  Имеется в виду Симис Константин Михайлович (1920–2006) – юрист, специалист по международному и авторскому праву. Многократно бескорыстно консультировал диссидентов по юридическим вопросам. Автор книги «СССР – страна коррупции».


[Закрыть]
, знакомый нам юрист, ныне проживающий в Америке, тянул, по определению Дезика, всего на 0,6 симиса.

Одним словом, Самойлов веселился. Пишу: Самойлов. Не пишется – Давид: Давидом его никто не называл, звали Дезик, его детским именем, сохранившимся за ним до конца жизни.

Игровое начало и в жизни Самойлова, и в его поэзии занимает значительную и важную составляющую, это одна из важнейших сторон его таланта. Он и сам осознавал это:

 
Я сделал вновь поэзию игрой
В своем кругу. Веселой и серьезной
Игрой – вязальной спицею, иглой
Или на окнах росписью морозной.
 

Игровое начало… Что значило оно для него самого и для его творчества?

Кажется, в пятьдесят четвертом, точно не помню, мы жили в Доме творчества в Переделкине, в коттедже, который в усеченном виде – лишившись террасы – и сейчас стоит напротив нового корпуса. Мы с Заком жили в большой комнате на втором этаже. Рядом, в комнате поменьше, жил Самойлов. Он работал над драматической поэмой «Сухое пламя» о Меншикове. Тогда она называлась «Левиафан». Мы читали ему отрывки из пьесы, которую тогда писали, он – куски своей поэмы, которая, в сущности, тоже была пьесой. Мечтал о ее постановке, прикидывал, кто из известных актеров мог бы сыграть ту или иную роль. Театр он любил.

Однажды, приехав из Москвы, он сообщил нам, что Лева Тоом ушел от Наташи. Он был взволнован, и сквозь шутливый тон его рассказа сквозила тревога и беспокойство за друга.

Мы все любили Тоома, любили Наташу, и случившееся не могло оставить нас равнодушными. Но атмосфера тимофеевской компании, игровое начало самого Самойлова не могли не сказаться на той форме, в которой выразилось наше отношение к случившемуся.

Была сочинена и подписана нами троими (мною, Заком и Самойловым) «Декларация друзей Тоома», в которой главными были два пункта:

1. Поступок Тоома не одобрять.

2. Поступок Тоома не осуждать.

Были и другие пункты, но эти два были основными[139]139
  «Декларации первой переделкинской конференции друзей» – «О сочувствии Н. Антокольской» и «Об отношении к Л. Тоому» – см. в книге: Давид Самойлов. В кругу себя. – М.: ПРОЗАиК, 2010. С. 315–316.


[Закрыть]
.

Конечно, в этой «декларации» сказалась важная черта самойловского характера – его роль в ее написании была главной, – это была игра, сродни той, которую он «вернул поэзии». Игра Самойлова и в поэзии, и в жизни была способом жить и говорить о жизни без нахмуренных бровей, без самодовольного и угрюмого поучительства. Она шла от его умения видеть всякое явление как бы двойным зрением, видеть его многоплановость, противоречивость.

И «Декларация друзей Тоома» была не просто шуткой. За двумя главными пунктами, звучащими вроде бы взаимоисключающе, стояло убеждение, что нельзя судить о случившемся категорически, – мысль о сложности человеческого бытия.

Многое в Самойлове открылось мне впервые, когда однажды в самом начале 50-х, зайдя к нему домой, увидел его совсем иным, чем на «присекаках» в Сытинском. Он был спокойным, несуетным, задумчивым. Прочел мне свое недавно написанное стихотворение «Альдебаран»[140]140
  Стихотворение было опубликовано под названием «Дядькин». Поскольку до начала 60-х гг. в архиве поэта о нем нет упоминаний, в томе «Новой библиотеки поэта» оно отнесено к концу 50-х – началу 60-х гг.


[Закрыть]
, стихотворение тонкое, глубокое. Мы говорили долго. У меня было такое чувство, будто я впервые знакомлюсь с этим человеком.

Это открытие было для меня радостным – я понял, что стоит за его шутками, иронией, игрой. Может быть, поэтому для меня не были неожиданностью опубликованные после его смерти дневниковые записи, поражающие глубиной и широтой взгляда на историю, на поэзию, на нашу действительность.

Я не случайно так подробно пишу о тимофеевской компании 50-х годов. Уверен, что именно это время было поворотным для формирования Самойлова как поэта. Его первая книжка «Ближние страны» вышла в пятьдесят восьмом. Своих стихов он долгое время нам не читал. Даже просьбы прочесть старые – «Плотников», «Мамонта» – не находили отклика. Сейчас я понимаю: в нем шла подспудная напряженная работа.

Было нечто, что мешало ему выйти на собственный путь, найти и утвердить себя. Было препятствие. Препятствием был самый близкий его друг – Слуцкий.

Несмотря на внешнюю беззаботность и подчеркнутое легкомыслие, Дезик переживал не самое простое для себя время. Шел процесс внутреннего созревания, поэтического становления.

В этом процессе Борис играл особую роль.

Слуцкий как бы принял на себя право говорить от имени погибших поэтов, быть хранителем их памяти. Идеалом для него все еще был Михаил Кульчицкий с его программой монументальности и высокого революционного пафоса.

Борис не мог существовать без ощущения глобальности дела, которому отдает свой поэтический дар. Значительность дела поднимала и его. «Россия увеличивает нас», – писал он. Нужна была если не Мировая Революция, то хотя бы Россия, – в этом он был верен курсу времени.

– Согласитесь, Юра, – говорил он Тимофееву. – Любовь в наши дни не может быть предметом поэзии.

Пройдет время, и, вырвавшись «из круга общества» и попав в «большой круговорот естества», именно любви посвятит он самые пронзительные свои стихи…

«От имени России говорить», – так понимал тогда Слуцкий роль советского поэта. Самойлову были чужды и монументальность, и «высота революционного накала», и потребность говорить «от имени России». Он говорил только от себя. У него был свой голос и свое понимание поэзии. Он любил Слуцкого. Они были друзьями. Дезик признавал его авторитет и его право говорить от имени погибших. Памяти довоенного содружества поэтов он был предан не менее Слуцкого. Но Богу – Богово, кесарю – кесарево.

Самойлов говорил только от себя.

Авторитет Слуцкого подавлял его, мешал пробиться к тому Самойлову, которым он стал. Восстать против этого авторитета было нелегко: Самойлов высоко ценил Слуцкого как поэта. И все же восстал. Освободился. Это было нелегко, болезненно для обоих. И драматично.

Я помню их в этот период.

Быть может, не будь Борис таким близким другом, авторитет его не имел бы для Самойлова такого значения. А так – он подавлял его, мешал идти своим путем, естественным для него, мешал обрести свой собственный голос.

Чтобы освободиться от авторитета Слуцкого, он рушил его насмешкой. Это было нетрудно – Слуцкий был личностью и, как всякая крупная личность, не без причуд. Отзвуки этой драмы мы ощущали в нашей компании, чувствовали, как постепенно нарастает напряжение в их отношениях.

Дезик пользовался любым случаем, чтобы поиронизировать над Борисом. Ирония его, поначалу мягкая и безобидная, становилась все жестче.

– «Борисы Абрамовичи» пришли, – возглашал он при его появлении.

Слуцкий день ото дня мрачнел. Он не отвечал на шутки и выпады Дезика, отмалчивался. Но вдруг они оба уходили в другую комнату и часами о чем-то говорили – выясняли отношения.

Они разошлись.

Дезик все чаще читал нам свои новые стихи, позже вошедшие в его первый сборник «Близкие страны»[141]141
  Первый сборник Д. С. назывался «Ближние страны».


[Закрыть]
: поэму «Чайная»[142]142
  Поэма «Чайная» в «Ближние страны» не вошла. Опубликована в 1961 г. в альманахе «Тарусские страницы» в Калуге.


[Закрыть]
, «Телеграфные столбы», «Жаль мне тех, кто умирает дома», «Стихи об Иване», военные, так непохожие на стихи других поэтов-фронтовиков, в том числе и Слуцкого. Война в них была не сама по себе, а частью жизни, природы, души. «Сороковые, роковые»[143]143
  Стихотворение «Сороковые» написано в 1961 г. и вошло во вторую книгу Д. С. «Второй перевал» (1963).


[Закрыть]
 – в них сконцентрировано только у него существующее видение войны, ставшее и нашим.

Казалось, что разрыв окончательный и дружбе двух поэтов пришел конец. Наверно, Дезик слишком больно задел Бориса, если тот, человек очень сдержанный, мог опубликовать стихи о поэте, «хорошо известном в узких кругах»[144]144
  «Хорошо известен в узких кругах» – первая строка стихотворения Слуцкого, опубликованного в «Тарусских страницах».


[Закрыть]
, «пиликающем на скрипочке». Слова о «скрипочке», которая в нем «пиликает», хорошо объясняет суть их расхождений.

В своих воспоминаниях о Слуцком «Друг и соперник» Самойлов подробно рассказывает о существе и подробностях их расхождения.

Но со временем стало ясно, что их дружба – величина не переменная, а явление более глубинное. Каждый из них обрел свой собственный, неподражаемый голос и стал тем, кем стал: два поэта, на мой взгляд, наиболее ярко и талантливо воплотившие чувства и мысли нашего поколения, давшие ему сдвоенный голос, который именно этой двойственностью, этой противоречивостью наиболее точно передает его сущность.

Прошло время. Нет Бориса Слуцкого. Нет Давида Самойлова.

Но вот в дневниках Дезика я читаю: «Есть линия более протяженная, чем время, и более прочная, чем общество».

Близкая мысль и у Слуцкого – в последних его стихах:

 
Я не желаю качать права,
Поскольку попал, куда хочется,
Из малого круга общества
В огромный круговорот естества.
 

Тот давний разрыв не был ни окончательным, ни бесповоротным. Их дружба-соперничество выдержала испытание временем. И не случайно Самойлов был одним из немногих, трех-четырех человек, самых близких, кого Борис соглашался видеть во время своей неизлечимой болезни. Оказалось, что объединяло их больше, чем разъединяло.


Нежарким солнечным днем начала августа я пересек тихую улочку Тооминга и, пройдя в ворота, остановился перед сидевшим на скамеечке, о чем-то задумавшимся Самойловым. Он поднял голову, блеснув толстыми стеклами очков. Узнал не сразу. Узнав, обрадовался.

Мы не часто встречались последние годы. Точнее, редко встречались. Не уверен, был ли он в последнее время в курсе того, что я пишу: о чем-то слышал, может быть, что-то видел по телевизору, да вряд ли – видел плохо. Во всяком случае, подаренную ему мою книгу «Лестницы» так и не прочел, читать было ему трудно.

Обрадовался он мне, как человеку из общей нашей молодости, который помнит «полуподвал возле Пушкинской», с кем можно вспомнить тех, кого уже нет: Леву Тоома, Юру Тимофеева, Бориса Слуцкого, Авенира Зака, Шуру Шапиро, прелестную, талантливую Гисю Островскую, поговорить о тех, кого давно не видел, общих знакомых.

Было еще желание «довыяснить отношения», связанные с его поэмой «Юлий Кломпус», к которой я отнесся, как теперь говорят, неоднозначно. Мне показалось, что иронии и игры в ней больше, чем допускал, ну, скажем, такт. Впрочем, мы давно уже об этом переговорили – он как-то даже позвонил мне, узнав о моем отношении к этой поэме, и я высказал ему свои ощущения от нее, не очень настаивая на своем неприятии некоторых ее сторон.

Он знал, что жизнь драматична. Знал и то, что в ней, как в трагедиях Шекспира, есть место и для интермедий, наполненных шуткой, весельем, насмешкой над самой трагедией. Он понимал и ценил то, что так мало у нас ценится и даже встречает полное неприятие, – веселье самого факта жизни, вызов ее трагедийной сущности. И был верен этому. Отдавал этому дань и в жизни, и в поэзии. Да и в самой поэме достаточно живого чувства и ностальгии. Чего же обижаться?

Он снова и снова возвращался к разговору о поэме. Огорчался, что Юра Тимофеев обиделся на него, и даже написал ему об этом довольно резко. За этими разговорами, в которых он часто повторял: «Вы не правы, там нет личностей», – я ощутил некоторое сожаление о том, что он все-таки был, в частности по отношению к Юре, не вполне корректен.

К тому времени никакой обиды на него у меня уже не осталось. Да и была она недолгой, мимолетной. Есть у поэта право распоряжаться жизненным материалом по собственному усмотрению.

Сейчас, перечитывая эту поэму, я думаю, что та часть ее, которая вызвала у нас неприятие, была по существу попыткой приглушить ностальгическую, в чем-то даже сентиментальную ноту, звучащую в первой ее части. А может, наоборот, эта лирическая нота прорвалась помимо воли самого автора и по существу является подлинным отношением к тем давним застольям. О чем говорят и его воспоминания о Тооме[145]145
  «Глава с эпилогом» в ПамЗ.


[Закрыть]
.

Я прожил на улице Тооминга, напротив его дома, около месяца и виделся с ним едва ли не каждый день. Он читал мне свои последние стихи, – он или Галя, его жена, – ему трудно было читать то, что не знал на память. Галя при нем читала его последнюю ироническую поэму, а он посмеивался, глядя на нас с Женей. Говорили о том, что волновало нас всех, – о событиях в нашей стране, о ее судьбах. Многое из того, о чем мы тогда говорили, я прочел позже в его «Памятных записках». Но чаще всего о том давнем времени, когда собирались у Тимофеева. Вспомнил он и о «Декларации друзей Тоома» и даже показал сохранившийся у него текст этой «декларации».

Разговоры шли на скамеечке возле дома, в его светлом, просторном кабинете, за столом в большой комнате – в столовой, где они с Галей принимали гостей, которые в их доме никогда не переводились. Он любил застолье, любил, как и в молодости.

Я рассказал ему, как виделись со стороны его тогдашние отношения со Слуцким, их начинавшийся разрыв. Высказал свои соображения о том, что, собственно, тогда между ними происходило. Он выслушал внимательно. Не возражал. Долго молчал.

– Да… так все и было, – проговорил он задумчиво.

Я вспомнил его насмешливое: «Борисы Абрамовичи» пришли.

Он рассмеялся и повторил:

– «Борисы Абрамовичи»… Да-да…

Когда я прочел его «Друга и соперника», по некоторым фразам понял – он написал их вскоре после этих наших разговоров.

Когда я сказал, что хочу писать о Борисе, но сомневаюсь: писать о нем трудно, – он согласился: трудно.

– И все-таки напиши, – сказал он. – Обязательно напиши.

У меня лежит открытка, где он повторяет: «Пиши о Слуцком».

Удивительно: они умерли в один день – 23 февраля, с разницей в четыре года.

Тридцать первого мая 60-го года, будучи в Риге, он узнал о смерти Пастернака. Собрался ехать в Москву, но тут с ним случилась, как он писал, «сердечная напасть». Врачи уложили его в постель. На похороны он не попал.

Он умер на вечере памяти Пастернака, который он сам организовал в Таллине и сам вел. «Бывают странные сближенья», как говорил любимый им Пушкин.

Когда я услышал о палочке, упавшей за кулисами за мгновение до его смерти, я вспомнил его, идущего по улице Тооминга на почту, – каждый день, ближе к вечеру, слышалось постукивание его палочки. Это постукивание слышала вся улица. Больше никогда не услышит…

Д. Самойлов и «ахматовские сироты»
Иосиф Бродский: «Он был первым, кто дал мне переводы для заработка». Андрей Немзер (Вступительная статья)

Знакомство Самойлова с И. А. Бродским приблизительно датируется второй половиной 1961 г. В публикуемом ниже письме от 8 июня 1961 г. Д. В. Бобышев сообщает Самойлову, что Бродский (несомненно, еще лично не известный старшему поэту) должен появиться в Москве «на днях» и будет Самойлову дозваниваться. Письмо Бродского (14 января 1962 г.) как будто свидетельствует о сравнительно недавней встрече. Возможно, поездка Бродского в Москву случилась позже, чем планировалась; возможно, Бродский приезжал в 1961 г. в столицу не один раз и не один раз встречался с Самойловым.

Несомненно, Самойлов рано выделил Бродского из круга его друзей, молодых ленинградских поэтов, что отразилось в дневниковой записи от 26 сентября 1962 г.: «Вечером. Ленинградские ребята – Бобышев, Рейн, Найман, Бродский. Бродский – настоящий талант. Зрелость его для двадцати двух лет поразительна. Читал замечательную поэму “Холмы”. Простодушен и слегка безумен, как подобает. Во всем его облике, рыжеватом, картавом, косноязычном, дергающемся, – неприспособленность к отлившимся формам общественного существования и предназначенность к страданию. Дай Бог ему сохраниться физически, ибо помочь ему, спасти его нельзя»[146]146
  ПЗ. Т.1. С. 302.


[Закрыть]
(курсив Самойлова. – А. Н.).

14 февраля 1964 г. Самойлов вносит в дневник размышление о поэме Бродского «Прощальная ода», а 24 февраля записывает: «Бродский арестован. Бессмысленная и подлая жестокость. Настроение похабное»[147]147
  ПЗ. Т.1. С. 353.


[Закрыть]
.

В посвященном Борису Слуцкому очерке «Друг и соперник» (1987–1989) Самойлов вспоминал: «Говорили о суде над Бродским. Я спрашивал, почему никто из имеющих вес писателей, кроме Маршака и Чуковского, за него не вступился. Сказал:

– Таких, как он, много.

Тогда судил не по той шкале. После отъезда Бродского говорили о нем, сравнивая его почему-то с [Натальей] Горбаневской (видимо, пытались определить, как его примут на Западе). Сказал:

– По погонам она намного выше»[148]148
  ПамЗ. С. 227.


[Закрыть]
.

Самойлов в особом статусе Бродского никогда не сомневался. К сожалению, личные контакты поэтов, продолжавшиеся в годы между ссылкой Бродского и его изгнанием, не описаны, а диалог, который старший поэт вел с младшим, практически не изучен. Напомним, однако, о значимом присутствии Бродского («конспекте» «Большой элегии Джону Донну») в одном из важнейших стихотворений Самойлова – «Ночном госте» (1971–1972): «Словом, спят все шумы и звуки, / Губы, волосы, щеки, руки, / Облака, сады и снега. // Спят камины, соборы, псальмы, / Спят шандалы, как написал бы / Замечательный лирик Н.».

Бродский сохранил благодарную память о своем общении с Самойловым в начале 1960-х. В интервью Белле Езерской «Если хочешь понять поэта…»[149]149
  Журнал «Время и мы». 1981. № 63.


[Закрыть]
он назвал Самойлова своим учителем в области перевода и привел его высказывание: «хороший перевод сохраняет семьдесят процентов подлинника». В беседе с Адамом Михником: «Чаще всего в жизни я руководствуюсь нюхом, слухом и зрением…» (1995). Бродский вспоминал: «Я знал Самойлова и читал его. Он был первым, кто дал мне переводы для заработка. С этого началось. Именно тогда (в начале 1960-х. – А. Н.) я, скорее, читал Тувима в переводах Самойлова, чем Ахматову»[150]150
  Бродский И. Книга интервью. – М.: Захаров, 2005. С. 197, 707.


[Закрыть]
.

Андрей Немзер


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации