282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Денис Громов » » онлайн чтение - страница 5

Читать книгу "Сапер. Люди времени"


  • Текст добавлен: 5 ноября 2026, 07:40

Автор книги: Денис Громов


Жанр: Попаданцы, Фантастика


Возрастные ограничения: 16+

сообщить о неприемлемом содержимом



Текущая страница: 5 (всего у книги 9 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Глава 4

В Вязьму я приехал двенадцатого апреля, в субботу, поездом Минск – Москва, с пересадкой в Смоленске и с шестичасовым ожиданием на смоленском вокзале.

Ожидание это я запомнил отдельно.

Вокзала в Смоленске не было. Была времянка из досок, поставленная в сорок пятом, с одной печкой на двести человек, и вокруг неё – то, что осталось от города.

Я ходил по перрону и глядел на стены.

Три года прошло, а стены стояли те же: обгорелые, с пустыми окнами, подпёртые брёвнами там, где грозило повалиться. И на каждой третьей – надпись мелом или краской, наша, сорок третьего и сорок четвёртого годов.

«Мин нет. Серёгин».

«Проверено. Ст. серж. Асланов. 14.9.43».

«Осторожно, подвал не проверен».

Вот эту последнюю я разглядывал минут пять.

Сорок третий год. Четыре года стоит надпись, и подвал, надо полагать, так и не проверен, потому что дом нежилой и до него никому нет дела.

А в подвале может лежать что угодно.

Я записал адрес в книжку и на другой день отправил открытку в Смоленское управление, и мне даже потом ответили, что подвал проверен и пуст.

Но это было потом.

От Смоленска до Вязьмы я ехал в общем вагоне, на нижней полке, и напротив меня сидела баба лет пятидесяти с двумя мешками и мальчишка лет двенадцати.

Баба ехала в Гжатск менять соль на картошку.

Мальчишка ехал с ней и всю дорогу глядел в окно, а когда я предложил ему кусок сахару из пайка, поглядел сперва на бабу и только потом взял.

– Вы сами-то не из здешних? – окликнула меня баба на втором часу.

– Из Минска, по служебной надобности.

– А по какой службе, если не секрет?

Я подумал и ответил так, как отвечал всегда.

– По инженерной. Разминирование.

Баба сразу подобралась.

– Товарищ военный, а к нам когда придёте?

– Куда это к вам? – не понял я.

– В Никольское, – она подвинулась ближе. – У нас за околицей поле, двенадцать гектаров. С сорок третьего не паханное.

Я достал книжку.

– Заявку подавали?

– Подавали, милый, три раза, – она загнула пальцы. – В сорок пятом, в сорок шестом и в январе. Нам отвечают: в плане на будущий год.

– И что, никто не пашет?

Баба поглядела на мальчишку.

И понизила голос, хотя в вагоне гремело так, что и в голос было плохо слышно.

– Пашут, товарищ военный. Как не пахать. Хлеба нет.

Она помолчала.

– В позапрошлом годе Гришка Ерёменко запахал две десятины с краю. И ничего, обошлось. А в прошлом за ним ещё двое пошли, и вот там уже не обошлось.

– И много народу подорвалось?

– Один совсем, – она отвернулась к окну. – И конь.

Я записал: Никольское, Вяземский район, поле за околицей, двенадцать гектаров, заявки с сорок пятого.

Это был двенадцатый адрес в моей книжке за три года, и по одиннадцати предыдущим я всё-таки чего-то добился.

Мальчишка вдруг подал голос.

– А вы правда мины снимаете?

– Правда снимаю, четвёртый год.

– А их сколько осталось?

Я поглядел на него.

Двенадцать лет. Значит, родился в тридцать пятом, значит, войну помнит от начала до конца.

И отвечать ему надо было как взрослому, потому что врать таким бесполезно.

– Много осталось, – признал я. – Их будут снимать, когда ты станешь взрослый и когда твои дети вырастут.

Он подумал.

– Это очень долго ждать, – подытожил он.

– Это очень долго, – согласился я. – Поэтому ты запомни одно правило и держи его всю жизнь: если нашёл в земле железку, не трогай её, не бей и не показывай никому. Отойди по своему следу и скажи взрослым.

– А если взрослых нет?

– Тогда запомни место и иди за взрослыми.

Мальчишка кивнул.

Баба поглядела на меня и вдруг стала совать мне варёное яйцо, и отказаться было нельзя, и я его взял.

***

Вязьма оказалась хуже Смоленска.

Смоленск хотя бы строился – там работали краны, там был шум. Вязьма стояла тихая.

Из центра города не осталось почти ничего, и на месте кварталов лежали ровные поля битого кирпича, разобранного и сложенного в штабеля. Штабеля стояли аккуратно, по линейке.

Люди жили по окраинам, в бараках и в землянках, и по улицам ходили вперемешку: гражданские, инвалиды в шинелях без погон и пленные, которых водили на разборку под конвоем.

Артель «Красный металлист» стояла на восточной окраине, за путями: два кирпичных корпуса без крыш, один с крышей, забор из горбыля и ворота.

Сторожка была при воротах.

Я подошёл к ней в четвёртом часу дня.

Дверь была открыта, за дверью топилась печка, и на приступке сидел человек в ватнике и чинил хомут.

Я его узнал сразу.

И одновременно – не узнал совершенно.

Панкратов сорок третьего года был мужик лет сорока пяти, тяжёлый, широкий в кости, с шеей, на которой гимнастёрка не сходилась на верхнюю пуговицу. Он ходил медленно и всегда казался больше, чем был.

Этот был худой.

Ватник висел на нём, как на вешалке. Шея стала тонкой и жилистой, и на ней ходил кадык. Лицо сделалось узким, скулы вылезли, и правое плечо он держал ниже левого – так держат плечо люди, у которых что-то не срослось внутри.

Ему было пятьдесят два года.

Выглядел он на все шестьдесят пять.

– Здравствуйте, Николай Фёдорович.

Он поднял голову от хомута.

И с полминуты глядел на меня, не узнавая, и я успел подумать, что зря приехал.

А потом у него дрогнула рука с шилом.

– Мать честная.

Он положил хомут на приступку.

И стал вставать – медленно, в два приёма, помогая себе левой рукой о косяк.

– Сиди, Николай Фёдорович, не вставай.

– Цыц, – не принял он возражения. – Я перед тобой в сорок третьем вставал и сейчас встану.

Он встал.

И мы стояли друг против друга у ворот артели «Красный металлист», в апреле сорок седьмого года, и я не знал, что делать с руками.

Панкратов это решил за меня.

Он шагнул вперёд и обнял меня, и от него пахло махоркой, дёгтем и тем особенным запахом нежилого тепла, какой бывает в сторожках.

– Живой, – подытожил он мне в ухо. – Ах ты, живой.

Сидели мы в сторожке до самой темноты.

Печка была маленькая, чугунная, и он подкидывал в неё щепу из ящика – по две-три штуки, как кормят. На столе стояла жестяная кружка, лежал хлеб, накрытый полотенцем, и стопка старых накладных, которые он употреблял на самокрутки.

– Ты ешь, – распорядился он и подвинул хлеб. – Ты с дороги, а я тут при пайке.

– У меня свой паёк, я из управления, – не согласился я.

– Из управления, – повторил он и поглядел на мои погоны. – Младший лейтенант. Пётр, а ты почему младший-то до сих пор?

Я не сразу нашёлся.

– Так уж вышло, Николай Фёдорович.

– Ничего у нас так не выходит, – не согласился он. – У нас всё выходит по бумаге. По какой бумаге ты у нас четвёртый год в младших?

Я поглядел на печку.

– По той, что я с сорок пятого был под проверкой.

Панкратов долго молчал.

Потом достал накладную, оторвал полосу и стал сворачивать.

– Проверка, – выговорил он наконец. – А по какому поводу?

– По поводу того, что я слишком много знал про немецкие заграждения.

– Это которые ты нам на хуторе объяснял? – уточнил он.

– В том числе.

Он послюнил край и заклеил.

– Ну да, ну да, – подытожил он. – Знал. Ты, Пётр, тогда знал такое, чего Северцев не знал, а Северцев был не дурак.

Он прикурил от печки.

И вот тут я понял, что разговор, ради которого я ехал шестьсот с лишним километров, начнётся не тогда, когда я его начну, а тогда, когда он сам захочет.

Поэтому я стал спрашивать про другое.

– Николай Фёдорович, а вы как сюда попали?

– Обыкновенно попал, – отозвался он. – Меня в сорок четвёртом, в июле, под Ковелем накрыло. Осколок под правую лопатку, второй в лёгкое.

Он показал папиросой на грудь.

– Второй там и живёт. Его доставать нельзя, он у меня к сердечной сумке прилёг.

– Он у вас болит? – уточнил я.

– Не болит, а мешает, – поправил он. – Дышу я на три четверти. Бегать не могу, тяжёлое не могу, а сидеть и сторожить очень даже могу.

Он затянулся.

– Мне тут ничего, Пётр. Тепло, паёк, начальство не лютое. Восемь лет до пенсии досижу.

– А семья у вас есть? – спросил я.

Панкратов стряхнул пепел в консервную банку.

– Семьи нет, – выговорил он. – Была в Ржеве. Жена и двое. В сорок втором.

Я молчал.

– Ты не думай, я про это спокойно говорю, – он поглядел на меня. – Не потому, что отболело. Отболело оно не отболит. А потому, что если я про это не буду спокойно говорить, я тут повешусь на этих воротах, и кто тогда артель сторожить будет?

Он подкинул щепу.

– Ты лучше скажи, кто живой.

И я стал говорить.

Я говорил, наверное, час.

Про Ромку Соловьёва – что Гриша погиб в июле сорок третьего под Понырями, а Ромка дошёл до Берлина, демобилизовался в сорок шестом и живёт в Курске, работает на дорожном строительстве, и у него дочь.

Про Митрохина, который потерял ногу в декабре сорок третьего, но выучился на бухгалтера и сидит в Калуге.

Про старшину Гурьева, который нашёл заряд в орловской школе и служит теперь в Бобруйске.

Панкратов слушал и курил.

И когда я кончил, он долго ничего не говорил, а потом подытожил так:

– Значит, из отделения нас четверо осталось.

– Четверо, Николай Фёдорович, вместе со мной.

– Из десяти-то.

Он бросил окурок в банку.

– Ну, четверо – это много. У меня знакомый один тут, в артели, у него из роты двое.

***

Часов в восемь он поставил чайник.

И вот тогда, наливая кипяток в кружку, спиной ко мне, начал сам.

– Пётр, ты ведь не с приветом ко мне ехал.

– Не с одним приветом, это правда.

– И не поглядеть, как старик живёт.

– И поглядеть тоже.

Панкратов поставил чайник на печку.

И сел напротив, и поглядел на меня так, как глядел в сорок третьем, когда решал, посылать меня на скат или не посылать.

– Ну спрашивай, чего у тебя.

Я эту минуту готовил четыре года.

И когда она пришла, у меня получилось хуже, чем я репетировал.

– Николай Фёдорович, я хочу спросить вас про июнь сорок третьего.

– Спрашивай, чего уж там.

– Вы тогда, на третьи сутки, отправили Ромку за водой, а меня оставили у входа. Помните?

– Как не помнить.

– И сели рядом и молчали минут двадцать.

Панкратов взял кружку.

– И это помню.

Я поглядел на печку, потому что в глаза ему смотреть было тяжело.

– Николай Фёдорович, вы тогда что-то поняли.

Он не ответил.

– Вы поняли, что я не тот, за кого себя выдаю, – договорил я. – Я это по вашему лицу видел. И я четыре года думаю, что вы тогда поняли и почему ничего не сказали.

Панкратов поставил кружку на стол.

И полез за накладными, и стал сворачивать вторую самокрутку, и делал это очень долго, и я не мешал.

– Пётр, я тебе сперва расскажу, а потом ты меня спросишь ещё раз, – начал он наконец. – Потому что ты спрашиваешь не то.

– Тогда рассказывайте.

Он прикурил.

– Ты к нам пришёл двадцать второго июня. Я тебя принял и в тот же день послал на скат, потому что мне надо было поглядеть, чего ты стоишь.

Он затянулся.

– И ты пошёл. И лёг. И полчаса лежал и не работал.

– Я тогда не мог сообразить, с какой стороны заходить.

– Это я потом понял, – согласился он. – А тогда я лежал в двадцати метрах и думал: всё, дали мне дурака, сейчас он там ляжет навсегда.

Он стряхнул пепел.

– А потом ты стал работать. И я поглядел, как ты работаешь, и у меня, Пётр, внутри всё перевернулось.

– Почему у вас перевернулось? – не понял я.

Панкратов поглядел на меня.

– Потому что ты работал не как боец, – выговорил он. – Ты работал как человек, который уже сто раз это делал и один раз ошибся.

Он помолчал.

– У нас так работали трое на весь батальон, и все трое были кадровые, с финской. А тебе было девятнадцать лет по бумаге.

Он положил самокрутку на край банки.

– Вот с этого я и стал за тобой глядеть.

– И что же вы наглядели? – уточнил я.

– А наглядел я вот что, – он стал загибать пальцы. – Первое: ты не знал ни одной нашей песни. Ни одной, Пётр. Ребята вечером поют, а ты сидишь и рот открываешь не в такт.

Я сидел и молчал.

– Второе: ты не умел крутить самокрутку. Вообще не умел, тебя Ерохин учил на третий день. А по бумаге ты из рабочей семьи, с завода.

Он загнул третий.

– Третье: ты ложку держал не так.

– А как надо было держать? – не понял я.

– А так, как господа держат, – он показал. – Не всей горстью, а вот этак, тремя пальцами. Я на тебя поглядел и подумал: либо из бывших, либо не из наших мест.

Он загнул четвёртый.

– Четвёртое, и это уже было серьёзно. Ты в разговоре два раза сказал слово, которого я не знал.

– Какое именно это было слово?

Панкратов подумал.

– Одно я забыл, – признал он. – А второе помню: «ноль-целых». Ты сказал: «ноль целых восемь десятых метра». Пётр, у нас никто так не говорил. У нас говорили: без малого метр.

Он взял самокрутку.

– Вот тебе четыре штуки. А было их у меня штук двадцать.

Я сидел в сторожке, в Вязьме, в апреле сорок седьмого года, и у меня на спине была холодная рубаха.

Четыре года.

Четыре года я считал, что держался хорошо.

– Николай Фёдорович, а почему вы никому не сказали? – прямо спросил я.

И вот тут он сделал то, чего я не ждал.

Он засмеялся.

Смеялся он тихо и коротко, потому что дышал на три четверти, и от смеха у него перекосило правое плечо.

– Так я же сказал, – подытожил он.

Я поднял голову.

– Кому вы сказали? – не понял я.

– Северцеву, – он отпил из кружки. – Второго июля, в Понырях, после того как погреб разгрузили. Я к нему подошёл и говорю: товарищ капитан, у меня к вам разговор про красноармейца Ковалёва.

Я сидел не дыша.

– И что он вам на это? – не выдержал я.

– А он на меня поглядел и говорит: старшина, я вас слушаю, только сперва ответьте мне на один вопрос, – Панкратов поставил кружку. – Он спросил: старшина, вы считаете, что Ковалёв работает против нас?

– А вы что ему ответили? – уточнил я.

– А я что. Я сказал: никак нет, товарищ капитан. Он работает за нас, и работает лучше всех, кого я видел.

Панкратов поглядел на меня.

– И тогда Северцев мне говорит: старшина, вот и я так считаю. А раз мы с вами так считаем, то давайте с вами условимся: пока он работает за нас, мы с вами не будем выяснять, откуда он такой взялся.

Он помолчал.

– И добавил: а если начнём выяснять – у нас его заберут, и вместо него пришлют кого пришлют.

Я сидел в сторожке и глядел на печку.

Северцев.

Он всё знал с начала июля сорок третьего года.

И работал со мной ещё год.

– Николай Фёдорович, а он больше ничего не говорил? – не отпустил я.

– Говорил, – подтвердил Панкратов. – Он мне сказал третью вещь, и вот её я тебе передам слово в слово, потому что я её четыре года ношу и не знал, кому отдать.

Он выпрямился, насколько мог.

– Он сказал: старшина, у нас война. На войне спрашивают не «кто ты», а «что ты умеешь». А после войны будут спрашивать «кто ты», и тогда ему придётся тяжело. Вот тогда, если мы с вами живы будем, мы ему и поможем.

Панкратов поглядел на меня.

Я сидел и молчал.

– Вот я и помогаю, – подытожил старшина. – Как умею.

Мы просидели молча, наверное, минут пять.

Печка потрескивала, за окном было черно, где-то далеко, на путях, работал маневровый.

– Николай Фёдорович, вы меня простите, – попросил я наконец.

– За что это?

– За то, что я вам четыре года врал, – признал я.

Панкратов отмахнулся здоровой рукой.

– Пётр, ты мне не врал, – не принял он возражения. – Врёт тот, кто выгоду имеет. А ты ходил на скаты и снимал то, чего до тебя никто снять не мог.

Он подкинул щепу.

– Ты мне не соврал ни разу. Ты мне просто не всё сказал. Это, брат, разные вещи, и на войне их отличают лучше, чем в мирное время.

Он поглядел на меня.

– А теперь я тебя спрошу, и ты мне тоже можешь не всё сказать.

– Спрашивайте, Николай Фёдорович, чего уж теперь.

– Ты откуда?

Вот он, вопрос.

Четыре года я боялся, что мне его задаст Крутов, и готовил на него шестнадцать вариантов ответа, и все шестнадцать были враньё.

А задал мне его старшина Панкратов, в сторожке, у печки, и я вдруг понял, что врать не буду.

– Николай Фёдорович, я вам отвечу, и вы мне не поверите.

– А ты отвечай, а верить – это уж моё дело.

Я поглядел на него.

– Я из другого времени, Николай Фёдорович.

Панкратов не пошевелился.

– Это как понимать?

– Буквально понимать, – я поглядел на печку. – Я родился много позже. Я служил сапёром, снимал то, что осталось от этой войны. А в июне сорок третьего я очнулся под деревней, в воронке, и на мне была красноармейская форма.

Старшина взял самокрутку.

Она погасла, и он её раскурил, и делал это, как всё делал, очень обстоятельно.

– Много позже – это сколько?

– Я вам этого не скажу, Николай Фёдорович, – не согласился я.

– Почему не скажешь?

– Потому что вы тогда захотите узнать, чем всё кончится, – я поглядел на него. – А этого знать нельзя никому, и мне в том числе.

Панкратов затянулся.

И покивал – медленно, как кивают собственным мыслям, и я вспомнил, что ровно так же кивал Хальм, и от этого мне стало совсем нехорошо.

– Ну, ясно, – подытожил он.

– Что вам ясно? – не понял я.

– То и ясно, что я себе примерно так и объяснял, – он поглядел в печку. – Я, Пётр, конечно, до такого не додумался. Я думал проще: либо ты из бывших, либо тебя откуда-то нам прислали и велели молчать.

Он помолчал.

– А как ты в сорок пятом мины начал по книжке называть, которой ещё нет, я думать перестал. Потому что тут либо верь, либо не думай.

Он поглядел на меня.

– Я выбрал не думать. Оно спокойнее.

***

Уехать я собирался утренним, в шесть двадцать.

А в одиннадцатом часу, когда я уже собрал вещмешок и Панкратов постелил мне на лавке, он вдруг сел на своей койке и выговорил то, ради чего, наверное, вся эта поездка и была нужна.

– Пётр, я ведь тебе главного не сказал.

Я обернулся.

– Говорите, я слушаю.

– Ко мне летом приезжали, – начал он. – В прошлом году, в июле. Человек один.

Я сел обратно на лавку.

– Какой такой человек? – не понял я.

– Гражданский, – Панкратов поскрёб щетину. – Лет сорока, может, чуть больше. В пиджаке, в сапогах. Документы показал, только я в них не разобрал, у меня очки не те.

– И что он у вас спрашивал? – уточнил я.

– Вот тут и начинается, – старшина поглядел на меня. – Он про тебя ничего не спрашивал, Пётр. Он про хутор спрашивал.

Я сидел не двигаясь.

– Что именно про хутор?

– Он спросил: старшина, вы были на объекте в Орловской области в июне сорок третьего? Я говорю: был. Он спрашивает: вы в погреб спускались? Я говорю: спускался, и не раз.

Панкратов понизил голос, хотя нас никто не слышал.

– А потом он спрашивает: а на стене там что-нибудь было написано?

У меня в сторожке стало тихо, как в том погребе.

Надписи.

Надписи углём на стене погреба, которые Хальм оставлял на каждом объекте, и которые я читал в июне сорок третьего, и по которым я потом четыре года его искал.

– И вы что ему на это ответили?

– Я ответил правду, – Панкратов поглядел на меня. – Я сказал: было, товарищ. Было там написано по-немецки, и наш боец Ковалёв это прочёл и перевёл.

Он помолчал.

– А он тогда спрашивает: а что именно там было написано?

– И вы вспомнили? – переспросил я.

– Пётр, я ту стену помню, как эту печку, – он показал на печку. – Я на неё четверо суток глядел. Только я по-немецки не разумею и что там было – не знаю. Я ему так и сказал.

– А он на это что? – не отпустил я.

Панкратов лёг на койку и заложил руки за голову.

– А он посидел, покурил и уехал, – подытожил он. – И больше не появлялся.

Я сидел на лавке, в сторожке, в Вязьме, и считал.

Июль сорок шестого года.

Хальм в это время уже полгода сидел в лагере под Минском и учил русский язык.

Крутов в это время ещё вёл по мне проверку и про надписи знал, потому что они были в моей описи.

А по Смоленщине ездил гражданский человек лет сорока, в пиджаке и сапогах, и спрашивал у демобилизованных сапёров, что было написано углём на стене погреба в Орловской области.

– Николай Фёдорович, а он вам не назвался?

– Назвался, – отозвался Панкратов из темноты. – Только я забыл, врать не буду. Фамилия обыкновенная, русская.

Он повернулся на бок.

– А вот что я не забыл, так это руки.

Я поднял голову.

– А что у него с руками? – не понял я.

– У него на правой ладони мозоль, – выговорил старшина. – Вот тут, под пальцами, поперёк. Такая бывает от лопаты и от кувалды.

Он помолчал.

– Пётр, у человека в пиджаке, который ездит с документами и всех расспрашивает, такой мозоли быть не должно.

Он зевнул.

– Спи. В шесть двадцать твой.

***

Разбудил он меня в половине пятого.

Печка была протоплена заново, на ней стоял чайник, а на столе лежал хлеб и два яйца, и я понял, что он не спал вовсе.

– Николай Фёдорович, зачем вы в такую рань? – не понял я.

– Затем, что мне до тебя дело есть, – не принял он возражения. – Садись, ешь.

Я сел.

Он налил кипятку и сел напротив, и по тому, как он сел, я понял, что сейчас будет главное.

– Пётр, ты вчера про Северцева рассказывал.

– Рассказывал вчера.

– А я тебя не перебил, – он поставил кружку. – А надо было.

Он поглядел в печку.

– Я там был.

Я опустил кусок хлеба.

– Где вы были? – переспросил я.

– Под Ковелем, – выговорил Панкратов. – В июле сорок четвёртого. Я тебе вчера сказал, что меня там накрыло, а откуда накрыло – не сказал.

Он потёр правое плечо.

– Меня накрыло оттуда же.

Я сидел и не дышал.

– Мы в тот день работали по железнодорожной ветке, – начал он. – Северцев приехал утром из отдела, злой, потому что у него сроки горели. Там стояла водокачка и при ней будка.

Водокачка.

Я поставил кружку на стол, потому что рука у меня дрогнула.

– Он взял двоих и пошёл в будку, – договорил старшина. – А я остался у путей, метрах в двухстах, потому что мне с моим весом в подвал лезть было несподручно.

Он помолчал.

– Они там работали час с лишним. Потом двое вышли, а он остался.

– А зачем он остался? – не понял я.

– А вот зачем, – Панкратов поглядел на меня. – Они первый нашли и сняли. И вышли доложить. А он остался поглядеть, чисто ли.

Я закрыл глаза.

Два шага назад.

Человек снимает первый заряд, выпрямляется и делает два-три шага, чтобы поглядеть, – и всё, что я узнал про это в феврале сорок седьмого года в комнате три на четыре, случилось с капитаном Северцевым в июле сорок четвёртого, за два с половиной года до того, как я это узнал.

– Николай Фёдорович, а он там один был? – уточнил я.

– Он остался один.

– И вы это видели?

– Я это слышал, – поправил он. – Видеть там было нечего. Будку разнесло по кирпичу, а меня положило на насыпь и накрыло щебнем.

Он подкинул щепу.

– Меня выкопали через час. А его собирали двое суток и собрали не всего.

Мы сидели молча.

За окном светало, и на путях, за забором артели, кто-то ходил с фонарём.

– Пётр, я к чему это всё, – начал старшина наконец. – Я у него в кармане нашёл одну вещь. Не я нашёл, мне отдали в медсанбате, когда я в себя пришёл. Санитар отдал, потому что знал, что мы с ним работали.

Он встал.

Подошёл к своей койке, поднял матрас и вынул из-под него свёрток в тряпице.

И положил передо мной.

Я развернул.

Внутри лежали очки.

Простая железная оправа. Одна дужка примотана ниткой – чёрной, суровой, в четыре витка, и узел завязан аккуратно, на два раза.

Правое стекло было треснуто наискось.

– Он их с тридцать девятого носил, – выговорил Панкратов. – И дужку эту сам мотал, я видел два раза.

Я сидел и держал их в руках.

И вспоминал, как в феврале, в лагере номер сто шестьдесят восемь, я вошёл в комнату три на четыре, увидел на человеке ровно такие же очки с ниткой на дужке – и у меня внутри всё оборвалось, и я тогда не понял почему.

Теперь понял.

– Николай Фёдорович, а почему вы их три года держали? – не понял я.

– А кому отдавать? – не понял он. – Родных у него нет, я спрашивал. В отдел сдать – их спишут и выбросят.

Он сел.

– Я их держал тебе, Пётр. Только я не знал, живой ты или нет, и адреса у меня не было.

Я завернул очки обратно в тряпицу и положил в нагрудный карман.

– Спасибо вам, Николай Фёдорович.

– Не за что, – отрезал он. – Ты мне лучше вот что пообещай.

– Обещаю, а что?

Панкратов поглядел на меня через стол.

– Ты того, кто эту водокачку под Ковелем ставил, найди, – распорядился он. – И в глаза ему погляди. И мне напиши, что поглядел.

Я сидел в сторожке, в Вязьме, в апреле сорок седьмого года, и в кармане у меня лежали очки капитана Северцева.

И я знал, что человек, поставивший заряд в будке под Ковелем, сидит в ста двадцати километрах от моего рабочего стола, пишет карандашом по восемь часов в день и через неделю спросит меня про объект девяносто восемь.

– Найду, Николай Фёдорович, – пообещал я. – И напишу.

Врать ему было нельзя.

А сказать правду я не мог, потому что правда была такая: я его уже нашёл, я с ним работаю, и я ему вчера чуть не пообещал, что возьму его в комнату, где будут допрашивать его ученика.

***

На станцию он меня проводил.

Шёл медленно, останавливался два раза и оба раза делал вид, что поправляет шапку.

У вагона обнял.

– Пиши, Пётр, – попросил он. – Я тут восемь лет сидеть буду, никуда не денусь.

– Буду писать, обещаю.

– И вот ещё что, – он придержал меня за рукав. – Ты про тот пиджак с мозолью подумай хорошенько.

– Я про него всю ночь думал, Николай Фёдорович.

– Ты не думай, ты вот что сообрази, – старшина поглядел на меня снизу вверх, потому что за три года он стал ниже. – Он ведь ко мне зачем приезжал? Он приезжал узнать, что на стене написано.

Он отпустил рукав.

– А знаешь, что это значит?

– А что это значит?

– Что он те надписи не читал, – подытожил Панкратов. – Он про них знает, а прочитать не может.

***

Поезд тронулся.

И я стоял в тамбуре и глядел, как он уходит по перрону – узкий, в ватнике, с правым плечом ниже левого, – и думал над тем, что он мне выговорил напоследок.

Человек ездит по Смоленщине и ищет, что было написано на стенах.

Он знает про надписи.

Он не может их прочесть.

А ставит он при этом жестяные банки на подкладной доске со снятой фаской, и ставит их сейчас, в мирное время, на огородах, где ходят дети.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации