Читать книгу "Сапер. Люди времени"
Автор книги: Денис Громов
Жанр: Попаданцы, Фантастика
Возрастные ограничения: 16+
сообщить о неприемлемом содержимом
Глава 2
Астахов вызвал меня двадцать шестого февраля, в среду, и начал не с приветствия.
– Ковалёв, у вас двадцать один объект. Мне их надо проверить.
– Проверяйте, товарищ полковник, кто же вам мешает.
– Я не про бумагу, – ответил он. – Бумага хорошая, я её читал. Я про то, что бумага лежит в папке, а объект лежит в земле, и между ними может быть километр.
Он подвинул ко мне карту.
– Управление мне не верит. Мне звонили из Москвы и спросили, на каком основании я принимаю показания военнопленного как оперативные данные. Я ответил: на основании того, что их проверяет специалист.
– И что вам ответили в Москве?
– В Москве попросили фамилию специалиста, – он поглядел на меня поверх очков. – Я её назвал. Теперь езжайте и оправдывайте.
Я поглядел на карту.
Гомельская область, узловая станция, водокачка при ней. Объект восемьдесят три – тот самый, с которого Хальм начал в первый день.
– Товарищ полковник, у меня один вопрос, – произнес я.
– Спрашивайте, пока я добрый.
– Почему именно восемьдесят третий? – уточнил я. – У меня есть объекты проще и ближе.
Астахов снял очки и стал их протирать, и я уже знал, что это значит: он собирается выговорить то, что ему самому не нравится.
– Потому что восемьдесят третий – единственный, где он назвал место второго заряда не по памяти, а по своему правилу, – он отложил платок. – Если правило верное, у нас в руках метод. Если правило – выдумка сидящего человека, который хочет быть полезным, то у нас в руках двадцать один лист туалетной бумаги и я в Москве под трибуналом.
Он надел очки.
– Вот поэтому восемьдесят третий.
***
Выезжали двадцать восьмого, с товарным, в четыре пятнадцать утра.
Выездная группа была из Гомельского отряда: капитан Дрозд, сорока лет, с фанерным чемоданчиком и лицом человека, которому за полтора года мирного времени надоели все на свете; сержант Никифоров, здоровенный, молчаливый, двадцати шести лет, с руками, на которых не хватало половины левого мизинца; и лейтенант Сазонов.
Про Сазонова надо отдельно.
Двадцать два года. Выпуск сорок шестого года, училище в Костроме. Чистая шинель, чистые сапоги, планшет с целлулоидом, в планшете – карандаши трёх цветов.
На войне он не был ни дня.
И это было видно не по шинели, а по тому, как он садился в вагон: первым, бодро, забросив ногу.
Человек, который три года проходил на минах, в любой вагон садится последним и с той стороны, откуда видно, что делается снаружи.
– Товарищ младший лейтенант, а вы из управления? – окликнул он меня, едва мы тронулись.
– Из управления, инженерный отдел.
– А правда, что у вас там немец сидит? – поинтересовался он.
Дрозд поднял голову от чемоданчика.
– Сазонов, заткнись, – распорядился он. – Это раз. И два: чему тебя в Костроме учили про разговоры в вагоне?
Сазонов покраснел и замолчал.
Через час он не выдержал и придвинулся ко мне ближе.
– Товарищ младший лейтенант, а можно я хоть описание почитаю?
Я дал ему лист.
Он читал его сорок минут, шевеля губами, и два раза что-то отчёркивал ногтем.
– Здорово написано, – подытожил он наконец. – Как в учебнике.
– Вот это ты зря, – не согласился я.
– Почему зря? – не понял он.
– Потому что учебник пишут, чтобы человек понял. А это писал человек, который хотел, чтобы ты не понял.
Сазонов поглядел на меня, и я увидел, что он не понимает вообще.
– Так он же сам всё рассказал, – не понял Сазонов.
– Он рассказал то, что помнит, – я забрал лист. – А помнит он как ставил. Сазонов, ты сообрази: человек четыре года ставил так, чтобы никто не нашёл. Ты думаешь, за два месяца в лагере у него голова перевернулась?
Дрозд хмыкнул со своей полки.
***
Станция стояла в четырёх километрах от посёлка, и от неё осталось немного: один путь из четырёх, будка стрелочника, пакгауз без крыши и водокачка.
Водокачка стояла целая.
Кирпичная, восьмигранная, метров двенадцати высотой, с железной лестницей снаружи и баком наверху. Немцы её не взорвали при отходе, и это само по себе должно было насторожить кого угодно.
Не взорвали – значит, собирались вернуться. Или собирались, чтобы взорвалась потом.
Начальник станции, пожилой, в форменной фуражке поверх ватника, встретил нас у путей.
– Это вы по водокачке?
– По водокачке, – подтвердил Дрозд. – Она у вас работает?
– С сорок пятого работает, – доложил он. – Мы её в мае запустили, насос поставили новый.
– Кто проверял её в сорок четвёртом? – уточнил Дрозд.
Начальник станции снял фуражку.
– Проверяли, как не проверять. Осенью сорок четвёртого приходили, всю облазили. И расписались в книге.
– Книгу вы нам покажете? – попросил Дрозд.
– Покажу, она в конторе лежит.
Книга нашлась, и в ней действительно стояла запись: двадцать второе октября сорок четвёртого, проверено, взрывоопасных предметов не обнаружено, подпись неразборчивая.
Дрозд прочёл и передал мне.
– Ковалёв, вы понимаете, что это значит? – переспросил он.
– Понимаю, товарищ капитан.
– Это значит, что если мы сейчас что-то найдём, то человек, который расписался в сорок четвёртом, пойдёт под суд.
Я поглядел на подпись.
– Товарищ капитан, а если мы ничего не найдём – то под суд пойду я.
Дрозд поглядел на меня, и что-то в его лице сдвинулось.
– Тогда пошли работать, – распорядился он.
***
Описание Хальма было такое.
Первый заряд: подвальное помещение насосной, под лестничным маршем, в нише за кирпичной закладкой. Двадцать четыре килограмма, механизм замедления на двенадцать месяцев, поставлен девятнадцатого декабря сорок третьего года.
Двенадцать месяцев истекли в декабре сорок четвёртого.
Значит, механизм не сработал.
Это могло значить три вещи: механизм отказал; заряд отсырел; или его вообще там нет.
Второй заряд: место не указано. Вместо места – фраза, которую я записал под его диктовку и потом трижды переспрашивал, правильно ли я её понял.
«Там, где будет стоять человек, который нашёл первый».
Мы спустились в подвал вчетвером.
Подвал был сухой, что уже само по себе было плохо – в сухом подвале взрывчатка стоит десятилетиями. Лестничный марш шёл от входа вниз и направо, бетонный, широкий. Под ним – глухая стена.
Никифоров посветил фонарём.
– Товарищ капитан, кладка тут вся одинаковая, – доложил он.
Дрозд подошёл и провёл ладонью по стене.
– Одинаковая, – согласился он. – Ковалёв, глядите сами.
Я поглядел.
Кладка действительно была одна: тот же кирпич, тот же шов, та же побелка сверху. Никакого следа закладки, никакого пятна, ничего.
И вот тут я вспомнил хутор.
Не сам хутор – бревно. Нижнее бревно сруба, которое он перекладывал одиннадцать раз, чтобы оно выглядело упавшим.
Человек, который три дня укладывает бревно, не станет закладывать нишу кое-как.
– Товарищ капитан, дайте мне молоток.
Я простучал стену снизу доверху, полосами, по шву.
Кирпич отзывался одинаково – плотно, коротко, как отзывается кладка на грунте.
И на четвёртой полосе, на высоте примерно моего колена, звук сменился.
Не сильно. На полтона.
– Вот здесь у вас пустота.
Дрозд подошёл и простучал сам.
– Я никакой разницы не слышу, – не согласился он.
– Простучите два раза подряд: здесь и левее на ладонь, – я показал ему точку.
Он простучал.
И поглядел на меня.
– Есть разница, – признал он. – Чёрт бы вас взял, Ковалёв. Есть.
***
Перед тем как начать, я выгнал всех наверх.
– Товарищ капитан, работаем вдвоём, – распорядился я. – Сазонов и Никифоров наверх.
Дрозд не стал спорить, но Сазонов стал.
– Товарищ младший лейтенант, я четвёртый месяц в отряде и ни разу не работал!
– Вот и хорошо, что не работал, – не принял я возражения. – Пойдёшь наверх и будешь записывать время. Каждые десять минут – отметка.
– Зачем отметка?
– Затем, что если через сорок минут снизу перестанут отзываться, ты будешь знать, с какой минуты считать.
Он ушёл.
Разбирали мы эту закладку три с половиной часа.
Не потому, что кладка была крепкая, а потому, что за ней могло быть что угодно, включая обрывное устройство на саму кладку. Снимали по кирпичу, снизу вверх, промывая шов водой из фляги, чтобы не пылить и чтобы видеть.
Работа эта тихая и очень нудная.
Берёшь кирпич, обстукиваешь по всем четырём сторонам, заводишь под него полотно ножовки без ручки и ведёшь на себя – на полсантиметра, не больше, – и слушаешь. Если пошёл свободно, вынимаешь и кладёшь на пол, рядом, в том порядке, в каком вынул. Если где-то придержало – останавливаешься и начинаешь думать заново.
На девятом кирпиче придержало.
– Что там у вас? – окликнул Дрозд.
– Кирпич не идёт.
Я завёл полотно с другой стороны и повёл сверху.
Кирпич качнулся.
И я почувствовал, как за ним что-то шевельнулось – не звук, а вес. Будто с той стороны к кирпичу было что-то прислонено и теперь оседало.
Я убрал руки и сел на пятки.
– Ковалёв, что у вас там? – не выдержал он.
– Погодите, товарищ капитан. Там за ним что-то стоит.
Мы просидели молча секунд сорок.
Это самое паршивое время в работе – когда ты уже понял, что за стенкой что-то есть, и ещё не знаешь что, и любое твоё движение может быть последним, а стоять на месте тоже нельзя, потому что то, что осело, может оседать дальше.
– Опустите фонарь пониже, к самому полу.
Дрозд опустил фонарь к самому полу.
В шве, у нижней грани кирпича, была щель миллиметра в два.
И в этой щели я разглядел кромку доски.
Не проволоку. Не шнур. Доску.
– Товарищ капитан, там подпорка. Он ящик досками расклинил, и одна доска легла на кладку изнутри.
– Вы в этом уверены? – переспросил он.
– Не уверен, – честно признался я. – Но если это подпорка, то она сейчас оседят мне на руки, и её надо принять.
Я принял её ладонью, через тряпку, и вынул кирпич левой.
Доска легла мне в руку. Сосновая, сантиметра три толщиной, сухая, как порох.
Я передал её Дрозду, и он молча положил её на пол, а затем мы оба поглядели на неё.
Человек, который расклинивал ящик, отпилил эту доску по месту и снял с неё фаску, чтобы она не скалывалась о кирпич.
Фаска.
В нише, которую он заложил навсегда.
***
К половине второго открылась ниша.
В ней стоял ящик.
Обыкновенный немецкий ящик, деревянный, обитый по углам жестью, с трафаретной надписью и с проволочной ручкой. Он стоял ровно, дном на кирпичной подсыпке, и был подпёрт с боков двумя обрезками доски, чтобы не качался.
Я поглядел на эти две доски и почувствовал то самое, что чувствовал два дня назад в комнате три на четыре.
Человек ставил ящик так, чтобы он простоял год и не сдвинулся ни на миллиметр.
Механизм мы вскрыли за двадцать минут.
Он был мёртвый. Кислотный замедлитель, стеклянная ампула, проволока – всё на месте, и всё сработало как положено, только проволока перегорела не полностью. Она держалась на волоске металла толщиной с волос, и держалась она так, судя по кислоте, с декабря сорок четвёртого.
Два года и два месяца.
– Товарищ капитан, глядите сюда.
Дрозд поглядел и сел на корточки.
– Это что же у нас получается, – не поверил он.
– Получается, что эта водокачка два года стояла на волоске, – я вынул ампулу и положил в коробку. – И качала воду на станцию.
Никифоров за спиной у нас выругался – негромко, себе под нос.
– Сазонов! – окликнул Дрозд. – Иди сюда, гляди, чему тебя в Костроме не учили.
И вот тут оно и случилось.
Сазонов подошёл, наклонился над нишей, поглядел на механизм – и сделал то, что делает всякий нормальный человек, когда хочет разглядеть предмет целиком.
Он выпрямился.
И шагнул назад.
Раз.
Я успел на втором.
Я его взял за ремень портупеи и дёрнул на себя так, что мы оба сели на пол, и фонарь Никифорова мотнулся по потолку.
– Стоять!
Сазонов сидел и глядел на меня совершенно круглыми глазами.
– Товарищ младший лейтенант, вы чего это? – не понял он.
– Не двигайся, – я держал его за ремень. – Никифоров, свети под него. Медленно.
Никифоров посветил.
Сазонов сидел на бетонном полу подвала, и под его правым сапогом, в тридцати сантиметрах, была трещина в стяжке.
Обыкновенная трещина. Бетон везде трескается.
Только эта шла не как трескается бетон – не от угла и не от нагрузки. Она шла полукругом, радиусом примерно полтора метра, с центром у ниши.
Стяжку здесь вскрывали и заливали заново.
Дрозд поглядел на эту трещину и медленно сел на ящик из-под инструмента.
– Ковалёв, вы это видите?
– Вижу с того места, где сижу.
– Он это в бумаге написал? – не понял Дрозд.
– Он это выговорил вслух, – я отпустил ремень Сазонова. – Двадцатого февраля, в девять сорок утра, в комнате при канцелярии.
Второй заряд лежал под стяжкой, в тридцати шести сантиметрах от поверхности, в два раза больше первого.
Сорок восемь килограммов.
Без механизма замедления – на нажимном датчике, накрытом доской и залитом сверху.
Три года и два месяца этот датчик ждал, когда на него встанет человек.
И он бы дождался, если бы Сазонов сделал третий шаг.
Вытаскивали мы его до темноты, и подробности я здесь опущу, потому что в них не было смысла, а вот что было необыкновенным – так это лицо Сазонова, когда мы кончили.
Он не был испуган.
Он был как человек, которому объяснили правило, по которому устроен мир, и это правило оказалось не то, что ему говорили раньше.
***
Начальник станции пришёл к нам в восьмом часу, когда всё уже лежало на брезенте у пакгауза.
Он поглядел на ящик, на второй заряд, на мотки провода – и сел на рельс.
Сел прямо в снег, в форменной фуражке, и минуты три ничего не говорил.
– Иван Матвеевич, вам плохо? – окликнул его Дрозд.
– Мне не плохо, – отозвался он. – Я считаю.
– Что считаете? – не понял Дрозд.
Начальник станции снял фуражку и стал вертеть её в руках.
– У меня насосная – она же и красный уголок, – выговорил он наконец. – Мы там зимой собираемся, потому что там тепло от насоса. Двадцать человек помещается.
Он поглядел на нас снизу.
– Двадцать третьего февраля собирались. Сорок пять человек было, с семьями. Дети под самой лестницей сидели, потому что там ступеньки, на них удобно.
Никифоров медленно повернул голову к подвалу.
– Иван Матвеевич, вы идите домой, – попросил я.
– Сейчас пойду, – он не двинулся. – Ты мне одно скажи, сынок. Оно бы от чего рвануло?
Я подумал, что ему ответить.
И ответил правду, потому что он всё равно её узнает от других, и лучше пусть узнает от меня.
– Оно бы не рвануло само, – начал я. – Первый заряд был на срок, и срок вышел два года назад, и механизм отказал. А второй стоял на нажимном, и под него надо было встать.
– А встать кому? – уточнил он.
– Тому, кто разбирал бы первый.
Начальник станции надел фуражку.
– Значит, оно ждало вас, – подытожил он.
– Оно ждало любого, кто нашёл бы первый, – поправил я. – Нам просто выпало прийти со схемой.
Он встал, отряхнул шинель и пошёл к будке, и уже от угла обернулся.
– А что бы было, если бы вы не приехали?
Дрозд поглядел на меня.
И я понял, что отвечать придётся всё-таки мне.
– Ничего бы не было, Иван Матвеевич, – подытожил я. – Стояло бы дальше. Год, десять, пятьдесят. А потом кто-нибудь полез бы ставить новый насос и начал бы долбить стяжку.
***
Ночевали мы в будке стрелочника.
Дрозд достал флягу, налил в четыре кружки и первым выпил свою, не чокаясь.
– Ковалёв, я вам скажу одну вещь, и вы её от меня не ждали.
– Говорите, я слушаю.
– Я вас утром в вагоне держал за штабного, – признал он. – Я думал: приехал молодой из управления с бумажкой от немца, сейчас будет учить меня работать.
Он поглядел в кружку.
– А вы этого дурака за ремень вытащили.
Сазонов сидел у печки и молчал.
– Товарищ младший лейтенант, – окликнул он наконец. – Я хочу спросить, и вы не сердитесь.
– Спрашивай, чего уж теперь.
– Откуда он знал, что я отойду?
Я думал над ответом минуты две.
– Он не знал, что отойдёшь ты, – начал я. – Он знал, что отойдёт человек.
– А разница?
– Разница вся, – я поставил кружку. – Он сорок с лишним лет прожил и одиннадцать из них строил мосты. Он на стройке видел тысячу человек, которые что-нибудь ставили, а потом отходили поглядеть, ровно ли встало. Вот и всё его знание.
Дрозд поглядел на меня поверх кружки.
– Страшный он у вас человек, – подытожил Дрозд.
– Он не страшный, товарищ капитан, – не согласился я. – Он внимательный. Это хуже.
Никифоров, который за весь день выговорил четыре слова, подал пятое.
– А почему это хуже? – не понял он.
– Потому что страшного можно убить и успокоиться, – я поглядел на печку. – А внимательного надо переучивать, и переучивать некому, потому что он всё делает правильно.
Дрозд налил по второй и убрал флягу.
– Сазонов, а ты чего не пьёшь?
– Я не умею, товарищ капитан.
– Сегодня умеешь, – распорядился Дрозд. – Пей и ложись, завтра в шесть.
Сазонов выпил, закашлялся и стал глядеть в печку.
Минут десять все молчали.
– Товарищ младший лейтенант, – окликнул он наконец. – А у вас первый раз когда был?
– В июне сорок третьего.
– И как оно вышло?
Я подумал, стоит ли ему это рассказывать.
И решил, что стоит, потому что человеку, который сегодня чуть не встал на датчик, вредно ложиться спать с мыслью, что он один такой дурак на свете.
– Плохо, – признал я. – Я тогда лёг на скат под деревней и полчаса не мог сообразить, с какой стороны заходить.
– И кто вам подсказал?
– Никто, – я поставил кружку. – Рядом лежал сержант и ждал. Он меня не торопил, и вот за это я ему до сих пор благодарен, а он погиб через одиннадцать дней.
Сазонов помолчал.
– А я сегодня даже не понял, что делаю, – выговорил он. – Я просто отошёл. Товарищ младший лейтенант, я ведь даже не думал.
– В том и дело, что не думал.
– И как мне с этим теперь быть? – не отпустил он.
Вот тут я впервые за весь день сказал ему то, ради чего, наверное, и надо было его брать в эту поездку.
– С этим надо быть так, – начал я. – Ты запомни сегодняшний день и прокрути его назад: подвал, ниша, ты наклонился, выпрямился, шагнул. И запомни, что шаг был не твой. Его за тебя сделал человек, который умер бы со скуки, если бы ему сказали, что он воюет.
Сазонов поглядел на меня.
– А что потом? – не понял он.
– А потом всю службу ставь себе вопрос: чей это шаг, – я лёг на лавку и накрылся шинелью. – И если свой, то делай. А если не разберёшь, то стой на месте.
Никифоров поворочался в углу.
– Хорошо сказано, товарищ младший лейтенант.
– Плохо сказано, – не согласился я. – Хорошо было бы, если б я это сам придумал. А я это подсмотрел у него.
***
В Минск я вернулся второго марта.
Астахов выслушал доклад стоя, ни разу не перебив, а когда я кончил, подошёл к окну и простоял к нему спиной секунд двадцать.
– Сорок восемь килограммов под стяжкой, – подытожил он наконец.
– Сорок восемь ровно.
– И на нажимном датчике.
– На нажимном, товарищ полковник.
Он повернулся.
– Ковалёв, вы понимаете, что вы сейчас привезли?
– Понимаю. Подтверждение метода.
– Нет, – покачал он головой. – Вы привезли основание. Теперь я могу писать в Москву не «показания военнопленного», а «методика, подтверждённая полевой проверкой». Это два разных документа и две разных моих судьбы.
Он сел и придвинул к себе бланк.
– Сколько у него ещё таких правил?
Я подумал.
– Не знаю, товарищ полковник. Он их не формулирует. Он их применяет.
– Так вытащите из него, – потребовал он.
– Вытащу, – пообещал я. – Только тут одна сложность, и я про неё скажу сразу.
Астахов поднял голову.
– Говорите, не тяните.
– Он отдаёт правило только тогда, когда оно ему нужно самому, – я поглядел на него. – Восемьдесят третий он вспомнить не мог. Правило вылезло, потому что без него объект не закрывался. А те объекты, которые он помнит точно, он описывает и молчит.
– И что вы предлагаете делать? – не понял он.
– Я предлагаю дать ему объекты, которых он не помнит.
Астахов положил перо.
– То есть работать не по списку, а по дыркам в списке.
– Так точно, товарищ полковник.
Он долго молчал.
– Ковалёв, а вы соображаете, что при этом вы у него в руках?
Я это понимал.
***
Хальму я доложил четвёртого марта.
Доложил – именно так, я это слово выбрал сознательно, потому что рассказывать ему было нечего: ему надо было доложить.
Он выслушал, как слушал всегда: не перебивая, положив ладони на стол.
И когда я кончил, спросил не то, что спросил бы любой другой.
– Товарищ младший лейтенант, я имею три вопроса. Первый: как именно шёл ваш лейтенант?
– В каком это смысле как?
– В прямом смысле, – уточнил он. – Он отходил спиной или он поворачивался?
Я вспомнил.
– Спиной. Два шага.
Хальм кивнул и записал.
– Второй вопрос: он отходил от ниши прямо или он брал в сторону?
– Прямо, – подтвердил я. – Он стоял лицом к нише, наклонился, выпрямился и пошёл назад.
Хальм записал и это.
– Тогда третий вопрос, и он главный. Сколько человек было в помещении?
– Нас было четверо.
Он поглядел на меня.
И снял очки.
– Это неправильно.
– Что именно тут неправильно?
– Мой расчёт был на двоих, – он положил очки на стол. – Я считал так: в подвал спускается двое, находят закладку, разбирают, один снимает механизм, второй светит. Снявший отходит. Светящий стоит.
Он показал на чертёж.
– Радиус я дал полтора метра. Для двоих этого достаточно. Для четверых – нет.
Я не сразу понял, что он мне сейчас выговорил.
А когда понял, у меня стало нехорошо в горле.
– Хальм, вы хотите сказать, что он получился слабым?
– Я хочу сказать, что он был рассчитан неверно, – подтвердил он. – Если бы ваш лейтенант встал на датчик, погибли бы все четверо, а я считал на двоих. Это перерасход. Сорока восьми килограммов там было не нужно.
Он надел очки.
– Товарищ младший лейтенант, я вам объясняю профессиональную вещь, а вы на меня глядите так, будто я сказал непристойность.
– Я на вас гляжу потому, что вы сейчас пожалели о перерасходе тротила.
Хальм положил карандаш вдоль края листа.
И помолчал.
– Нет, – не согласился он наконец. – Я не жалею о тротиле. Я говорю, что расчёт был плохой, и плохой расчёт – это единственное, что я умею назвать своим словом.
Он поглядел на меня поверх очков.
– У вас есть другое слово. Вы его знаете, а я его не знаю. И я семнадцать месяцев учил ваш язык, в том числе чтобы его найти.
Мы просидели молча, наверное, минуту.
За стеной стучала машинка, за окном капало с крыши – начиналась первая оттепель.
– Хальм, вернёмся к делу, – начал я. – У вас сорок объектов, которые вы помните приблизительно.
– Сорок один, – поправил он. – Я вчера разделил восемьдесят девятый на два.
– По этим сорока одному ваше правило работает?
Он ответил не сразу.
– По ним оно не работает.
– Почему не работает?
Хальм встал, подошёл к окну и постоял там спиной ко мне – второй человек за три дня, который так делал.
– Потому что до апреля сорок четвёртого года я ставил по этому правилу, – выговорил он, не оборачиваясь. – А в апреле сорок четвёртого правило изменили.
– А кто его изменил? – уточнил я.
– Не я.
Он повернулся.
– Товарищ младший лейтенант, до апреля я отвечал за свои объекты сам. С апреля пришла инструкция, и по этой инструкции второй заряд ставился не там, где встанет человек. Он ставился в другом месте, и я его ставил, потому что мне приказали.
– И в каком это было месте?
Хальм поглядел на меня, и я в первый раз за две недели увидел на его лице то, чего там не было ни разу: он был недоволен собой.
– Я не помню, – признал он. – Я ставил по инструкции, а инструкцию я не понимал. И то, чего человек не понимает, он не запоминает.
Он сел.
– Я помню одно: инструкцию привезли из Бреслау, и на ней не было подписи начальника нашего отдела.
Он придвинул к себе чистый лист.
– Это значит, что её писали не сапёры.
Я поглядел на этот чистый лист.
И подумал, что за две недели впервые слышу от него слово, сказанное не про работу.
Он мог выговорить «инструкцию писали в другом отделе». Он мог выговорить «её писали в Бреслау». Он выговорил «не сапёры» – и в этих двух словах у него уместилось всё, что он думал про людей, которые придумывают, как убивать, не умея при этом ничего делать руками.
Он и себя, и меня держал по одну сторону этой границы.
И самое поганое было то, что я эту границу видел точно так же.
В тот вечер я написал Астахову рапорт на полторы страницы и в конце приписал одну строку, которой он от меня не ждал.
«Прошу запросить в трофейном управлении все документы отдела заграждений, поступившие из Бреслау в период с марта по май тысяча девятьсот сорок четвёртого года».
Он эту строку подчеркнул красным карандашом и вызвал меня на другой день.
Но это уже другая история, и начинается она с того, что запрос ушёл, а ответ на него пришёл не из трофейного управления.