Читать книгу "Сапер. Люди времени"
Автор книги: Денис Громов
Жанр: Попаданцы, Фантастика
Возрастные ограничения: 16+
сообщить о неприемлемом содержимом
Глава 6
Разрешение на выезд Крутов провёл за девять дней, и это был, насколько я понимаю, рекорд.
Он вызвал меня двадцать девятого апреля и положил на стол два листа.
– Пётр Андреевич, читайте и запоминайте, потому что с собой вы их не возьмёте.
Я прочёл.
Первый лист был предписание за подписью Астахова: выезд инженерной группы в Барановичский район с шестого по двадцатое мая, задача – обследование двух объектов по данным военнопленного Хальма.
Второй был короче и без штампа.
«Объект 2 (дот у переезда, 4 км сев.-зап. дер. Застаринье) в списках разминирования 1944–1946 гг. не значится. Объект 1 (дот при бывш. складе ГСМ) проверен в октябре 1944 г., заключение: чисто».
– Чисто, – повторил я вслух это слово.
– Вот именно, – собеседник кивнул. – Пётр Андреевич, я вам эту строчку показываю не для сведения. Я вам её показываю, чтобы вы поехали туда с правильной головой.
Он забрал листы.
– В сорок четвёртом году по этому району прошли за два месяца и закрыли триста объектов. Вы понимаете, как они их закрывали?
– Понимаю, товарищ подполковник. Обошли, простучали, расписались.
– Обошли, – согласился он. – Люди были после наступления, половина необученные, сроки – от Москвы. И я вам скажу прямо: половина тех «чисто» я бы не подписал.
Он убрал листы в стол.
– Поэтому первый объект вы проверите так, будто в нём точно что-то есть.
***
Выехали шестого мая.
Группу дали из Барановичского отряда: старший лейтенант Чумак, тридцати двух лет, местный, из-под Слуцка, и с ним шестеро. Плюс Дрозд, которого я выпросил у Гомельского отряда через Астахова, и с ним Никифоров и Сазонов.
Сазонова я запросил лично, и Астахов на меня за это поглядел.
– Ковалёв, вам этот мальчик зачем?
– Затем, что он однажды уже отошёл на два шага, – пояснил я. – Такие потом работают лучше всех.
Дрозд, когда я его встретил на станции в Барановичах, поглядел на меня и хмыкнул.
– Ковалёв, а вы, оказывается, злопамятный.
– В каком это смысле злопамятный? – не понял я.
– В хорошем, – он поставил чемоданчик. – Вы человека один раз за ремень вытащили и теперь его всю жизнь за этот ремень водить будете.
Сазонов за зиму вырос.
Не ростом – он и так был длинный. Шинель на нём была уже не новая, на левом рукаве стояла аккуратная штопка, и планшет он больше не носил на груди, а перекинул назад, как носят те, кому приходится ложиться.
И сел он в машину не первым.
Он сел последним, с той стороны, откуда видно дорогу.
Я это заметил и ничего не сказал.
Первый объект стоял в шести километрах от Барановичей, у бывшего склада горюче-смазочных материалов, от которого остались только бетонные основания цистерн и обвалованный вал.
Дот был наш, сорок первого года.
Двухамбразурный, с тыльным входом, засыпанный до половины и заросший бузиной так, что мы его нашли только по приметам, которые дал Хальм: «сорок два шага от угла обвалования на северо-восток, вход развёрнут от дороги».
Сорок два шага.
Я отсчитал их сам, от угла вала, и вышел ровно на заросли.
– Товарищ старший лейтенант, а вы говорили, тут ничего нет, – окликнул Чумака Сазонов.
– Я говорил, что по бумаге чисто, – отрезал Чумак. – Ты бумагу с землёй не путай, ты её в руках не держал.
***
Вход мы откапывали полдня.
Работа простая и очень поганая: землю снимают понемногу, короткими штыками, и через каждые пять сантиметров прощупывают щупом, потому что немцы любили ставить на завалах входа.
К двум часам открыли проём.
Изнутри пахнуло сыростью и тем особенным холодом, какой стоит в бетоне круглый год.
Я лёг у проёма и посветил фонарём.
Потолок – метр двадцать. Стены серые, с раковинами. На полу мусор, тряпьё, стреляные гильзы наших трёхлинейных патронов и немецкие сигаретные пачки.
И кострище посередине.
– Товарищ капитан, тут жили, – доложил я.
Дрозд подошёл и лёг рядом.
– И когда тут жили? – уточнил он.
– Не знаю, – признал я. – Костёр старый, зола слежалась.
– Партизаны тут стояли? – уточнил он.
– Или просто люди, – я повёл фонарём. – Тут в сорок четвёртом деревни выжгли, народ по зиме где попало жил.
Я поглядел на кострище ещё раз.
И мне стало нехорошо.
Потому что если тут жили люди после того, как Хальм поставил заряд, то заряд либо снят, либо не сработал, либо стоит там, где человек не ходит.
А человек в тесном доте ходит везде.
***
Работали мы в доте до вечера и весь следующий день.
Заряд был.
Он стоял в тыльной стене, в нише за бетонной заплатой, и заплата была сделана так хорошо, что Дрозд, простучав стену дважды, оба раза её пропустил.
Нашёл я её по раковинам.
Бетон сорок первого года был литой, с воздушными раковинами по всей поверхности – мелкими, частыми, как оспины. А на участке сорок на шестьдесят сантиметров раковины кончались.
Заплата была из раствора, и раствор был плотнее.
– Товарищ капитан, дайте мне свет сбоку.
Никифоров подвёл фонарь под углом.
И на стене проявилось то, чего не видно при прямом свете: прямоугольник с чуть иной фактурой, аккуратно затёртый по краям и присыпанный, пока не схватился, бетонной пылью.
Дрозд поглядел на это молча.
– Он его ещё и запылил, – подытожил он наконец.
– Он его запылил, пока раствор был мокрый, – поправил я. – Чтобы фактура совпала.
Чумак, который стоял снаружи и слушал через проём, выругался.
– Товарищ младший лейтенант, а вы говорите, он инженер.
– Он инженер и есть, товарищ старший лейтенант.
– Инженер, – повторил Чумак. – У меня такого инженера в сорок четвёртом взвод бы неделю искал и не нашёл.
***
Разбирали мы заплату четыре часа.
И когда открыли, я понял, почему тут могли жить люди и не взлететь.
Заряд был мёртвый.
Двадцать четыре килограмма, механизм замедления на восемнадцать месяцев, поставлен, судя по всему, в марте сорок четвёртого. Ампула лопнула, кислота вытекла, проволока перегорела полностью – и боёк дошёл.
Дошёл и встал.
Капсюль-детонатор отсырел.
Одна-единственная причина: в дот всю весну сорок пятого шла вода, и отсырело гнездо.
– Товарищ младший лейтенант, а это значит что? – окликнул Сазонов от проёма.
Я поглядел на боёк, стоявший вплотную к капсюлю.
– Это значит, что он сработал, – отозвался я. – Только не взорвался.
Никифоров за спиной перекрестился, и я сделал вид, что не заметил.
Надписи в первом доте не было.
Была маркировка: номер, дата, вес, вид заряда – всё по инструкции, углём, на левой стене у входа, в тридцати сантиметрах от пола.
Я стоял на коленях и светил на неё минут десять.
Почерк был его. Тот самый: печатные буквы, наклон вправо, цифра «семь» с перечёркиванием.
Ничего больше.
Я обошёл весь дот по кругу, простучал каждую стену, посветил в каждый угол и под конец даже выгреб кострище, потому что мало ли.
Ничего.
Вечером, в избе под Барановичами, Сазонов подсел ко мне с блокнотом.
– Товарищ младший лейтенант, я записал и не понял. Объясните?
– Чего ты не понял? – уточнил я.
– Вы по раковинам нашли, – он показал свою запись. – А как вы догадались на раковины смотреть?
Я подвинул к себе его блокнот.
– Сазонов, а ты знаешь, чем литой бетон отличается от раствора?
– Наверное, составом.
– Составом тоже, – согласился я. – Но главное – воздухом. Литой бетон трамбуют, и в нём остаётся воздух, потому что трамбуют плохо. А заплату мажут мастерком в четыре слоя, и воздуха в ней нет.
Я нарисовал два прямоугольника.
– Поэтому у литого поверхность рябая, а у заплаты гладкая. Понял?
– Теперь понял.
– Уверен? – не поверил я, и сам удивился, чьим голосом это выговорил. – Ты понял факт. А работает это не так.
– А что тогда работает? – не понял он.
Я отодвинул блокнот.
– Работает привычка спрашивать, почему тут не так, как везде, – я поглядел на него. – Ты в дот вошёл и увидел стену. А я вошёл и увидел, что на стене есть место, где нет оспин.
Сазонов подумал.
– Товарищ младший лейтенант, а как эту привычку наживают?
– Плохо наживают, – признал я. – У меня она от того, что я один раз пропустил.
Он поглядел на меня и не стал спрашивать, что было, когда я пропустил.
Вот за это я его и запрашивал у Астахова.
Второго объекта мы в тот день не увидели.
К деревне Застаринье вела единственная дорога, и по весне она стояла под водой на протяжении километра.
Пришлось обходить.
Обошли на другой день, пешком, с людьми из деревни, и провожатый – дед Игнат, лет семидесяти, в брезентовом плаще – привёл нас к переезду в третьем часу.
Переезда не было.
Была насыпь, с которой в сорок четвёртом сняли рельсы, и просёлок, пересекавший её наискось.
И дот.
Он стоял с северной стороны насыпи, метрах в двадцати, и был виден весь: серый бетонный купол, две амбразуры, забитые землёй, и вход с тыла.
А перед входом стояла вода.
– Товарищ младший лейтенант, туда не пройдёшь, – доложил дед Игнат. – Там низина. Она у нас с апреля по июнь стоит.
Я подошёл к краю и померил щупом.
Восемьдесят сантиметров до дна.
– Игнат Семёнович, а внутри у него что?
– А внутри, милый, по горло, – он показал на себе. – Мы туда мальцами лазили в сорок шестом, до пояса было. А теперь, поди, больше.
Я поглядел на Дрозда.
Дрозд поглядел на меня.
– Ковалёв, вы соображаете, что это значит?
– Соображаю, товарищ капитан, не первый год.
Он сплюнул.
– А я вам всё равно скажу вслух, чтобы вы не обольщались. Надпись углём. Три года под водой.
Мы простояли у этого дота до темноты.
И весь вечер, в избе, где нас поместили, я считал варианты.
Вариант первый: откачать. Насос нам дадут – в Барановичском отряде есть мотопомпа, привезут за сутки. Только вода в низине стоячая и подпитывается снизу, и откачать её из дота значит откачивать всё время, пока работаешь.
Вариант второй: ждать июня, когда сойдёт само.
Вариант третий, о котором я старался не думать: надписи больше нет.
Уголь – это не краска. Уголь держится на шероховатом бетоне за счёт того, что частицы забиваются в поры. Вода его не растворяет, но вода поднимает и сносит всё, что не держится, а за три года подъёмов и спадов…
Я взял бумагу и написал расчёт.
Три года. Четыре сезонных подъёма, четыре спада. Каждый раз уровень проходит по одной и той же полосе стены дважды.
Восемь проходов.
– Ковалёв, вы спать думаете? – окликнул Дрозд с лавки.
– Не думаю ложиться, – отозвался я.
– И правильно, – он повернулся на бок. – Я в сорок четвёртом тоже не спал. Правда, я тогда был моложе и глупее, а вы сейчас старше и глупее.
– Товарищ капитан, а вы бы что делали? – поинтересовался я.
Дрозд помолчал.
– Я бы качал, – подытожил он. – Не потому, что верю. А потому, что если не качать, то вы себе этого не простите, и мне с вами потом работать.
***
Ночевали мы в Застаринье, в избе у деда Игната, и вот там я и услышал то, что потом лежало у меня в голове весь май.
Деревня была не деревня.
Из сорока двух дворов довоенных стояло девять. Остальное было поле с бурьяном и печные трубы, которые не разбирали, потому что кирпич был нужен, а рушить трубу без мужиков тяжело.
Игнат Семёнович поставил самовар и сел напротив.
– Ты, сынок, по какой части? По минной?
– По минной, Игнат Семёнович, из управления.
– А чего ж вы к нам за три года первый раз?
Отвечать на это было нечего, и я не стал выдумывать.
– Не дошли, Игнат Семёнович, – признал я. – Людей мало, а земли много.
Дед покивал.
– Оно понятно, – согласился он. – Ты не подумай, я не в упрёк. Я к тому, что мы тут сами разминировали.
– Это как же сами? – не понял я.
– А так, – он налил мне в кружку. – В сорок пятом Володька Пацук стал ходить. Он в армии был, в пехоте, до Кёнигсберга дошёл, вернулся без двух пальцев.
Игнат отхлебнул.
– Он ходил и снимал. Три года ходил.
– И много он успел снять?
– Он с поля за Долгим болотом сто с лишним штук вытаскал, – старик показал в окно. – Мы по тому полю сеем с сорок шестого. Если б не Володька, стояло бы и сейчас пустое.
Я поставил кружку.
– Игнат Семёнович, а где он теперь?
Дед поглядел на меня.
И вот по тому, как он поглядел, я уже знал ответ.
– В прошлом мае, – выговорил он. – На своей же тропке, которой год ходил. Сложил их у дуба в кучу – он их складывал, а вывозить-то некому, – и вот эта куча и пошла.
Он помолчал.
– Нашли пуговицу.
За столом стало тихо.
Сазонов сидел, опустив голову. Никифоров глядел в кружку.
– Ты не думай, мы на вас не в обиде, – подытожил Игнат. – Мы понимаем, что вас на всех не хватает. Только ты мне вот что скажи, сынок, я тебя одно спрошу.
– Спрашивайте, Игнат Семёнович.
– Володька-то правильно делал или неправильно?
Я подумал над этим вопросом дольше, чем над любым вопросом Хальма.
И ответил честно.
– Неправильно делал, Игнат Семёнович.
Дед не обиделся.
– Ну вот, – согласился он. – И я так думаю. А как правильно-то было?
– Правильно было заявку подать и ждать, – отозвался я.
– Пять лет ждать?
Я поглядел на него.
– Может, и пять, – не стал я спорить.
– А сеять что?
Вот тут я и замолчал, потому что ответа на этот вопрос у меня не было ни в сорок седьмом году, ни потом.
Игнат долил мне кипятку.
– Ты не мучайся, сынок. Я не для того спросил, чтоб тебя уесть. Я для того спросил, чтоб ты знал, как оно у нас считается.
Он поглядел в окно, на бурьян и трубы.
– У вас считается: человек погиб. А у нас считается: Володька сто гектаров поднял и на сто первом лёг.
***
Помпу привезли восьмого мая к вечеру.
Ставили её всю ночь: пришлось сколачивать настил, бить сваи из жердей и тянуть напорный рукав через насыпь, потому что сливать воду обратно в низину было бессмысленно.
Запустили в семь утра девятого мая.
Число это я запомнил отдельно, потому что был он тогда уже праздник, второй по счёту, и в Застаринье с утра у клуба играла гармонь.
А мы стояли по колено в воде у бетонного купола и глядели, как уровень падает на сантиметр в десять минут.
Часов в одиннадцать со стороны деревни пришли люди.
Сперва мальчишки, потом бабы, потом сам Игнат с двумя стариками. Встали на насыпи, метрах в семидесяти, как я велел, и стояли.
Гармонь у клуба играть перестала.
Я поглядел на них с настила и понял одну вещь, которую до того не понимал за четыре года работы.
Мы для них не сапёры.
Мы для них – те, кто наконец пришёл.
Три года они писали заявки, три года им отвечали «в плане на будущий год», три года Володька Пацук ходил по полю сам. А сегодня, девятого мая, приехали военные с машиной, поставили помпу и качают воду из дота у переезда.
И вся деревня встала на насыпи и смотрит.
– Товарищ младший лейтенант, а их не отогнать? – окликнул Чумак.
Я поглядел на насыпь.
– Пусть стоят, – распорядился я. – Только проследите, чтобы дальше жердей не шли.
– Так ведь если рванёт… – не согласился он.
– Если рванёт, там семьдесят метров и насыпь, – я снова поглядел на воду. – А отгонять их сегодня нельзя.
– А почему нельзя? – не понял Чумак.
Я подумал, как это объяснить старшему лейтенанту, который родился под Слуцком и войну прошёл от начала до конца.
И объяснил проще некуда.
– Потому что сегодня девятое мая, товарищ старший лейтенант. Пусть поглядят, как работает их заявка.
***
К полудню вода в доте опустилась до колен.
К трём часам – до щиколотки.
И всё это время я стоял у проёма и не заходил внутрь, потому что заходить было нельзя: в затопленном доте после трёх лет под водой могло быть что угодно, начиная с того же заряда с нажимным датчиком, который прекрасно работает и мокрый, если корпус герметичный.
Первым пошёл я.
Дрозд попытался спорить, и я его оборвал, чего за мной обычно не водится.
– Товарищ капитан, вы меня простите. Но там надпись, и если я её собью сапогом, никто мне её обратно не напишет.
Внутри пахло тиной.
Я полз на локтях по бетонному полу, покрытому слоем чёрного ила сантиметра в три, и светил перед собой.
Потолок метр двадцать.
Стены – гладкий серый бетон с раковинами.
Всё, как он сказал.
Я прошёл дот по кругу, вдоль стен, и не нашёл ничего: ни маркировки, ни заряда, ни ниши, ни заплаты.
И только когда развернулся и пошёл обратно, к выходу, увидел.
Надпись была не на стене.
Она была на потолке.
Точнее – на бетонной балке перекрытия, идущей поперёк над входом, с внутренней стороны, там, куда человек не смотрит, потому что человек смотрит перед собой.
Я лёг на спину в ил и посветил вверх.
И вот тут я понял, почему он писал на коленях.
Не потому, что было низко.
Потому, что он лежал на спине, как я сейчас, и писал над собой, вытянув руку.
Уголь на балке сохранился.
Он сохранился потому, что вода до балки не дошла: максимальный уровень был на ладонь ниже, и полоса этого уровня была видна на стенах отчётливо – тёмная граница, за которой бетон был чистый.
Ладонь.
Три года эта надпись держалась на расстоянии ладони от воды.
Я лежал в иле, на спине, под бетонной балкой, и читал.
Первая строка была служебная: номер, дата – 11.3.44, вес, вид заряда. Знакомый почерк, печатные буквы, семёрка с перечёркиванием.
Вторая строка была длинная.
Я прочёл её четыре раза, прежде чем позвать кого-нибудь, и при этом у меня тряслась рука с фонарём, и я её придерживал второй.
В ней было написано по-немецки следующее.
«Заряда здесь нет. Я его снял. Того, кто придёт после меня, зовут -»
И дальше шло имя.
Имя было написано латиницей и русскими буквами одновременно – сперва латиницей, потом, ниже, в скобках, кириллицей, крупно, чтобы не ошиблись.
Кириллическая строка была смазана.
Не смыта водой – смазана рукой. Кто-то провёл по ней ладонью, пока уголь был свежий, и провёл один раз, слева направо.
От неё осталась первая буква и хвост последней.
Латинская строка сохранилась полностью.
Я лежал в иле под балкой и глядел на неё, и мне было уже не холодно и не мокро, и сердце у меня стучало так, что я слышал его в затылке.
Потому что фамилия была русская.
И я её знал.
Не лично. Я знал её так, как знаешь фамилию из документа, который читал давно и не придал значения.
Я закрыл глаза и стал вспоминать, откуда.
И вспомнил через полторы минуты.
Я видел её в сорок четвёртом году, в Гомеле, в списке личного состава, который мне дали для проверки по другому поводу.
Список был не наш.
Это был список сапёрного взвода, сформированного в сорок четвёртом году из местного населения для работ по разминированию.
– Ковалёв! – заорал Дрозд снаружи. – Вы живы там?
– Жив, – отозвался я и не узнал своего голоса. – Товарищ капитан, зовите Сазонова с блокнотом. И карандаш дайте химический, не простой.
– Зачем химический?
– Затем, что простой по мокрому не пишет.
Сазонова я поставил у входа и диктовал ему двадцать минут, лёжа на спине.
Диктовал по буквам.
Он записал латинскую строку, потом первую букву кириллической и хвост последней, потом номер, дату и вес, а потом я велел ему переписать всё это второй раз, на другой лист, и второй лист отдал Дрозду.
– Товарищ капитан, спрячьте.
– А куда мне его спрятать? – не понял он.
– Куда хотите, но отдельно от первого, – я выбрался из проёма и сел на бетон. – И если со мной что случится до Минска, отвезёте лично полковнику Астахову в руки.
Дрозд поглядел на меня очень внимательно.
– Ковалёв, что там написано?
Я подумал, что ему ответить.
И сказал ровно ту часть правды, которую имел право сказать.
– Там написано, что заряда здесь нет, потому что немец его сам снял в марте сорок четвёртого года.
Дрозд помолчал.
– Сам снял, – повторил он. – Свой собственный заряд.
– Свой собственный, поставленный в марте.
– А зачем он это сделал? – не понял Дрозд.
Я поглядел на дот, на воду, на насыпь без рельсов и на просёлок, уходивший к Застаринью, где у клуба всё ещё играла гармонь.
– Затем, товарищ капитан, что ему надо было место под другое.
***
В Минск я вернулся двенадцатого мая и в тот же вечер сидел у Крутова.
Не в скверике. В комнате двадцать два.
Он прочёл оба листа – тот, что вёз я, и тот, что вёз Дрозд, – и сличил их, как сличают показания.
Потом отложил и долго молчал.
– Пётр Андреевич, латинскую строку я прочесть могу, – начал он. – Немецкого не знаю, но буквы вижу. Фамилия русская.
– Фамилия русская, это точно.
– И вы её знаете.
– Я её видел один раз, в сорок четвёртом году, в списке, – подтвердил я. – И я не помню ни имени, ни отчества, ни года рождения. Я помню только, что список был по Гомельской области и что это был взвод разминирования из гражданских.
Крутов положил ладонь на стол.
– Из гражданских, – повторил он.
– Из гражданских, товарищ подполковник. В сорок четвёртом такие взводы формировали из местных, кого не взяли в армию: подростки, женщины, мужики с ограничением по здоровью. Учили две недели и пускали на поля.
Он встал.
И подошёл к окну, и простоял там дольше, чем обычно.
– Пётр Андреевич, вы понимаете, что вы сейчас сказали?
– Понимаю, товарищ подполковник.
– Ни черта вы не понимаете, – он повернулся, и я в первый раз увидел, что Крутов может повысить голос. – Вы сказали, что человек, которого немцы готовили в Бреслау, после освобождения области пошёл к нам во взвод разминирования.
Он подошёл к столу.
– И два года ходил по полям с нашим щупом. С нашей бумагой. По нашим спискам.
Он сел.
– И имел доступ ко всему, что мы находили и что мы не находили.
Я сидел и молчал.
– Теперь вы понимаете, почему он знает про надписи? – уточнил Крутов.
– Теперь понимаю, – признал я. – Он их видел сам. На объектах, которые разминировал.
– И почему не может прочесть?
– Потому что немецкого он не знает, – я поглядел на лист. – Хальм учил его ставить заряды, а не читать.
Крутов взял оба листа и убрал в сейф.
Запер.
И повернулся ко мне, и поглядел так, как глядел когда-то, в сорок пятом, через стол в другой комнате.
– Пётр Андреевич, теперь главное, – начал он. – Списки личного состава взводов разминирования по Гомельской области за сорок четвёртый год лежат в архиве. Их там тысячи фамилий.
– Я это знаю, товарищ подполковник.
– Вы их не найдёте по памяти. Вы фамилию помните, а фамилий таких в Белоруссии сотни.
Он поглядел на меня.
– Но у нас есть человек, который эту фамилию знает целиком. С именем и с отчеством.
Я поднял голову.
– Вы хотите привезти Хальма в архив? – не поверил я.
– Я не хочу, – поправил Крутов. – Я не имею права. Военнопленного из лагеря вывозят по санкции, которую мне никто не даст.
Он сел за стол.
– Поэтому поедете вы. А он вам её назовёт.
– Он мне её не назовёт, товарищ подполковник, – не согласился я.
– Почему это не назовёт? – не понял он.
Я поглядел на него.
– Потому что он мне уже сказал, при каком условии назовёт, – признал я. – Он хочет быть в той комнате, когда мы его возьмём.
Крутов откинулся на спинку стула.
И посидел так секунд десять, глядя в потолок, и я в первый раз за два года не мог понять, о чём он думает.
– Пётр Андреевич, а вы ему что ответили?
– Ничего не ответил.
– Как это ничего?
– Так это, что я перевёл разговор на объект девяносто три, – признал я. – И мы его закрыли за сорок минут.
Крутов поглядел на меня.
И вдруг засмеялся – коротко, одним выдохом, без всякого веселья.
– Вот за это я вас двадцать один месяц и проверял, – подытожил он. – Вы ведь понимаете, что он вас на этом и держит?
– Понимаю.
– И что будете делать?
Я поглядел на сейф, в котором лежали два листа с надписью из дота у переезда, и на окно, за которым был май сорок седьмого года.
– Товарищ подполковник, я думаю, он мне её назовёт и без условия, – выговорил я.
– На каком основании вы так думаете?
– На том основании, что он два месяца считает по ночам разницу во времени, – я встал. – Между постановкой и отдачей. Он сам сказал: три года и пять месяцев, и он не успел на два года девять месяцев.
Я поглядел на Крутова.
– Ученик ставит сейчас. Не в сорок четвёртом. Сейчас.
Крутов не ответил.
Он вынул из ящика чистый бланк, взял перо и стал писать запрос в архив на списки взводов разминирования по Гомельской области за сорок четвёртый год.
А я стоял и глядел, как он пишет, и думал о том, что у нас на руках теперь есть фамилия, которую можно прочесть по-немецки и нельзя по-русски.
И что где-то между Полоцком и Орлом человек в пиджаке и сапогах ходит по деревням, садится к столу, пьёт чай и спрашивает у стариков, что было написано углём на стенах погребов и подвалов.
И старики ему отвечают, потому что он вежливый, с бумагой и потому что спрашивает про войну, а про войну у нас в сорок седьмом году отвечали всем и всегда.
Отказать человеку, который спрашивает про войну, тогда никому в голову не приходило.