Текст книги "Захватывающие деяния искрометного гения"
Автор книги: Дейв Эггерс
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
IV.
Конечно, я мог бы выйти прошвырнуться. Сегодня пятница, и вечером я должен быть на другой стороне Залива, я должен быть там каждый вечер, как и вся остальная молодежь, – поправлять волосы, проливать пиво, пытаться найти кого-нибудь, кто потрогает мой пенис, смеяться вместе с другими и над ними. Мы с Кирстен взяли таймаут, как уже делали дважды до этого и будем делать еще десять или двенадцать раз в будущем, а это значит, что мы (якобы) встречаемся с кем-то другим. Так что да, я мог бы куда-нибудь завалиться, наслаждаясь свободой, свободой сегодняшнего дня и свободой молодости, радуясь богатству своего времени и места.
Но нет.
Я останусь здесь, дома. Мы с Тофом будем, как обычно, готовить ужин…
– Молоко передай, пожалуйста.
– Вот же стоит.
– А, спасибо.
…а потом поиграем в пинг-понг, а потом, наверное, съездим на улицу Солано, возьмем напрокат диск с каким-нибудь фильмом, а на обратном пути купим мороженое. Ну да, я мог бы гулять, веселиться, шалея от волнения собственной и чужой плоти, мог бы выпить чего-нибудь, и поесть чего-нибудь, и потереться о кого-нибудь, сплетничать, махать руками и вскидывать подбородок в приветствии, сидеть на заднем сиденье чужой машины, кататься вверх и вниз по холмам Сан-Франциско, к югу от Маркет-стрит, смотреть, как музыканты терзают свои инструменты, остановиться у винного магазинчика, припарковаться, принести позвякивающие бутылки в бумажном пакете – наши лица сияют в свете уличных фонарей, – дальше вниз по улице, заглянуть на вечеринку – привет-привет! ставлю бутылки в холодильник, одну открыть, – квартира мне не нравится, глянуть в окно, сесть на подлокотник дивана и тут же услышать, что на нем сидеть нельзя, ждать очереди в туалет, переминаясь в коридоре, разглядывая надоевшую фотографию Энсела Адамса[58]58
Энсел Адамс (1902–1984) – американский фотограф, наиболее известный черно-белыми снимками американской природы.
[Закрыть] с видами Йосемитского парка, перекинуться парой слов с коротко стриженной девушкой, что-то насчет зубов, ход мыслей неясен, попросить ее показать пломбы, нет, правда, могу показать свои, ха-ха, – иди первая, я после тебя, – выйти из туалета и обнаружить, что она еще в коридоре, ждет меня, так что в конце концов мы уйдем вместе, поедем к ней, она живет одна, в просторной, безукоризненно чистой квартире, со свежевыкрашенными стенами, обставленной ее матерью, ляжем на ее просторную, слишком мягкую кровать, утром позавтракаем в уголке, залитом солнцем, дальше, может, прихватив воскресную газету, поедем на несколько часов на пляж, потом, как надоест, соберемся домой, чтобы…
Бля. У нас же не на кого оставить ребенка.
Мы с Бет по-прежнему считаем, что пока слишком рано доверять Тофа кому-либо, кроме членов семьи, потому что он почувствует себя брошенным и одиноким, а это приведет к травмам его и без того хрупкой психики, затем к экспериментам со всякими веществами для вдыхания, а потом он присоединиться к какой-нибудь подростковой банде, как в фильме «На берегу реки»[59]59
«На берегу реки» (1986) – криминальная драма о подростковой преступности режиссера Тима Хантера, основанная на реальных событиях.
[Закрыть], – слишком много всякого вздора и слишком мало угрызений совести, – сам набьет себе татуировку, испьет кровь агнца и неизбежно убьет меня и Бет во сне, чтобы пройти обряд инициации. Так что, когда я раз в неделю, в день, который мы с Бет выбираем совместно, ухожу прошвырнуться, Тоф собирает свои вещи, запихивает их в рюкзак, закидывает его себе за спину, и отправляется к Бет, и ночует у нее на матрасе.
Правило «никаких нянек» – только одно из многих, очень многих правил, следовать которым необходимо, чтобы все шло своим чередом, ничего не выходило из-под контроля. Например, Бет запрещено приводить к себе Тофа, если в гостях любая из этих ее жалких несносных подруг, – Кэти, тоже сирота, знает что к чему, но остальные – и неважно, пьют они или не пьют, – они всегда хотят посплетничать о всяких непристойностях, о пристрастиях своих парней, о том, как же они в последний раз надрались, и прочих глупостях, которые проникают в подсознание. Далее, если у Бет или у меня с кем-то свидание, этого кого-то не следует сразу же знакомить с Тофом, и Тоф не обязан ходить на вечеринки, футбол, в зоопарк и на родео, чтобы познакомиться с новым бойфрендом. Нет, надо выждать, чтобы к тому моменту, когда Тоф познакомится с этим кем-то, этот кто-то действительно превратится в того, с кем Тоф сможет видеться и далее, он не должен знакомиться с десятками, а то и сотнями людей на протяжении многих лет, каждого из которых ему будут представлять как особенную личность, и в конце концов все они станут для него на одно лицо, в голове все смешаются, а он будет расти, не испытывая чувства стабильности, внутренней уверенности, личной идентичности и лишенным явных и прочных семейных уз, будет слабым и взбалмошным, беззащитным перед соблазнами ашрама, кибуцев, Иисуса. Что касается моих свиданий, то если я иду на что-то похожее на свидание, и назначено оно на ранний час, и оно включает в себя деятельность, которая может понравиться Тофу, тогда, конечно, он присоединяется к нам. Если же героиня чего-то похожего на свидание выражает неудовольствие присутствием Тофа, то она явно очень плохой человек. Если ей кажется, что раз Тоф приглашен на ужин, то она мне не особенно нравится, что он служит чем-то вроде буфера, то она заблуждается, и демонстрирует свою эгоцентричность, и тоже плохой человек. Если при появлении у нас дома она начинает говорить о его состоянии – «О господи, под диваном объедки валяются!» или даже: «Да это же настоящая холостяцкая берлога!» – или, что еще хуже, обсуждает воспитательные решение, принятые в ее или нет присутствии, то на нее сначала пристально смотрят в присутствии Тофа, затем, не при нем, читают лекцию, а после, примерно на месяц, она превращается в объект для бесед с Бет о людях, ничего ни о чем не знающих, но смеющих открывать рот; людях, питающихся цветочным нектаром и не знающих, что такое борьба; людях, которые не стали бы расспрашивать других родителей, но чувствующих себя вправе расспрашивать меня, нас, просто потому, что роль родителей для нас нова, мы молоды и он наш брат. С другой стороны, само собой, если эта знакомая не спрашивает о наших умерших родителях, значит она глупая, черствая, пустая, слишком молодая и эгоистичная. А если спрашивает, но предполагает, что это была автомобильная авария…
– Кто сказал, что это была авария?
– Я просто подумала…
– Ты просто… что?
…однозначно, она очень плохой человек. Она не должна задавать слишком много вопросов, потому что…
– Ты не хочешь говорить об этом?
– Сейчас? С тобой?
– Да. Пожалуйста.
– В баре?
– Не надо все это держать в себе.
О господи.
– О господи.
…это не ее дело, и отсюда ей живой не выбраться. Если она хочет, чтобы я приложил больше усилий, ездил в Стэнфорд, чтобы повидаться с ней, а не она приезжала ко мне, приходится напоминать, вежливо, со всей должной сдержанностью, об огромной, огромной, неизмеримой пропасти между нашими жизненными ситуациями. Ее жизнь – это беззаботность, легкомысленность, безлимитное кабельное телевидение, «пойдем в киношку», «давай поужинаем», «пойдем сюда», «пойдем туда», возможность посидеть в кафе, выпить что угодно и когда угодно, поездки на озеро Тахо и кемпинг, и шопинг, и прыжки с парашютом, и все что душе угодно и когда душе угодно. В то время как моя жизнь, по острому, как бритва, контрасту – на этот счет не должно быть ни малейших сомнений (Терри, это должно быть совершенно ясно) – это жизнь человека, вечно чем-то озабоченного, напряженного, постоянно куда-то спешащего, живущего в спартанских условиях, вынужденного во всем себе отказывать, изможденного; в моей жизни приходится штопать на коленях штаны юного поколения, упаковывать завтраки в школу для юного поколения, помогать юным умам с проектами по Восточной Африке, не говоря уж о необходимости посещать изнурительные собрания с учителями и разбираться с дурацкими угрожающими уведомлениями службы социального страхования – КРИСТОФЕР ЭГГЕРС НЕДАВНО ЖЕНИЛСЯ? ПОСТАВЬТЕ ГАЛОЧКУ В УКАЗАННОМ МЕСТЕ (ДА – НЕТ) И СРОЧНО ВЕРНИТЕ ЗАПОЛНЕННЫЙ БЛАНК, В ПРОТИВНОМ СЛУЧАЕ ВЫПЛАТА ПОСОБИЯ БУДЕТ ПРЕКРАЩЕНА; мое существование почти полностью посвящено тому, чтобы быть единственным препятствием, стоящем на пути неминуемого забвения, и попыткам совершить то, что вполне может стать одним из величайших достижений в истории. Если она всего этого не понимает, она плохой человек. Если говорит, что понимает, но думает, что я все же мог бы приложить больше усилий, как-то напрячься, то это только доказывает, насколько она ничего не понимает и никогда не поймет, не поймет до тех пор, пока однажды не случится нечто невыразимое, и она должна молиться, чтобы не случилось чего-то плохого, но оно, скорее всего, случится, когда ее жизнь затрещит по швам, когда вдруг не останется места для ошибок, для всяких глупостей, пустозвонства, бездарной траты времени, и прочего бла-бла-бла; хотя трудно поддерживать этот вид самодовольства, прекрасно зная, что мог бы встретиться с ней в Стэнфорде или хотя бы на полпути к нему, и приложил бы это усилие, если бы эти отношения того стоили и если бы она не попросила ее отшлепать на втором свидании. В поисках хоть какого-то понимания я ловлю себя на том, что ищу тех, у кого такие же причудливые семьи, тех, у кого родители умерли или умирают, или хотя бы в разводе, – в надежде, что эти люди будут знать то, что знаю я, и они не станут донимать меня расспросами о всяческих деталях, о компромиссах, о моем вкладе. Что касается Тофа: если мы с подружкой обнимаемся на диване в бордовой гостиной, после того как Тоф заснул, и она хочет остаться на ночь, не понимая, почему это невозможно, не понимая, что, проснувшись, Тоф не должен увидеть незнакомого человека в кровати своего брата, значит она слишком молода и несмышлена и не понимает важности того, чтобы у Тофа было как можно более нормальное детство, – и, стало быть, она из моей жизни вычеркнута. Если она не умеет общаться с Тофом, если разговаривает с ним, как с собакой, у которой проблемы со слухом, или того хуже, как с ребенком, – она вычеркнута из моей жизни, и мы с Бет еще посмеемся над ней. Если, с другой стороны, она обращается с Тофом как со взрослым – это хорошо, но только нельзя говорить о неподобающих вещах, не предназначенных для слуха юного поколения, например: «Не поверишь, сколько сейчас стоят презервативы», в противном случае она становится нежелательной персоной. В целом, даже если вышеперечисленные правила соблюдаются, но Тофу она по какой-либо причине не нравится – прямо он об этом никогда не говорит, но ясно становится сразу (при ее появлении он уходит к себе в комнату, или не показывает ей своих ящериц, или после кино отказывается от сладкого), – она постепенно отходит на задний план, если, конечно, не отличается незаурядной красотой, в этом случае то, что говорит этот маленький придурок, не имеет никакого значения. Если она что-нибудь приносит Тофу в подарок – например, набор мячиков для пинг-понга, дефицит которых она каким-то образом заметила, – тогда это хороший человек, а не плохой, и ее любят безоговорочно. Если она приходит на ужин и ест нашу версию тако, без этого нелепого дерьма, которое люди обычно кладут в него, то она святая и мы рады ей в любое время. Если она признает наш способ разрезать апельсины – не вдоль, а поперек – единственно логичный, единственно эстетичный, если ест целую дольку, а не просто высасывает сок, оставляя мякоть, она считается верхом совершенства, и о ней всегда говорят с придыханием: помнишь Сьюзен? Нам очень нравилась Сьюзен – на протяжении нескольких месяцев, пусть даже она больше не появляется, потому что во всем остальном она слишком уж худая и нервная.
Не то чтобы мы были слишком требовательны. Но мы любим повеселиться! Легко, непринужденно. Ха-ха. Да. Повеселиться. Нет причин нервничать; правила существуют исключительно для нас самих, они никогда не озвучиваются, никогда не обсуждаются. Мы, говоря по правде, исключительно энергичны, раскованны, легки в общении, пусть даже проводим большую часть времени (в ее присутствии), старясь развлечь не столько ее, сколько самих себя, нередко за ее счет. Но это весело! Должен специально отметить, что у нас все очень по-скромному, максимально по-скромному, и мы принимаем всех, и, лучше всего то, что Тоф находит общий язык буквально с каждым. Конечно, поможет, если вас интересуют игуаны и вы можете говорить и одновременно изображать отрыжку, но даже без таких особенностей он сразу улавливает трудности, с которыми сталкивается пришедшая на свидание девушка, и разряжает атмосферу, демонстрируя свои карты для «Магии», и если она проявляет к ним интерес, он приносит напитки со льдом, присаживается рядом, а иногда чуть ли не на колени, и вообще он невероятно рад, что появилась новая компания и есть с кем поиграть в настолки (если он успеет сходить за игрой до того, как надо будет идти спать, или его брат в ванной и, стало быть, не сможет возразить), игра проходит быстро, за каждый правильный ответ он получает кусочек яблочного пирога.
Сейчас я встречаюсь с женщиной, которой двадцать девять. Двадцатидевятилетняя очень женственная женщина – ведущий редактор в еженедельнике, для которого я время от времени делаю дизайн и иллюстрации. Хотя с самого начала – после того, как она однажды появилась в велюровом фиолетовом берете, – стало понятно, что нам не суждено быть вместе, но я продолжаю наши отношения, злорадствуя, что смог заполучить эту женственную женщину, которая старше меня на семь лет. Она умная, у нее длинные светлые волосы, морщинки от частой улыбки, она тоже со Среднего Запада – кажется, из Миннесоты, – и она отлично умеет пить. И ей двадцать девять. Я уже упоминал, что ей двадцать девять? На мой взгляд, это вполне уместно: я тащу на своих плечах Тофа и весь мир, я пережил так много и чувствую себя таким старым, – я могу крутить роман с женщиной, которая на семь лет старше. Конечно, могу!
Ее мотивы неясны, но у меня есть версия: в свои двадцать девять она, как и большинство тех, кому около тридцати, чувствует себя несчастной и старой, как будто все осталось позади и единственный способ вернуть хоть небольшую частичку растраченной молодости – это слиться с кем-нибудь вроде меня, переполненного мужественностью…
Но боже мой, как же я боялся увидеть ее обнаженное тело! До того, как мы подошли к этому рубежу, я все гадал, не окажется ли оно морщинистым, дряблым, похожим на чернослив. Прежде мне не случалось видеть голым кого-либо старше двадцати трех лет, и когда мы однажды отправились поужинать одни, без Тофа, выпили какой-то особенный коктейль с водкой, о котором я раньше и не слышал, сплели пальцы, сидя за столиком в глубине зала, делая вид, будто слушаем пение бывшего солиста одной из популярных в Лос-Анджелесе панк-групп, который что-то блеял вдалеке от нас за 14 долларов за живую музыку, а потом пошли к ней, я пребывал в ужасе, соображая, что же делать, если придется коснуться ее прыщавой или варикозной кожи. Когда мы, спотыкаясь, поднялись в ее квартиру, я был счастлив, что в ней было темно, а в спальне еще темнее… Но выяснилось, что груди у нее не свисают и седых волос нет, тело упругое и соблазнительное, и я с облегчением вздохнул и возбудился, а утром, при свете, она была бледной и гладкой, волосы светлее и длиннее, чем мне показалось сначала, они струились по белым простыням, и какое-то время мне было так хорошо… Но надо было идти. Впервые после переезда в Калифорнию я провел ночь не дома, и хотя Тоф ночевал у Бет, я хотел быть дома на тот случай, если он вернется раньше и, не застав меня дома, догадается, что я был где-то еще, и не поймет этого, и, когда вырастет, будет торговать на улицах крэком или петь в какой-нибудь поп-группе из Флориды. Я оделся и ушел, столкнувшись в дверях с ее соседкой, сел в машину, счастливый проехал по мосту – по воде взад-вперед сновали корабли – и оказался дома как раз вовремя. Дома никого не было, я нырнул в кровать, быстро уснул, и когда Тоф вернулся, его брат был на месте, разумеется, все время был на месте и никуда не уходил.
Но сегодня не предвидится никаких свиданий. Прошлое было в среду, так что до конца недели я сижу дома и слежу, чтобы мир не развалился.
– Пора спать?
– Который час?
– Пора спать.
– Уже десять?
– Да [тяжелый вздох]. Больше десяти [закатываю глаза]. Сейчас приду к тебе.
Он ложится в постель и залезает под одеяло. Я присаживаюсь рядом, откинувшись на изголовье. Билл купил это изголовье несколько месяцев назад – всякий раз, когда он приезжает в город, мы отправляемся за мебелью, ему непременно хочется обставить дом подделками под старину, которые продают на складе недалеко от шоссе, – оно не подошло к раме кровати, поэтому мы просто поставили его, этот большой кусок дерева, между кроватью и стеной, так что в результате получилось изголовье, играющее роль изголовья.
Я поднимаю с пола книгу. Мы читаем каждый вечер, иногда более или менее долго, но чаще всего минут пятнадцать, – больше я не выдерживаю, начинает клонить в сон – но и того достаточно, чтобы обеспечить Тофу немного комфорта, стабильности, покоя и чувства устроенности в жизни, прежде чем он погрузится в свои детские сновидения…
Мы читаем «Хиросиму» Джона Херси[60]60
«Хиросима» (1946) – книга лауреата Пулитцеровской премии Джона Херси, в которой рассказывается о шести выживших после взрыва атомной бомбы, сброшенной на Хиросиму.
[Закрыть]. Ну да, конечно, там есть все эти ужасы, неописуемые страдания, кожа сходит с людей, как кожура с банана, но, понимаете ли, я решил, что хоть дома должны царить радость и веселье, столь же необходимо, чтобы был и дух здравомыслия, и постоянная учеба. Иногда за ужином я открываю наугад и читаю статью из энциклопедии – массивного тома, который мы купили у одного тощего парня, позвонившего нам в дверь. Перед энциклопедией был «Маус»[61]61
«Маус» (1972–1991) – графический роман, написанный Артом Шпигельманом и рассказывающий о жизни его отца, польского еврея, пережившего Холокост. Все люди нарисованы с головами животных: евреи представлены в образе мышей, немцы – в образе кошек.
[Закрыть]. Перед ним – «Уловка‑22»[62]62
«Уловка‑22» (1961) – роман американского писателя Джозефа Хеллера. Известен возникшим в нем логическим парадоксом между взаимоисключающими правилами.
[Закрыть], хотя ее до конца мы не дочитали, слишком много непонятного (для него) и в сюжете, и в персонажах, так что чтение каждой страницы занимало чуть ли не час времени. В «Хиросиме» я пропускаю самые страшные сцены, он слушает, затаив дыхание, потому что он совершенен, – он так же увлечен нашим экспериментом, как и я, хочет быть идеальным, новейшим образцом мальчика, как я хочу быть идеальным, новейшим образцом родителя. Я читаю и объясняю ему значение того или этого, поясняю исторический контекст (либо полностью, либо частично вымышленный), а после так славно полежать немного на его узкой кровати, – он под одеялом, я поверх – так хорошо и так тепло…
– Уходи.
– А?
– Уходи.
– Не-ет.
– Просыпайся.
– Нет, нет, нет.
– Иди в свою кровать.
– Нет, ну пожалуйста. Мы оба здесь уместимся.
– Уходи. Уходи. Прошу.
– Ладно.
Я перекатываюсь через него, стараясь стать как можно тяжелее, потом встаю. Иду в ванную и с зубной щеткой в руках возвращаюсь в его комнату, напевая что-то себе под нос и исполняя несколько па. Он насмешливо поднимает вверх большой палец. Я возвращаюсь в ванную, споласкиваю рот и снова иду к нему. Прислоняюсь к двери.
– Ну, так что? Классный денек, верно? – говорю я.
– Угу, – соглашается он.
– То есть я хочу сказать, много успело произойти. Насыщенный получился день.
– Ну да. Полдня в школе, потом баскетбол, потом ужин, день открытых дверей, дальше мороженое и кино – в общем, куча событий, слишком много для одного дня, будто несколько дней слепили в один, чтобы получилась картина длительного временного отрезка и целостное представление о том, как мы живем с тобой, но при этом без лишних подробностей.
– К чему это ты клонишь?
– Да ни к чему, все хорошо. Не то чтобы совсем правдоподобно, но в общем, нормально сработало. Все хорошо.
– Слушай, таких дней, как сегодня, у нас было много, а некоторые еще и насыщеннее. Вспомни свой день рождения, когда мы устроили вечеринку с ночевкой на природе. Поездка на озеро Тахо вместе с этим твоим большеголовым приятелем. На самом деле, если уж на то пошло, описанный тобой день более заурядный, чем большинство. Всего лишь скелет, набросок, тонкий, как вафелька. Чтобы адекватно передать хотя бы пять минут внутренней мыслительной работы, понадобится целая вечность… На самом деле это сводит с ума, когда садишься – как я, после того, как уложу тебя в постель, – и пытаешься описать время или место, а в итоге получается как-то неубедительно – одно-два измерения вместо двадцати.
– А ты, значит, скатился до жалоб. Или того хуже, до маленьких уловок, раз ничего не получается.
– Именно.
– Хитрости, колокольчики, свистульки. Чертежи. Перед вами изображение степлера. И все такое.
– Именно.
– А знаешь, по мне, честно говоря, все это вопрос не формы, а скорее совести. Ты парализован чувством вины, оно заставляет тебя в первую очередь размышлять о событиях из прошлого. Ты чувствуешь себя обязанным писать про это, но при этом знаешь, что мама и папа прокляли бы тебя за такое, распяли бы тебя…
– Ну да, ну да.
– И вместе с тем, скажу я тебе, и Билл и Бет сказали бы так же – ну, Билл, может, и не сказал бы, но Бет – точно, – твое чувство вины и их неодобрение – это так типично для среднего класса Среднего Запада. В конце концов, это всего лишь суеверие, вроде как страх туземца перед фотоаппаратом, который боится, что снимок заберет его душу. Ты борешься с чувством вины, характерным для католиков и совершенно нетипичным для дома, в котором ты вырос. Все в нем было тайной – например, тот факт, что отец состоял в «Анонимных алкоголиках», никогда не обсуждался – и пока он посещал встречи, и когда перестал. Сам ты ничего не рассказывал даже своим ближайшим друзьями о том, что происходило у нас дома. И сейчас ты то восстаешь против такого положения дел, то защищаешь его.
– Как это?
– Ну, тебе кажется, что теперь ты так откровенен во всем, ты веришь, что мы с тобой – новейшие образцы, что из-за наших обстоятельств ты можешь отбросить все старые правила и придумать новые по ходу дела. Но в то же время ты настоящий педант, ты все контролируешь и при всем своем бахвальстве сохраняешь, в конце концов, большинство старых привычек и правил, навязанных нашими родителями. Особенно это касается скрытности. Например, ты не разрешаешь мне приглашать друзей, не хочешь, чтобы они видели, как мы живем.
– Ну…
– Да, я знаю и понимаю. Ты боишься стука в дверь, потому что это могут быть люди из органов опеки или что-нибудь еще в том же роде. Но с другой стороны, не так уж ты боишься и сам это знаешь. Ты продумал, что скажешь, какие оправдания придумаешь, как вытащишь меня из приемной семьи, если до этого дойдет, куда мы сбежим, как будем жить, новые личности, пластические операции. Но прежде всего, если кто-нибудь из органов опеки или вообще кто-нибудь попытается проникнуть к нам в дом, на нашу территорию, ты просто взорвешься и потеряешь всякий рассудок.
– Ничего подобного.
– Позволь, я попробую воспроизвести эпизод, случившийся на прошлой неделе между тобой и одной из твоих ближайших подруг.
«Выходит, все это время он был у Люка и даже не позвонил. Целых пять часов. У меня ужин был готов, я ждал его, места себе найти не мог. А он валял дурака. Сводит меня с ума. Он должен научиться ценить мое время, понять, что я не могу целый день ждать его звонка. Придется запереть его дома.
– Бедняга. Не надо этого делать.
– Что?
– Ему стыдно, я уверена…
– Ты что, учишь меня, как…
– Нет, мне просто кажется…
– Пусть тебе ничего не кажется. Не надо думать, будто у тебя есть тут право голоса, просто потому, что я молод. Стала бы ты перечить чьей-нибудь сорокалетней матери?
– Но…
– Не стала, так и помолчи. Потому что я – та самая сорокалетняя мать. Коль скоро речь идет о тебе или ком-нибудь еще со стороны, я – сорокалетняя мать. Всегда помни об этом.
– Бедная Марни, она ведь давно с тобой дружит. И ничего дурного у нее на уме не было, просто невинное замечание. Она, вероятно, последний человек в мире, которого можно назвать бесчувственным, но, видишь ли, ты всегда готов ринуться в бой. У тебя в груди кипит ярость чернокожей мамаши-одиночки, живет защитная реакция, свойственная любому родителю, плюс собственная врожденная склонность к агрессии, унаследованная от нашей мамы. Вот сегодня, когда ты наконец пойдешь спать, ты еще долго будешь лежать и думать о том, что сделаешь с людьми, которые явятся сюда, чтобы меня обидеть. Ты будешь перебирать в уме различные способы убийства, лишь бы защитить меня. Эти образы будут яркими и устрашающе жестокими, в основном это ты сам с бейсбольной битой в руках, обрушиваешься на любого, кто явился в наше святилище, вымещаешь на них все накопленное разочарование, всю боль от нашего нынешнего положения, отыгрываешься за все ограничения и барьеры, которые уже установлены и будут нам препятствовать на протяжении ближайших десяти-тринадцати лет, выплескиваешь всю ярость, накопившуюся не только после смерти родителей, – было бы проще, если бы было только так, – но зародившуюся в тебе задолго до того, ярость детей, растущих в шумных, полубезумных семьях, где всегда царит хаос… В чем дело? Что тут смешного?
– У тебя зубная паста на подбородке.
– Где?
– Ниже.
– Здесь?
– Ниже.
– Еще есть?
– Нет, вытер.
– Словом, я хочу сказать…
– Похоже было на птичью какашку.
– Ага. Смешно. Словом, заботясь обо мне, ты получаешь этот удивительный шанс исправить ошибки собственного воспитания, возможность все делать лучше – продолжать разумные традиции и избавляться от бессмысленных, – конечно, такая возможность есть у любого из родителей: исправить ошибки родителей, все сделать лучше, встать выше их. Но для тебя эта цель еще более важная, она значит гораздо больше, потому что ты имеешь дело со мной, их собственным порождением. Это все равно что завершить проект, с которым кто-то другой не смог справиться, сдался, передал тебе – единственному, кто может спасти положение. Ну что, старший брат, пока я прав? А самое важное, по крайней мере для тебя, заключается в том, что ты наконец-то получил моральное право, к которому так стремился с самых юных лет, – помнишь, как ты любил расхаживать по детской площадке и ругать сверстников за нехорошие слова? До восемнадцати ты не брал в рот спиртного, никогда не употреблял наркотики, потому что хотел быть чище других, иметь преимущество перед другими людьми. А сейчас твое моральное право удвоилось, утроилось. И ты используешь его в своих целях. Взять хоть эту твою двадцатидевятилетнюю, с которой ты расстанешься через месяц, потому что она курит…
– И носит берет. Фиолетовый берет.
– Но о берете ты ей не скажешь.
– Положим, так, но на это есть основания. Все же и так понятно. Ты даже представить себе не можешь, до чего трудно слушать все эти звуки, обонять эти запахи, смотреть, как она целует бумагу, достает изо рта эти трубочки…
– Да, но все дело в том, как ты ей об этом скажешь. Постараешься пристыдить ее, упомянув, что твои родители умерли от рака, – отец от рака легких, – и что ты не хочешь, чтобы дым окружал твоего младшего брата, бла-бла-бла; тебе хочется, чтобы бедная женщина почувствовала себя прокаженной, особенно потому, что она сама скручивает себе сигареты, что – даже я вынужден признать – вдвойне прискорбно; тебе хочется, чтобы она почувствовала себя парией, низшей формой жизни, потому что где-то в глубине души ты ее таковой и считаешь, как и любого, кто подвержен какой-либо вредной зависимости. И вот теперь тебе кажется, что у тебя есть моральное право выносить этим людям приговор, что недавно пережитое дает тебе право судить обо всем на свете, теперь ты можешь играть роль жертвы, творящей возмездие, и тебе придает силы сочувствие окружающих, ты можешь играть двойную роль – наслаждаясь привилегиями и изображая обездоленного Иова. Поскольку мы получаем пособие и живем в грязном доме с муравьями и дырами в половицах, тебе нравится считать нас представителями низшего сословия, а себя человеком, знающим, что это такое, – борьба с бедностью (и не стыдно?), – и тебе нравится такая поза, поза аутсайдера, потому что она укрепляет рычаги влияния на других людей. У тебя есть возможность стрелять из-за пуленепробиваемого стекла.
– Господи, откуда у тебя столько энергии? Ты что, пил газировку перед сном?
– А бедный папа? Ну почему просто не оставить его в покое? Я хочу сказать…
– О господи. Ну пожалуйста! Выходит, мне нельзя говорить о…
– Не знаю. Наверное, можно. Если тебе кажется, что это необходимо.
– Да, мне так кажется.
– Что ж, ладно.
– Я не могу избавиться от всего этого.
– Понятно. Значит, большую часть сегодняшней ночи, как и большинство ночей, ты собираешься не спать, уставившись в экран. Как это было в последний год в колледже, помнишь? Это был класс литературного мастерства, и ты описал их смерти, хотя не прошло еще и двух месяцев; ты писал о последних маминых мгновениях, целый абзац о последних вздохах матери, и все твои однокашники вроде как не могли решить, что им делать – то ли обсуждать написанное (все сидели на своих местах, нервно теребя свои экземпляры сочинения), то ли отправить тебя на консультацию к психологу. Но тебя ничто не могло остановить. Ты с самого начала был исполнен решимости – и до сих пор ее не утратил – запечатлеть на бумаге то время, описать ту жуткую зиму так, чтобы из-под пера вышло нечто захватывающее.
– Слушай, я устал.
– Ах, вот как, теперь ты устал? Но ведь не я начал этот разговор. Я еще полчаса назад собирался спать.
– Вот и хорошо.
– Хорошо.
– Спокойной ночи.
Я поцеловал его в гладкий загорелый лоб. Запах мочи. Полоска белой кожи на месте застежки бейсболки, которую он всегда носит козырьком назад.
– Сделай как обычно.
Я делаю – быстро тру его спину через одеяло, чтобы согреть.
– Спасибо.
– Спокойной ночи.
Я не выключаю свет, наполовину прикрываю дверь и прохожу в общую комнату. Расправляю ковер – протершийся восточный ковер, доставшийся нам по наследству. Эта тряпка и еще одна, длинная, та, что в кухне, расползаются нить за нитью. Мы с Тофом носимся по ним, и нити становятся все виднее, торчат, словно усики. Не знаю, как их спасти. Может, каким-то образом их и можно подлатать, но я знаю, что заниматься этим не буду. Нагибаюсь и заталкиваю в полотно похожую на червя синюю нитку длиной семь-восемь дюймов.
Поправляю покрывало на диване. В Чикаго этот диван был в отличном состоянии, сверкал белизной, но здесь быстро запачкался; по углам – там, где мы прислоняли наши велосипеды, – пролегли черные полосы, подушки пожелтели, покрылись пятнами от шоколада и виноградного сока. Мы взяли напрокат пылесос для мебели, но эффект оказался смехотворным. Диван продолжал разваливаться, как и все остальные вещи. Ремонту он не подлежит. У двери свалена в кучу обувь, которую мне следовало бы разобрать. И пол надо подмести, но, еще не начав, я чувствую гнетущую тоску – грязь впиталась в этот дом, она здесь повсюду: в штукатурке, в лепнине, в щелях, в ковре. В полу трещины, плинтусы перекосились. В какой-то момент я взялся было за пылесос, одолжив его у соседей; пылесос свое дело сделал, но в доме было слишком много пыли. И уже на следующий день пол снова ею покрылся. Теперь я только подметаю.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?