Читать книгу "Монахиня. Племянник Рамо. Жак-фаталист и его Хозяин"
Автор книги: Дени Дидро
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: 16+
сообщить о неприемлемом содержимом
Я: «Весьма возможно, что вы правы».
Чертов сын: «Жак, довольно шуток, уместных или неуместных: я их не терплю».
Черт-отец: «Если он не хочет пить, то это не должно мешать нам. Твое здоровье, крестник!»
Я: «Ваше, крестный! Чертов сын, друг мой, выпей с нами. Ты слишком огорчаешься из-за пустяков».
Чертов сын: «Я уже вам сказал, что не стану пить».
Я: «Если твой отец угадал, то что ж тут такого? Вы встретитесь, объяснитесь, и ты признаешь, что был не прав».
Черт-отец: «Эх, оставь его! Разве не справедливо, чтоб эта тварь наказала его за огорчение, которое он мне причиняет? Ну, еще глоток – и вернемся к твоему делу. По-видимому, мне придется отвести тебя к отцу; что мне, по-твоему, ему сказать?»
Я: «Все, что вам будет угодно, все, что вы сотни раз слыхали от него, когда он приводил к вам вашего сына».
Черт-отец: «Пойдем…»
Он выходит, я следую за ним, мы приближаемся к нашим дверям; я впускаю его одного. Сгорая от нетерпения послушать беседу крестного с моим отцом, я прячусь в закуток за перегородку, чтобы не упустить ни слова.
Черт-отец: «Ну, кум, придется простить его на этот раз».
«За что простить-то?»
«Ты притворяешься, будто не знаешь».
«Я не притворяюсь, а просто не знаю».
«Ты сердишься, и ты прав».
«Я вовсе не сержусь».
«Вижу, что сердишься».
«Пусть так, если тебе угодно; но расскажи прежде всего, какую глупость он натворил».
«Три-четыре раза в счет не идут. Встречается кучка молодых парней и девушек; пьют, танцуют, смеются, часы бегут; смотришь, а дома дверь уже на запоре…»
Крестный, понизив голос, добавил:
«Они нас не слышат; но, по чести, разве мы были разумнее в их возрасте? Знаешь ли, кто дурные отцы? Это те, кто забыл про грешки своей молодости. Скажи, разве мы с тобой не таскались по ночам?»
«А ты, кум, скажи, разве мы не вступали в связи, не нравившиеся нашим родителям?»
«Да я больше кричу, чем в самом деле сержусь. Поступай так же.
«Но Жак ночевал дома, по крайней мере нынче; я в этом уверен».
«Ну что ж, если не нынче, так вчера. Но так или иначе, а ты не сердишься на своего малого?»
«Нет».
«И после моего ухода не накажешь его?»
«Ни в коем случае».
«Даешь слово?»
«Даю».
«Честное слово?»
«Честное слово».
«Все улажено, иду домой…»
Когда крестный был уже на пороге, отец, ласково ударив его по плечу, сказал:
«Черт, друг мой, тут кроется какая-то загвоздка; наши парни – прехитрые бестии, и я боюсь, что здесь сегодня попахивает какой-то каверзой; но со временем все выйдет наружу. Прощай, кум».
Хозяин. Чем же кончилось приключение твоего друга, Чертова сына, с Жюстиной?
Жак. Как должно было. Он рассердился, а она – еще больше; она заплакала, он разнежился; она поклялась, что я лучший из друзей; я поклялся, что она честнейшая девушка в деревне. Он нам поверил, попросил прощения, полюбил нас и стал уважать больше прежнего. Таковы начало, середина и конец потери мною невинности. Теперь, сударь, скажите мне, пожалуйста, какую мораль вы выводите из этой непристойной истории?
Хозяин. Надо лучше знать женщин.
Жак. А вы нуждались в таком поучении?
Хозяин. Надо лучше знать друзей.
Жак. Неужели вы думаете, что среди них найдется хотя бы один, который откажется от вашей жены или дочери, если она захочет завлечь его в свои сети?
Хозяин. Надо лучше знать родителей и детей.
Жак. Ах, сударь, и те и другие во все времена попеременно обманывали и будут обманывать друг друга.
Хозяин. Ты высказал вечные истины, но их не мешает повторять почаще. Каков бы ни был следующий рассказ, который ты мне обещал, будь уверен, что только дурак не найдет в нем ничего поучительного. А теперь продолжай.
Читатель, меня грызет совесть: я приписал Жаку или его Хозяину несколько рассуждений, по праву принадлежащих тебе; если так, то возьми их обратно: наши путешественники не обидятся. Мне показалось, что тебе не понравилось имя Черт. Хотел бы я знать, почему? Это подлинное имя моего тележника; записи о крещении, записи о смерти, брачные договоры подписаны: «Черт». Чертовы потомки, которые теперь держат лавку, зовутся Черти. Когда их маленькие дети проходят по улице, люди говорят: «Вот Чертовы дети». Произнося имя Буль, вы вспоминаете величайшего мебельного мастера, который когда-либо существовал. В округе, где жил Черт, никто не скажет «черт», чтобы не вспомнить при этом знаменитейшего из известных тележников. Черт, имя коего мы читаем во всех требниках начала столетия, приходился ему родственником. Если кто-либо из Чертовых потомков прославится каким-нибудь великим деянием, собственное имя Черт будет звучать для вас не менее внушительно, чем Цезарь или Конде. Дело в том, что есть черт и Черт, как есть Гийом и Гийом. Когда я говорю просто Гийом, то вы не примете его ни за завоевателя Великобритании, ни за суконщика из «Адвоката Патлена»; просто Гийом не будет ни героическим, ни мещанским именем; то же и черт. Просто черт не означает ни великого тележника, ни кого-либо из его заурядных предков или потомков. Говоря по чести, может ли вообще собственное имя быть хорошего или дурного тона? Улицы кишат псами с кличкой Помпей. Отбросьте же свою ложную щепетильность, а не то я поступлю с вами, как лорд Чатам с членами парламента; он сказал им: «Сахар, сахар, сахар; что тут смехотворного?..» А я скажу вам: «Черт, Черт, Черт; почему человеку не называться Чертом?» Один офицер говорил своему генералу, великому Конде, что есть гордые чертовы дети, вроде Черта-тележника; славные чертовы дети, вроде нас с вами; пошлые чертовы дети, вроде очень многих других.
Жак. Дело было на свадьбе, брат Жан выдавал замуж дочь одного соседа. Я был шафером. Меня посадили за стол между двумя насмешниками нашего прихода; я имел вид превеликого дурака, хотя и был им в меньшей степени, нежели они думали. Они задали мне несколько вопросов по поводу брачной ночи; я отвечал малость глуповато; они покатились со смеху, а жены этих шутников крикнули им с другого конца:
«Что случилось? Почему вы так веселитесь?»
«Это слишком смешно, – ответил один из них жене, – я расскажу тебе нынче ночью».
Другая, не менее любопытная, задала мужу тот же вопрос, и он отвечал ей таким же образом.
Трапеза продолжается, а вместе с ней вопросы и мои несуразности, взрывы смеха и удивление жен. После трапезы – танцы; после танцев – раздевание супругов, похищение подвязки; я – в своей постели, насмешники – в своих; и вот они рассказывают женам про непонятное, невероятное обстоятельство, а именно, что двадцатидвухлетний парень, рослый и сильный, довольно пригожий, расторопный и вовсе не глупый, оказался невинен – да, невинен, как младенец, только что покинувший чрево матери, и жены изумляются не меньше мужей. А на другой день Сюзанна подала мне знак и сказала:
«Жак, ты не занят?»
«Нет, соседка; чем могу вам служить?»
«Я хотела бы… хотела бы… – И при этом «хотела бы» она жмет мне руку и смотрит на меня каким-то особенным взглядом. – Я хотела бы, чтобы ты взял наш садовый нож и пошел в общинную рощу помочь мне нарезать две-три связки хвороста, так как это слишком тяжело для меня одной».
«Весьма охотно, госпожа Сюзанна…»
Беру нож, и мы отправляемся. По дороге Сюзанна кладет мне голову на плечо, теребит меня за подбородок, дергает за уши, щиплет бока. Приходим. Место на склоне. Сюзанна растягивается на одеяле во всю длину, поближе к верху, раздвигает ноги и закладывает руки за голову. Я, работая ножом, нахожусь ниже ее в зарослях; Сюзанна сгибает ноги, прижимая каблуки к ляжкам; согнутые колени приподнимают юбку, а я работаю ножом в зарослях, машу им вовсю, размахиваю вслепую, нередко мимо. Наконец Сюзанна говорит:
«Скоро ли ты кончишь, Жак?»
«Когда прикажете, госпожа Сюзанна».
«Разве ты не видишь, – добавила она вполголоса, – что мне хочется, чтобы ты кончил…»
И я кончил, перевел дух и снова кончил; а Сюзанна…
Хозяин. Лишила тебя невинности, которой не было?
Жак. Да; но она не далась в обман, а улыбнулась и промолвила:
«Ловко ты провел моего муженька, жулябия!»
«Что вы хотите сказать, госпожа Сюзанна?»
«Ничего, ничего; впрочем, ты меня отлично понимаешь. Обними меня еще несколько раз таким же образом, и я тебе это прощу…»
Я стянул вязанки, перекинул их через плечо, и мы вернулись – она к себе, а я к себе.
Хозяин. Без привала в пути?
Жак. Без привала.
Хозяин. Значит, от общинной земли до деревни было недалеко?
Жак. Не дальше, чем от деревни до общинной земли.
Хозяин. Большего Сюзанна не стоила?
Жак. Может быть, стоила для другого или в другой день: всякому моменту своя цена.
Спустя несколько времени госпоже Маргарите (так звали жену второго насмешника) понадобилось молоть зерно, а сходить на мельницу ей было недосуг; она попросила моего отца, чтоб он послал кого-нибудь из своих сыновей. Так как я был самый старший, то она не сомневалась, что выбор падет на меня; так оно и случилось. Госпожа Маргарита уходит от нас; я следую за ней; гружу мешок на осла и веду его на мельницу. Зерно смолото, и вот мы оба, я и осел, довольно грустные плетемся обратно, ибо я думал, что потрудился даром. Но я ошибся. Между деревней и мельницей был небольшой лесок; там я застал госпожу Маргариту сидящей на краю дороги. Дело шло к сумеркам.
«Жак, наконец-то! – сказала она. – Знаешь ли ты, что я прождала тебя смертельных два часа?..»
Читатель, ты ужасно придирчив. Я готов согласиться, что слова «смертельных два часа» напоминают городских дам, а что тетка Маргарита сказала бы: «добрых два часа».
Жак: «Дело в том, что воды было мало, мельница работала медленно, мельник нализался, и я, несмотря на все свои старания, не мог вернуться раньше».
Маргарита: «Садись, поболтаем немножко».
Жак: «Охотно, госпожа Маргарита».
И вот я усаживаюсь рядом с ней, чтобы поболтать, а между тем мы оба молчим. Наконец я говорю ей:
«Вы собирались со мной разговаривать, госпожа Маргарита, и не проронили ни слова».
Маргарита: «Я раздумываю над тем, что мой муж сказал о тебе».
Жак: «Не верьте ни одному слову: он насмешник».
Маргарита: «Он уверяет, что ты ни разу не влюблялся».
Жак: «В этом он прав».
Маргарита: «Как! Ни разу в жизни?»
Жак: «Ни разу».
Маргарита: «В твои годы ты не знаешь, что такое женщина?»
Жак: «Простите, госпожа Маргарита».
Маргарита: «А что такое женщина?»
Жак: «Женщина?»
Маргарита: «Да, женщина?»
Жак: «Постойте… Это мужчина в юбке, в чепце и с толстыми грудями…»
Хозяин. Ах, мерзавец!
Жак. Первая не обманулась, но мне хотелось обмануть вторую. На мой ответ госпожа Маргарита залилась безудержным хохотом; я с удивлением спросил ее, чему она смеется. Госпожа Маргарита ответила, что смеется над моей прос-тотой.
«Как, в твоем возрасте ты знаешь не больше этого?»
«Нет, госпожа Маргарита».
Тут она умолкла, и я тоже.
«Госпожа Маргарита, – повторил я, – мы уселись, чтобы поболтать, а вот вы молчите, и мы не болтаем. Что с вами, госпожа Маргарита? Вы задумались?»
Маргарита: «Да, задумалась… задумалась… задумалась…»
При этих «задумалась» грудь ее вздымается, голос слабеет, тело дрожит, глаза закрываются, рот раскрывается, она испускает глубокий вздох и лишается чувств; я притворяюсь, будто опасаюсь за ее жизнь, и восклицаю в ужасе:
«Госпожа Маргарита! Госпожа Маргарита! Да скажите же что-нибудь! Госпожа Маргарита, вам дурно?»
Маргарита: «Нет, мой мальчик; дай мне минутку передохнуть… Не знаю, что это со мной случилось… Сразу как-то налетело…»
Хозяин. Она врала?
Жак. Врала.
Маргарита: «Я задумалась».
Жак: «Вы всегда так задумываетесь, когда лежите ночью подле мужа?»
Маргарита: «Иной раз».
Жак: «А ему не страшно?»
Маргарита: «Он привык…»
Маргарита понемногу пришла в себя и сказала: «Я думала над тем, что с неделю тому назад, на свадьбе, мой муж и муж Сюзанны смеялись над тобой; меня разобрала жалость, и, не знаю отчего, мне стало как-то не по себе».
Жак: «Вы очень добры».
Маргарита: «Я не люблю, когда насмехаются. Я задумалась над тем, что они при первом же случае снова подымут тебя на смех, и это меня опять огорчит».
Жак. «От вас зависит, чтоб это не повторилось».
Маргарита: «Каким образом?»
Жак: «Научив меня…»
Маргарита: «Чему?»
Жак: «Тому, чего я не знаю и что так насмешило вашего мужа и мужа Сюзанны; тогда они перестанут смеяться».
Маргарита: «Ах, нет, нет! Я знаю, что ты хороший мальчик и никому не расскажешь; но я ни за что не посмею».
Жак: «Почему?»
Маргарита: «Нет, не посмею!..»
Жак: «Ах, госпожа Маргарита, научите меня, ради бога; я вам буду ужасно благодарен, научите меня…»
Умоляя ее таким образом, я сжимал ей руки, и она сжимала мои; я целовал ее в глаза, а она меня в губы. Тем временем стало совсем темно. Тогда я сказал ей:
«Я вижу, госпожа Маргарита, что вы недостаточно хорошо ко мне относитесь и не хотите меня научить; это меня очень огорчает. Давайте встанем и вернемся домой…»
Госпожа Маргарита не ответила; она взяла мою руку, направила – не знаю куда, но, во всяком случае, я воскликнул: «Да тут ничего нет! Ничего нет!»
Хозяин. Ах, мерзавец, архимерзавец!
Жак. Во всяком случае, она была почти раздета, а я еще в большей степени. Во всяком случае, я не отнимал руки от того места, где ничего не было, а она положила свою руку ко мне на то место, где кое-что было. Во всяком случае, я оказался под ней, а, следовательно, она на мне. Во всяком случае, я ей нисколько не помогал, так что ей пришлось взять все на себя. Во всяком случае, она так старательно отдалась обучению, что одно мгновение мне казалось, будто она умирает. Во всяком случае, будучи взволнован не меньше ее и не зная, что говорю, я воскликнул: «Ах, госпожа Сюзанна, это так приятно!»
Хозяин. Ты хочешь сказать: «госпожа Маргарита»?
Жак. Нет, нет. Во всяком случае, я спутал имена и, вместо того чтобы сказать: «госпожа Маргарита», сказал: «госпожа Сюзон». Во всяком случае, я признался госпоже Маргарите, что то, чему, по ее мнению, научила она меня в этот день, преподала мне, правда несколько иначе, госпожа Сюзон три-четыре дня тому назад. Во всяком случае, она сказала: «так это Сюзон, а не я?» Во всяком случае, я ответил: «Ни та, ни другая». Во всяком случае, пока она потешалась над собой, над Сюзон, над обоими мужьями и осыпала меня подходящими ругательствами, я очутился на ней, а, следовательно, она подо мной, и пока она признавалась мне, что это доставило ей большое удовольствие, но не столько, сколько первый способ, она снова очутилась надо мной, а я, следовательно, под ней. Во всяком случае, после нескольких минут отдыха и молчания ни она не была наверху, ни я внизу, ни она внизу, ни я наверху, а оба мы лежали рядышком, причем она наклонила голову вперед и прижалась обеими ляжками к моим ляжкам. Во всяком случае, будь я менее учен, госпожа Маргарита научила бы меня всему, чему можно научить… Во всяком случае, нам стоило больших усилий добраться до деревни. Во всяком случае, горло мое разболелось еще сильнее, и мало шансов, чтобы я мог снова говорить раньше, чем через две недели.
Хозяин. А ты после виделся с этими женщинами?
Жак. Много раз, с вашего позволения.
Хозяин. С обеими?
Жак. С обеими.
Хозяин. И они не поссорились?
Жак. Напротив, – помогая друг другу, они еще больше сдружились.
Хозяин. Наши жены поступили бы так же, но каждая со своим милым. Ты смеешься…
Жак. Не могу удержаться от смеха всякий раз, как вспоминаю маленького человечка, кричащего, ругающегося, шевелящего головой, ногами, руками, всем телом и готового броситься с высоты стога, рискуя разбиться насмерть.
Хозяин. А кто этот человечек? Муж Сюзон?
Жак. Нет.
Хозяин. Муж Маргариты?
Жак. Нет… Вы неисправимы; так будет до конца вашей жизни.
Хозяин. Кто же он?
Жак не ответил на этот вопрос, а Хозяин добавил;
– Скажи же мне только, кто этот человечек.
Жак. Однажды ребенок, сидя на полу у прилавка белошвейки, кричал благим матом. Торговка, которой надоел его крик, спросила:
«Дружок, чего ты кричишь?»
«Они хотят, чтоб я сказал «а»!
«А почему же тебе не сказать «а»?
«Потому что не успею я сказать «а», как они захотят, чтобы я сказал «бе»… Дело в том, что не успею я сказать вам имя человечка, как мне придется досказать остальное».
Хозяин. Возможно.
Жак. Нет, обязательно.
Хозяин. Но, друг мой, Жак, назови мне имя человечка. Тебе самому смертельно хочется, не правда ли? Исполни мое желание.
Жак. Это был человечек вроде карлика, горбатый, кривой, заика, косой, ревнивец, распутник, влюбленный в Сюзон и, быть может, ее любовник. Занимал он должность сельского викария.
Жак походил на ребенка белошвейки, с той лишь разницей, что, с тех пор как у него стало болеть горло, его трудно было заставить сказать «а», но, раз уже начав, он сам доходил до конца алфавита.
Жак. Я был наедине с Сюзон в ее риге.
Хозяин. Конечно, не зря?
Жак. Разумеется. Приходит викарий; сердится, ругается, гневно спрашивает у Сюзон, что она делает наедине в отдаленнейшей части риги с самым развратным мальчишкой во всей деревне.
Хозяин. Ты, как я вижу, уже пользовался хорошей репутацией.
Жак. И по заслугам. Он действительно разгневался и к этим словам прибавил еще много других похуже. Я тоже вышел из себя. От оскорбления к оскорблению дошли мы до рукоприкладства. Я хватаю вилы, просовываю ему между ногами, зубец сюда, зубец туда, и швыряю его на стог, ни дать ни взять как охапку сена…
Хозяин. А стог был высокий?
Жак. По меньшей мере футов десять, и коротышке было трудно слезть оттуда, не сломав себе шеи.
Хозяин. А затем?
Жак. Затем я отстраняю косынку Сюзон, беру ее за грудь, ласкаю; она сопротивляется. В риге находилось ослиное седло, которым мы уже пользовались; я толкаю ее на седло.
Хозяин. Задираешь ей юбки?
Жак. Задираю юбки.
Хозяин. А викарий все это видел?
Жак. Как я вас.
Хозяин. И он молчал?
Жак. Отнюдь нет. Не помня себя от бешенства, он заорал: «Уби… уби… убивают! Пожар… пожар… пожар! Во… во… воры!..» И вот прибегает муж, который, по нашим расчетам, был далеко.
Хозяин. Жаль; я не люблю священников.
Жак. И вы были бы в восторге, если б я у него на глазах…
Хозяин. Сознаюсь, что да.
Жак. Сюзон успела подняться; я привожу себя в порядок, убегаю, и все, что воспоследовало, знаю уже со слов Сюзон. Увидав викария на стоге сена, муж расхохотался.
Викарий: «Смейся, смейся… ду… ду… рак ты этакий!..»
Муж следует его приглашению, заливается еще пуще прежнего и спрашивает, кто его туда посадил.
Викарий: «Спу… спу… спусти… меня… на… на землю…»
Муж продолжает хохотать и осведомляется, как ему за это взяться.
Викарий: «Как… как!.. Так же… как… я сюда… взо… взо… брался… на… на… вилах…»
«Тысячу пиявок, вы правы. Вот что значит ученость!..»
Муж берет вилы и подставляет их викарию; тот садится на них тем же манером, каким я его поддел; муж обносит его два-три раза по риге на своем орудии и затягивает какое-то подобие фобурдона, а викарий кричит:
«Спу… спу… спусти… меня… ка… ка… налья!.. Спу… спу… стишь ли ты… меня… на… наконец?..»
А муж говорит:
«А почему бы, господин викарий, не поносить мне вас так по всем деревенским улицам? Вот была бы невиданная процессия!..»
Однако муж спустил его на землю, и викарий отделался страхом. Не знаю, что именно он затем ему сказал, так как Сюзон удрала, и я слышал только:
«Не… не… годяй… ты… ты… бьешь… свя… свя… священника… Я… от… от… отлучу… тебя… ты… бу… будешь… про… про… проклят…»
Говорил это горбун, а муж преследовал его и колотил вилами. Прибегаю вместе с толпой; завидев меня, муж направляет вилы в мою сторону.
«Подойди-ка, подойди!» – кричит он.
Хозяин. А Сюзон?
Жак. Она выкрутилась.
Хозяин. Удачно?
Жак. Разумеется; женщины всегда удачно выкручиваются, когда их не ловят с поличным… Чему вы смеетесь?
Хозяин. Тому же, чему буду, как ты, смеяться всякий раз, как вспомню маленького викария, восседающего на вилах мужа.
Жак. Спустя некоторое время после этого приключения, которое дошло до моего отца и по поводу которого он тоже немало смеялся, я поступил в солдаты, как уже вам рассказывал…
Одни говорят, что Жак промолчал или прокашлял несколько минут, другие – что он снова хохотал, после чего Хозяин обратился к нему:
– А история твоих любовных похождений?
Жак покачал головой и не ответил.
Как здравомыслящий, нравственный человек, почитающий себя философом, может забавляться пересказом таких пустых побасенок? – Во-первых, читатель, это вовсе не побасенки, а исторические факты, и, повествуя о шалостях Жака, я чувствую себя не более, а может статься, и не менее повинным, нежели Светоний, когда он рассказывает нам о разврате Тиберия. Между тем ты читаешь Светония и не делаешь ему никаких упреков. Почему ты не хмуришь брови при чтении Катулла, Марциала, Горация, Ювенала, Петрония, Лафонтена и многих других? Почему не говоришь ты стоику Сенеке: «Какое нам дело до бражничанья твоего раба с его вогнутыми зеркалами!» Отчего ты снисходителен только к мертвецам? Призадумавшись над этим пристрастием, ты убедишься, что оно порождено каким-нибудь порочным принципом. Если ты невинен, то не станешь меня читать; если испорчен, то прочтешь без дурных для себя последствий. Возможно, что мои доводы тебя не убедят; тогда открой предисловие Жана-Батиста Руссо, и ты найдешь у него мою апологию. Кто из вас осмелится осуждать Вольтера за то, что он написал «Девственницу»? Никто. Значит, ты имеешь несколько разных весов для взвешивания человеческих поступков. – Но вольтеровская «Девственница», скажешь ты, шедевр. – Тем лучше: ее больше будут читать. – А твой «Жак» – только невыносимый винегрет из фактов, как подлинных, так и вымышленных, лишенных грации и порядка. – Тем лучше: моего «Жака» будут меньше читать. С какой бы стороны ты ни повернул дело, ты не прав. Если мое произведение удачно, оно доставит тебе удовольствие; если плохо, оно не причинит зла. Нет книги невиннее плохой книги. Я забавляюсь описанием твоих дурачеств под вымышленными именами; твои дурачества меня смешат, а мое описание тебя сердит. Положа руку на сердце, читатель, я думаю, что худший злюка из нас двоих – это не я. Меня бы вполне удовлетворило, если бы я так же легко мог себя обезопасить от твоей клеветы, как ты – оградить себя от скуки и вреда моего сочинения. Оставьте меня в покое, скверные лицемеры! Совокупляйтесь, как разнузданные ослы, но позвольте мне говорить о совокуплении; я разрешаю вам действие, разрешите же мне слова. Вы смело говорите: убить, украсть, обмануть, а это слово вы только осмеливаетесь цедить сквозь зубы. Чем меньше так называемых непристойностей вы высказываете на словах, тем больше их остается у вас в мыслях. А чем вам досадил половой акт, столь естественный, столь необходимый и столь праведный, что вы исключаете его наименование из вашей речи и воображаете, будто оно оскверняет ваш рот, ваши глаза и уши? Гораздо полезнее, чтобы выражения, наименее употребляемые, реже печатаемые и наиболее замалчиваемые, стали наиболее известными и наиболее распространенными; да так оно и есть; ведь слово futuo[20]20
Я совокупляюсь (лат.).
[Закрыть] не менее популярно, чем слово хлеб; нет возраста, который бы его не знал, нет идиомы, где бы его не было, у него тысяча синонимов на всех языках; оно внедряется в каждый из них, не будучи ни названо, ни произнесено, без образа, и пол, который практически пользуется им более всего, обычно более всего его замалчивает. Слышу, как вы восклицаете: «Фу, циник! Фу, бесстыдник! Фу, софист!..» Ну что ж! Оскорбляйте достойного автора, чьи произведения вы постоянно держите в руках; я выступаю здесь только в роли его толмача. Благопристойность его стиля почти является гарантией чистоты его нравов; таков Монтень. «Lasciva est nobis pagina, vita proba»[21]21
Пусть непристойны стихи, жизнь безупречна моя (лат.).
[Закрыть].
Остаток дня Жак и его Хозяин провели не раскрывая рта. Жак кашлял, а Хозяин говорил: «Какой ужасный кашель!» – смотрел на часы, не замечая этого, открывал табакерку, сам того не ведая, и брал понюшку, ничего не чувствуя; в этом убеждает меня то, что он совершал эти движения три-четыре раза кряду и в том же порядке. Минуту спустя Жак снова кашлял, а Хозяин говорил: «Вот чертов кашель! Впрочем, ты нализался у трактирщицы по уши. Да вчера вечером с секретарем ты тоже себя не пощадил: подымаясь по лестнице, ты качался и не знал, что говоришь; а теперь ты сделал десять привалов, и бьюсь об заклад, что в твоей кубышке не осталось ни капли вина…» Затем он ворчал сквозь зубы, смотрел на часы и угощал свои ноздри.
Я забыл тебе сказать, читатель, что Жак никогда не отправлялся в путь без кубышки, наполненной лучшим вином; она висела на его седельной луке. Всякий раз, как Хозяин прерывал его каким-нибудь пространным замечанием, он отвязывал кубышку, пил, не прикладывая ко рту, и клал ее на место лишь после того, как Хозяин умолкал. Забыл я также вам сказать, что во всех случаях, требующих размышления, он прежде всего запрашивал кубышку. Надлежало ли разрешить нравственный вопрос, обсудить факт, предпочесть одну дорогу другой, начать, продолжать или бросить дело, взвесить все «за» и «против» политического акта, коммерческой или финансовой операции, разумности или неразумности закона, исхода войны, выбора трактира, в трактире – выбора комнаты, в комнате – выбора постели, – первое его слово гласило: «Спросим кубышку», а последнее: «Таково мнение кубышки и мое». Когда судьба представлялась ему неясной, он запрашивал кубышку; она была для него своего рода переносной пифией, умолкавшей, как только пустела. В Дельфах Пифия, задрав одежду и сидя голым задом на треножнике, получала свое вдохновение снизу вверх; Жак, восседая на лошади, запрокинув голову к небу, откупорив кубышку и наклонив ее горлышко ко рту, получал свое вдохновение сверху вниз. Когда Пифия и Жак изрекали свои предсказания, они оба были пьяны. Жак говорил, что Святой Дух спустился к апостолам в кубышке, и назвал Пятидесятницу праздником кубышки. Он оставил небольшое сочинение о всякого ро-да предсказаниях, сочинение глубокое, в котором отдает предпочтение прорицаниям Бакбюк, или при посредстве кубышки. Несмотря на все свое уважение к медонскому кюре, он не соглашался с ним, когда тот, вопрошая божественную Бакбюк, прислушивался к бульканью в брюшке бутылки. «Люблю Рабле, – говорит он, – но правду люблю еще больше». Он называет его еретическим энгастримитом и приводит сотни доводов, один лучше другого, в пользу того, что подлинные прорицания Бакбюк, или бутылки, раздавались исключительно из горлышка. В числе выдающихся последователей Бакбюк, истинных приверженцев кубышки в течение последних веков, он называет Рабле, Лафара, Шапеля, Шолье, Лафонтена, Мольера, Панара, Гале, Ваде. Платон и Жан-Жак Руссо, превозносившие доброе вино, не прикладываясь к нему, были, по его мнению, ложными друзьями кубышки. Кубышке некогда было посвящено несколько знаменитых святилищ: «Еловая шишка», «Тампль» и «Загородный кабачок», историю которых он написал отдельно. Он блестяще живописует энтузиазм, горячность, огонь, охвативший, да и в наши дни охватывающий, бакбюковцев или перигорцев, когда к концу трапезы они опираются локтями о стол и им грезится божественная Бакбюк, или священная бутыль, которая появляется среди них, шипит, вышвыривает свой головной убор и покрывает своих поклонников пророческой пеной. Книга его украшена двумя портретами, под которыми подписано: «Анакреонт и Рабле, первосвященники бутылки, один у древних, другой у современных народов».
Неужели Жак пользовался термином «энгастримит»?.. – Почему бы нет, читатель? Капитан Жак был бакбюковцем и мог знать это выражение, а Жак, подхватывавший все слова капитана, – его запомнить; но на самом деле «энгастримит» принадлежит мне, а в основном тексте мы читаем: «чревовещатель».
Все это прекрасно, скажете вы, но где же любовные похождения Жака? – О любовных похождениях Жака знает один только Жак, а его мучит боль в горле, заставляющая его Хозяина хвататься за часы и за табакерку и огорчающая его не меньше вас. – Что будет с нами? – Право, не знаю. В этом случае следовало бы запросить Бакбюк, или священную бутыль; но культ ее упал, храмы опустели. Как при рождении нашего божественного спасителя исчезли оракулы язычества, так после смерти Гале умолкли оракулы Бакбюк: не стало великих поэм, не стало образцов неподражаемого красноречия, не стало произведений, отмеченных печатью опьянения и гения; все теперь рассудочно, размеренно, академично и плоско. О божественная Бакбюк! О священная бутыль! О божество Жака! Вернись к нам!.. У меня является желание, читатель, занять тебя рассказом о рождении божественной Бакбюк, о чудесах, его сопровождавших и за ним последовавших, о дивном ее царствовании и бедствиях, сопряженных с ее удалением; и если болезнь горла нашего друга Жака затянется, а его Хозяин будет упорствовать в своем молчании, вам придется удовольствоваться этим эпизодом, который я постараюсь растянуть, пока Жак не выздоровеет и не вернется к своим любовным похождениям…
Здесь в беседе Жака с его Хозяином имеется поистине досадный пробел. Какой-нибудь потомок Нодо, председателя суда де Броса, Фрейнсгемия или отца Бротье заполнит его когда-нибудь, а потомки Жака и его хозяина, владельцы этой рукописи, будут хохотать над ним до упаду.
Надо думать, что Жак, которого воспаление горла принудило к молчанию, прекратил рассказывать свои любовные похождения и Хозяин приступил к рассказу о своих. Это только предположение, которое я привожу здесь без всякой ответственности. После нескольких строк пунктиром, указывающих на пропуск, говорится: «Ничего нет грустнее в этом мире, как быть дураком…» Жак ли произносит эти слова или его Хозяин? Это могло бы послужить темой для длинного и тонкого рассуждения. Если Жак достаточно нагл, чтоб обратиться с подобными словами к своему Хозяину, так тот со своей стороны достаточно откровенен, чтоб обратиться с ними к самому себе. Но как бы то ни было, очевидно, совершенно очевидно, что дальше говорит уже Хозяин.
Хозяин. Это происходило накануне ее именин, а денег у меня не было. Моего закадычного друга, шевалье де Сент-Уэна, ничто не могло смутить.
«У тебя нет денег?» – сказал он.
«Нет».
«Ну что ж: так надо их сделать».
«А ты знаешь, как их делают?»
«Без сомнения».
Сент-Уэн одевается, мы выходим, и он ведет меня окольными улицами в небольшой темный дом, где мы подымаемся по узкой грязной лестничке на четвертый этаж и входим в довольно просторное помещение с весьма странной меблировкой. Среди прочих вещей стояли рядышком три комода, все различной формы; над средним помещалось зеркало с карнизом, слишком высоким для потолка, так что оно на добрые полфута заходило за комод; на этих комодах лежали всевозможные товары, в том числе два триктрака: вдоль стен были расставлены стулья, причем не было двух одинаковых; в ногах кровати – роскошная кушетка; перед одним из окон – вольера без птицы, но совсем новая, перед другим – люстра, подвешенная на палке от метлы, оба конца которой покоились на спинках двух дрянных соломенных кресел; дальше направо и налево картины – одни на стенах, другие сваленные в кучу.