Текст книги "Стихотворения"
Автор книги: Дилан Томас
Жанр: Зарубежная драматургия, Зарубежная литература
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)
Возжечь бы фонари
Возжечь бы фонари, чтоб лик святой,
Плененный восьмигранным странным светом,
Угас, но стал юнцам вдвойне бы ведом,
Решившимся расстаться с чистотой.
Плоть грешная во мраке сокровенном
Предстанет, но обманчивый рассвет,
Грим с женской кожи сняв, под простынею
Грудь мумии засохшей обнажит.
Меня влечет к раздумью сердце, но
В пути оно беспомощно, как разум.
Меня влечет к раздумью пульс, но он
Становится горяч, и время вскачь
Несется, и трава растет до крыш.
Забыв степенность, я штурмую время,
И ветер Африки мне бороду дерет.
Немало лет я внемлю предсказаньям
И в толще лет провижу чудеса.
Мальчишкой в небеса я бросил мяч —
И он еще не прилетел на землю.
Как мечтал уйти я прочь
Как мечтал уйти я прочь
От раздутой лжи шипенья,
Страхов застарелых стенанья,
Что все надрывней, только ночь
День сменит, за холм упавший в море.
Как мечтал уйти я прочь
От верениц приветствий, теней,
Вкруг витающих, от их
Призрачного эха в книгах,
Громогласья поз и речей.
Как мечтал уйти я прочь, но держит страх;
Из лжи, тлеющей на земле,
Вырвется жизнь, неведомая мне,
И вдруг ослепит, шипя, взмыв к облакам;
Древний ночной страх, развод
Шляпы с шевелюрой, рот,
Прижатый к телефону,
Чаши смертной не полнят.
Иль смерть мне принять надлежит
В полурутине-полулжи?
И смерть не будет властна
И смерть не будет властна.
И мертвые и голые, те люди в одно сольются
С человеком в ветре и в западной луне;
Когда их кости обглоданы и чисты будут и превратятся в прах,
И на локтях у них и на ногах зажгутся звезды;
И хотя они безумны, рассудок возвратится к ним,
Хотя уйдут они под воду, затем поднимутся опять,
Хотя влюбленные друг друга потеряют, любовь останется;
И смерть не будет властна.
И смерть не будет властна.
И, под изгибами морей
Покоясь долго, они, как те изгибы, не умрут;
И, скручиваясь, как под пыткой, когда дают дорогу силе,
Ремнем притянутые к колесу, они не разобьются;
Вера в их руках порвется надвое,
И зло единорога пройдет сквозь них;
И, разделив концы все, они не разобщатся;
И смерть не будет властна.
И смерть не будет властна.
Не смогут больше чайки кричать у них в ушах,
На берегах ломаться громко волны;
Где веял аромат цветка, цветов не будет,
Что поднимают головы навстречу дождевым ударам;
Хотя они безумны и мертвы, как ногти,
Черты их выбьются в головках маргариток
И разобьются в солнце, пока и солнце вниз не упадет,
И смерть не будет властна.
Это был мой неофит
Это был мой неофит.
Мальчик в белой сукровице
Дюжину морей проплыл,
Дней зеленых вереницу
По клепсидре протрубил.
Камень-колокол гремит.
Мой морской гермафродит.
Он – улитка человека,
На горящем судне враз
Сгрыз растресканную деку.
Сексуальный скалолаз
Жуть желаний не таит.
Кто искал укромный кров
Лабиринтами прибоя
В обесчещенном луной
Чреве ракушки рябой и
(Чтоб не кануть в миф иной)
В тине рыбьих городов, кто
Моря масляный покров
Снял на фото, во все поры,
Горем тронутую даль
Для кита, что детским взором
Превращается в Грааль
За вуалью плавников?
Мой апломб затушевал
Он. Прошли косою аркой
Над бегущею водой
Дети дома, дети парка
И вели на пальцах свой
Разговор, что не стихал.
Впереди других шагал
Безголовый мальчик в маске.
На волну любви портрет
Спроецировал он наспех
И безжалостно хребет
Сердцу моему сломал.
«Кто убил мой эпос? Кто
Вырвал из ограды года прут?
С тупой косой, с ножом
Водяным кто ждал прихода
Тени завтрашней в твоем
Заколуке темном?»
Это время.
«Ты пока – никто, – он ответил, —
Зла не держат на таких.
И траву твою не тронут
Нерожденный, неумерший.
Кто осмелится?»
Лишь время умерщвляет плоть мою.
Из сборника «Карта любви»
Когда все пять природных чувств прозрят
Когда все пять природных чувств прозрят,
Пальцы мои забудут зелень злака,
Заметят, как зима лущит подряд
Горсть юных звезд и зерна зодиака
И жнет любовь морозом, как серпом,
Уши услышат: барабанов гром
Гонит любовь на берег злой и грозный,
Зоркий, как рысь, язык, что замкнут в стих,
Горечь лекарств от ран любви вкусит,
Горящий куст любви учуют ноздри.
Во всех краях любви имеет сердце
Свидетелей, чтоб уловить и внять;
Когда ж на чувства сон слепой прострится,
То сердце чувствует, хоть спят все пять.
Мы, лежа на песке
Мы, лежа на песке, глядим на желтый
Тяжелый цвет морской. И нас смешат
Те, что в пустых словесных перещелках
Вдоль по теченью красных рек спешат.
Убиты желтизной и твердь, и море —
Душа и ветер ждут иных цветов,
Глубинных, буйных, словно смерть и море,
Чей сон качают руки берегов.
Приливом юным, лунностью немою
Объят канал. Бесстрастная луна —
Царица бурь песчаных, штормов моря —
Покоем одноцветья нас должна
Уврачевать от всякой водной хвори.
Песок овеян музыкой небес,
Когда спешат песчинки, над домами,
Над золотою цепью гор прибрежных
Создав летучий и сплошной навес.
Мы в ленте золотой лежим и видим
Желток воды и ждем, чтоб ветер выдул
Песок прибрежья, красный камень утопив.
Но не утолены желанья наши,
И красный камень нам не оттолкнуть,
Пока не схлынет золотой прилив,
Кровь сердца лавой горной ломит грудь!
Дай мне маску
Дай мне маску и стену, от шпионов твоих защити,
От ощеривших очи и очкастые хищные рты,
Блуд и бунт в детских спальнях лица моего сбереги,
Дай мне кляп немоты, пусть не видят нагие враги
Штык-язык за словами беззащитной этой молитвы,
Дай златые уста, сладкой лжи благозвучные ритмы,
Медным лбом дурака, словно дубом и старой броней,
Мой сверкающий мозг заслони от следящих за мной,
Дай слезу пожилого вдовца прицепить на ресницы,
Яд во взгляде укрыть, жестким оком заметить, как враг,
Обманувшись, раскрывшись, в беспомощной лжи обнажится,
Голый рот в обиде кривя или тихо смеясь в кулак.
Остроконечны журавли
Остроконечны журавли. Как монументы в птичнике,
И каменно застывшее гнездо не сбросит перьев,
Из глыбы высечены птицы; их грубые гортани бьются в гравий,
Протыкая рассыпавшееся небо, они крылом ныряют средь сорных трав,
На дюйм все в пене. Стучат мелодию обмана остроконечности тюремной,
Швыряют камни во времена дождей, царящих беззаконно и льющих вод потоки на святого —
В пору рук плавающих – музыкой серебряного замка
И рта. И оба крика, громких, и их перо срываются – остроконечно – в пропасть.
Эти птицы – журавлики – тебя избрали, они – баллады,
Которые слагаешь, они – полет зимой к колоколам,
Но не летят они по ветру, не возвращаются, как блудные сыны.
После похорон
Памяти Анны Джоуиз
После всей фальши похорон, всех пышных
Слов, пошлостей ослов и хлопанья ушами,
Успешного тук-тук-тук гвоздя по крепкой крышке
Гроба, прикрытых век, зубов сквозь черный креп,
Слюною смоченных глаз, плаксивых платочков
Утренний звон лопат пробуждает сон,
Потрясает мальчишку, стоящего со сдавленным горлом
Над этой могилой, роняя сухие листья,
И, как звук трубы, исторгает кости из тьмы;
После черствого хлеба поминок и чертополоха
В доме, где чучело рыжей лисы и папоротник ржавый,
Я стою, ради этого поминовенья, один
И скулю, как плакальщик, над мертвой горбатой Анной,
Чье сердце-родник пробило сухой, бесплодный
Углистый грунт Уэльса и утопило солнце.
(Хотя этот образ чудовищно преувеличен
Слепым поклоненьем; ее смерть была тихой каплей;
Она вряд ли хотела бы, чтобы я утопал в потопе
Похвал ее сердцу, она спит глубоко и глухо,
И голос друида не нужен руинам плоти.)
Но, Анны верный бард, зову морей волну
Петь и трубить хвалу добродетели древоязыкой.
Бить, как колокол буя, над гудящими гимн головами,
Пусть клонятся лисьи и папоротниковые дубравы,
Как хор и собор, над любовью души согбенной,
Четыре птицы пусть начертят крест.
Ее плоть была мягкой, как молоко, но эта скала,
Эта статуя с гордой грудью и с головой в облака
Вырублена из нее в этой комнате, где мокрые окна,
В траурном доме в этот мрачный год.
Знаю скромные, скорбные руки, которые покорно лежат,
Судорожно сжав свою веру, знаю старый, стершийся шепот
Влажного слова, разум, что сверлил пустоту,
Личико, съежившееся в кулачок от боли;
А статуя Анны – это семьдесят лет из камня.
Этот мрамор омытых дождями рук, этот монументальный
Аргумент, изваяние голоса, жеста, псалмов,
Меня над гробом ее штормит и вечно не даст покоя,
Покуда чучело рыжей лисы не крикнет: «Любовь», —
И прыгнет папоротник на черный подоконник.
Стих расцветает кляксой на листе
Стих расцветает кляксой на листе,
Текущем в опрокинутое поле
В заплатах малышей, бегущих к школе.
Стихов колодец я забил затем,
Чтоб не скулил утопленник под дверью,
Когда я греюсь в скудной темноте
От лампы молний, всем кукушкам веря
На лиственных постелях. Тень деревьев
Ползет по парку черным словом. Мрак
Сгущается и сковывает память.
В стихах грозит мне смертью каждый знак.
Мне ничего не остается, как
Разматывать по нитке каждый камень.
Не хотят трудиться слова
Не хотят трудиться слова третий тощий месяц в утробе
Жирно жрущего тучного года, в моем теле – набитой торбе,
Я свое бесплодье горько браню, шлю проклятье трутню-таланту:
Взять и отдать – лишь в этом суть, юзвратить, что брал на потребу,
Фунты небесной манны вернуть небесной росой небу,
Свыше данное слово швырнуть ввысь, как в слепую шахту.
Красть и тратить людское добро – это значит радовать смерть,
Что сгребет в конце с игральных столов всю валюту, какая есть.
Приход и расход наших дел сочтет и сбросит в дурной мрак.
Сдаться теперь – это значит платить жадной твари вдвойне.
Древние дебри крови моей вернутся в недра морей,
Если я убожу, не множу сей мир, это плод труда наших рук.
Святой, летящий к чертям
Святой, летящий к чертям:
Расхристан храм на лице небосвода
И отдан хищным пернатым когтям,
Где, парус гребнем согнув, пели воды
Хвалу безветрию, пели утесы,
И звон летел по пескам,
Рожден кольчугой отцовского дома;
Колокола задыхались над верфью органоголосой,
Из циферблата пробитого кашель плескал,
Кровавя цифры и стрелок изломы.
Везувий ангельских перьев отечеством стал,
Безумий шар грозовой, ветролапый, принес он
Оскалом паствы своей невесомой,
Вино в колодцах взбурлило до верха копны
Последней, в гимн обращаясь веселый
И уксус дав на распятье Христовым устам,
Воздав хвалу Ему сонмом завистливых слов, языками горящей войны…
Блохой упрыгала слава.
Священных рощ свечи блещут листвой,
И опаленному древу нет сладу
С цветами, скрывшими гибнущий ствол.
Лодчонки жабрами выпили сразу
Кровь моря, дикий гремучий раствор
С его пиявками, тиной, планктоном.
Как ветхий колокол, рухнуло небо, собой застывающий воздух тесня.
О, пробудись же во мне, в мути дня
На берегу, что изогнут со стоном.
На ложе болей карболкой пропахшей толпой городской
Небес опора летучая сбита
И туч надменных верхи,
Дом обветшавший взирает сердито…
В устах Твоих млеко скисло и льет
Потопом, улиц скрывая грехи,
И череп шара земного войною обрит до горящего мозга.
Укрой же город от смерти с высот,
Стропила выше, чтоб кровь из ушей не пошла,
Швырни свой страх, как посланье на камне,
Во мрак безумья промозглый.
Угрозы Ирода меч рассечет,
Летя во мгле марш-бросками,
Во взоре глаз, что угасли почти.
А сердце выдохлось в смертной агонии уст, перекормленных болью.
Ты рухнул доблестно, – встань и гляди:
Возникла старая мерзость, и злу
Лихому стало вольно прижиматься, как губке, к Христову челу.
Дыханье молнией врезалось в масло безволья,
И странник-меч перед миром возник.
Кричи же радостно, что повитуха
Из чрева духа нежнейше изъяла Твой крик
Для моря грубого мира, и солнце щелчком
Луча швырнуло Тебя на молчащий по-девичьи остров, где властвует гром.
Когда бы по моей вине хоть волос
– Когда бы по моей вине хоть волос
Пал бы с чьей-то головы. Когда бы шар тугой дыханья моего
В канаву шлепнулся и пузыри пустил…
Скорей канаты, словно черви, горло мне обхватят,
Чем хворый хрен любви сыграет на подмостках.
– Собрав азарт всех слов на ринге боя петухов,
Приглажу я лохматые леса рукой в перчатке света.
Танцуй в струе фонтана, время клюй и в нем купайся,
Покуда призрак не прогнулся перед молотом моим
И воздух не распался на кровавые осколки.
– Но если мой приход жесток, по-обезьяньи мерзок,
Швырни меня обратно, в мой жалкий дом. Рука моя
Распутывает тканные тобой завесы. И кровать нам становится распятьем.
Согнись, коль больно я вхожу, дугою стань или иною
Нелепой формой, чтобы девять месяцев скорее прохромать.
– Не для Христова ослепительного ложа,
Нет, в перламутровом сне среди нежных крупинок и хоров,
Любимая, если б слезы мои смягчили твердокаменность твою;
Лезь из чрева, сын или дочь, выбирайся прочь, прочь, прочь,
Даже когда с тяжких небес рушится дух воды.
– Вот и проснись, чистая радость моя, потайная как пещера,
Из мук и мертвечины, вечной рабыней детства,
О последняя любовь моя, отпрыск доброго дома…
У торящего из могилы свой путь зерна
Есть и голос, и кров, и поэтому ты должна возлечь и рыдать.
– Так покойся, не зная сомнений, звездной крупицей
На груди, насыщенной морями. Не возвратиться
Сквозь волны ожиревших улиц и кости кладбищ.
Покойно тело мое, вместе с гробницей стало оно единой плитой.
И бесконечное начало волшебства полно страданий.
Двадцать четыре года
Двадцать четыре года гонят слезы мне на глаза.
(Хороните мертвых, чтобы в муках не шли в могилу.)
Я рождался скрючившись, как портной, сгибающий спину,
Когда он шьет в дорогу саван смертный
При свете солнца, жадно жрущего плоть.
Разодевшись в прах, я пижоном пускался в путь,
В жилах кровь звенела звонкой монетой,
И к последней цели, к истинной нашей столице,
Я продвигаюсь так долго, как навсегда.
Из сборника «Смерти и рождения»
Перезвон молитвы
Молитв перезвон, готовых вот-вот прозвучать,
Малыш, идущий спать, и мужчина суровый,
Что по ступеням идет тихо к больной,
Одному все равно, кого во сне он найдет,
Весь в слезах – другой: как смерти любовь отдать?
Зреет во тьме слово – за ответом небесным
Взойдет, как им известно, с земли сонной —
У ложа малыш и мужчина суровый;
Звук, сорваться готовый, обеих молитв
О любви обреченной, сне безмятежном.
Горем одним взлетит. Кто ж сыщет покой?
Взрослый сникет слезой? Сладко малыш проспит?
Молитв перезвон, готовых вот-вот прозвучать,
Призван живых объять и мертвых. Муж суровый,
Войдя к умиравшей, встретит ее живой.
Любовь ожила, согрета его теплом.
Малыш – ему все равно, кого тронет мольба, —
Утонет в печали, как смерть глубокой,
Сна темным оком увидит он вал водяной,
Что захлестнет и потащит к той, что мертва.
Отказ оплакивать смерть, в огне, ребенка в Лондоне
Никогда, пока человек
Над птицей, зверем, цветком
Правит и покоряет тьму
И говорит с тишиной, тем обрекая свет,
Время пока, словно сон,
Выходит из моря, что рвется, кусая узду,
И я опять восхожу на Сион,
Круглый, как капля воды,
И в синагогу иду, ушко зерна, – никогда
Молиться не стану звуку пустому
И семя соленое сеять, как ты,
На власяницу, оплакивать я
Девочки жаркую смерть не хочу.
Руку поднять никогда не хотел
На человека – пусть горькую правду несет,
Не над местами святыми глумиться спешу,
Словно бы петь мой удел
Элегии юности, той, что цветет.
Там, глубоко, с первым мертвым
Покоится Лондона дочь, словно друзья
Окружили комочки земли, на темные вены
Легли матери – это воды неумолчность,
Темзы загадка, несущая капли века.
После первой смерти другой никогда еще не было.
Стихи в октябре
Под небом мой год тридцатый
Пробудился в звуках от моря до ближнего леса,
От ракушек в пруду до цапли
На дюнах,
А утро звало —
Хоралами волн, и чаек пронзительной песней,
И стуками гарусных лодок о мшистую пристань —
В ту же секунду
Покинуть
Еще не проснувшийся город.
Вместе с птицами певчими
Птицы крылатых деревьев несли мое имя
Над лошадьми и фермами,
И в осенний
Мой день рождения
Все былые дни на меня низвергались ливнем.
Цапля ныряла в приливе, когда я вышел.
Городок пробудился,
За мною
Ворота его затворились.
Стая жаворонков в бегущей
Туче, и в кустах придорожных посвист
Дроздов, и почти июльское
Солнышко
На плече холма.
Вешний воздух и звонкое пенье нежданно
Влились в утро, в котором бродил я и слушал
Шум дождя
И в дальнем
Лесу завыванье осени.
Бледный дождь над заливом
И над морем церковь размером с улитку —
Рожки пронзают туман,
Домик
Сереет, как филин.
Сады же весны и лета цвели небылицей
За горизонтом, под облаком, полным птиц.
Наверно, туда
Уходил
Мой день рожденья, но вдруг —
В край мой из стран блаженных,
Освежая природу и проясняя небо,
Повеяло чудом лета,
Смородиной,
Грушами, яблоками.
И на склоне года я вдруг увидал ребенка,
Который забытым утром шагает с матерью
Сквозь светлые сказки
Солнца
В легендах зеленого храма
По детству дважды родному.
И детские слезы текли по моим щекам.
Этот лес, и река, и море —
Такие же,
Как тогда,
Когда я мальчишкой в затишье летнего зноя
Поверял сюю радость камням, деревьям и рыбам,
И пели тайны
Живые,
Пели птицы и волны.
И там был мой день рождения.
Но погода менялась всерьез, и ожившая радость
Давно ушедшего детства
Запела
В сиянье солнца.
Стал летним полднем тридцатый мой год под небом,
Хотя городок внизу обагрялся кровью октябрьской.
Пусть же сердце
С холма
Поет на границе года.
Любовь в сумасшедшем доме
В больничный покой
Девушка шалою птицей слетела, как с губ
Срывается бред,
Чтоб заслонить ночь дверную пернатой рукой.
Сошла ко мне в куб
Дома нетвердых умом, словно с облака свет.
В архипелаге белых коек палаты мужской,
Огромной, как труп,
Ночью за каждою спинкой темнел силуэт.
Плясала стена
Под проникавшим снаружи неверным лучом,
Бесплотным, как дым,
А одержимая небом лежала со мной —
Наша постель, где слеза
Оставляла следы каждой бродяжки.
Светом с ладони меня напоила она,
С последним глотком
В полную боль наблюдал я рожденье звезды.
К несчастью для смерти
К несчастью для смерти,
Фениксом поджидающей под еще
Не зажженным погребальным костром грехов моих и дней,
К несчастью для этой мрачной бабы, —
Святой, изваянный, но чувственный среди шквального
Царства ушедших, меня осеняет навеки.
Пусть смачный поцелуй не впечатан еще
Холодными устами в мое горящее
Клеймленное чело, которое могло бы ее
Ко мне пристрастить; пусть
Ветры любви еще не пробились
К ледяной обители вожделенья
В погребе жизни моей, – вздыхает она: пусть лиходей
Пронзит ее, как солнечный удар.
Страсть над морем облекла меня виной.
Благословенное мое удачливое тело
В небе, в поединке с любовью пленено и зацеловано
На жерновах угасающего дня.
Тьма нашей глупости затмила напрочь
Холодную высокую звезду, однако
Блаженны призрачные смельчаки:
Каждая пядь их пути, каждый взгляд и рана —
Божья печать; душ высоких обряд
Вершится и единение между светилами.
Никогда существо мое петь не станет
Мрачную святыню, пока бесконечный требник
Не создан из волшебного тела твоего, и не убью я птаху —
Лишь смерть заставит любящих лежать раздельно.
Я вижу чудище в слезах,
Во мгле, рождающей племя людское.
Грива его и полосатая шкура вселенскую гибель несут.
Новый выношен во чреве минотавр,
Утконос, вскормленный птичьим молоком.
Видится мне статуя монахини святой, изваянная из мрака,
Символ желания, на которое мне жизни не хватит,
Символ вины, раздвоенья великого и воздержанья
Безмерного. Видится мне еще не пылающий феникс,
Небесный глашатай и вестник, стрела желаний
И отверженности острова моего.
Все в мире – любовь. Но чудовищна и бессмертна
Живая плоть в расцвете своем.
И могила – продолжение рода ее.
Любовь, – говорю тебе, – я удачлив судьбой.
Она меня без проповедей учит
Тому, что и тяга феникса к раю и желанье пребыть
После смерти в обители резной —
Все исчезнет, если не буду благословлен тобой
И не уйду в прохладу твоего смертного сада,
Неся бессмертье в себе, как в небе Христос.
Вот что я познал из природной
Речи глаз твоих; звезды юные на ней со мною говорят,
Лучи вживляя в Христову колыбель.
Терпенье в безнадежности – не дрогни,
Покойся, птица сердца. О, верная моя любовь, помоги мне.
Все, что тебе принадлежит, несет вселенную рожденья.
Земля и сыновья ее – творение твое.
Горбун в парке
Горбун по парку,
Одинокий сторож,
Среди деревьев бродит, озабочен
С утра, когда откроют доступ
К деревьям и воде, и вплоть до ночи,
Когда звонок закончит день неяркий.
Он черствый хлеб ест на газете просто
И воду пьет из кружки на цепи,
В нее швыряют дети гравий,
Пьет из бассейна, где плывет кораблик,
А ночью в конуре собачьей спит,
Хоть привязать его никто не вправе.
Он рано просыпается, как зяблик,
Как озеро, спокоен на рассвете.
«Эй ты, горбун!» – кричат на дню сто раз
Безжалостные городские дети
И прочь бегут, когда он крик услышит,
Их топот – дальше, тише…
Дразня его и скрючив спину, тоже
Как будто с горбунами схожи,
Они бегут оравой голосистой
Среди зеленого простора,
И, отложив газету, сторож
Железной палкой подбирает листья.
Ночлежник конуры бредет быстрей
Средь нянек и озерных лебедей,
А дети убегают виновато
И с камня прыгают на камень,
Блестя глазами, как тигрята,
А рощицы синеют моряками.
Когда же опустеют все аллеи,
Там мраморная женщина, белея,
Встает перед фонтаном в темноте,
Показывая камня превосходство.
Как будто выпрямив горба уродство,
Она сияет в стройной наготе.
А все деревья запертого сада,
Скамейки, пруд, запоры и ограда,
Вся детвора, вопившая так дико,
Невинная, в цвету, как земляника, —
Все возникает перед горбуном
В собачьей конуре неясным сном.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.