Текст книги "Озябшие странники (сборник)"
Автор книги: Дина Рубина
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 21 (всего у книги 25 страниц)
Помню, в 89-м году на книжной ярмарке в Москве мы с Александром Володиным и Вероникой Долиной бродили по израильскому павильону.
И когда поэт Михаил Генделев, проживший к тому времени в Израиле лет пятнадцать, стал окликать во всю глотку известного израильского поэта Хаима Гури: «Хаим! Ха-аим!!», Вероника повернулась ко мне и сказала: «Хочется обхватить голову руками и уползти как можно дальше».
Да. Но Хаим – это чуть ли не самое распространенное в Израиле мужское имя. Что поделать.
Так вот, прожив в Израиле несколько лет, ты – в этом смысле – расслабляешься, переводишь внутренние войска, находившиеся в российских пределах в полной боевой готовности, на другие фронта, а окопы эти зарастают бурьяном.
И вот ты возвращаешься в Россию и обнаруживаешь, что там – опять-таки, в этом смысле – все по-прежнему: имя Хаим как-то не стало привычнее, сыновей своих российские евреи продолжают называть Антонами, Андреями и Сережами, друзья твои продолжают задавать осторожные вопросы и деликатно ежиться по поводу разных твоих замечаний.
И ты чувствуешь себя человеком, который все лето ходил на даче босиком, а сейчас вернулся в город и должен, хоть и на время, втиснуться в свои узкие старые туфли. А нога растоптана и не лезет, да и туфли совсем разонравились.
Словом, ты вдруг обнаруживаешь, что основательно изменилась. Что ты, пожалуй, совершенно изменилась. Совсем. Стала – внутренне – гораздо свободнее, проще, если хотите – домашнее.
И вот на фоне всех этих размышлений мы с Клариком, значит, путешествуем по России и Украине.
Поскольку путешествуем как люди казенные, нас встречают на машине, привозят, отвозят – красота! Только вот Клара любит задавать простодушные вопросы водителям, отключая при этом слуховой аппарат. Я сижу справа, ору на ухо, перевожу. К тому же вопросы она задает исключительно сионистского толка. А между прочим, вовсе необязательно, что в израильских посольствах и консульствах водителями работают евреи. Как правило, как раз – наоборот.
– А сколько у вас в городе евреев? – спрашивает Кларик водителя Володю своим нежным голосом. Тот оглядывается, смущенно пожимает плечами и нерешительно бормочет:
– Да шут их знает…
– А? – повторяет она, ласково глядя на шофера.
– Шут!! Их!! Зна-ет!! – кричу я ей в ухо. Она удовлетворенно кивает.
– Вот так вы все здесь и сидите, – говорит она, глядя в его белобрысый затылок. – Пока антисемиты всех вас не перережут. А ты, мась, зачем меня коленом пихаешь? Я же хочу, чтоб в нем национальные чувства пробудились.
В общем, на протяжении всей поездки я боялась, что под влиянием Клариного просветительства в комнибудь из наших водителей национальные чувства таки пробудятся.
Кстати, чуть ли не основным побудительным мотивом моей поездки было страстное желание повидать никогда мною не виданную легендарную Одессу. Сейчас уже трудно сказать, почему это свидание как-то не задалось вначале. Мрачный ли весенний день с дождевой пылью, чудовищные колдобины запущенного двора в центре города, страшный подъезд без малейших признаков жизни (вначале дуновение мысли, а по мере подъема по темной загаженной лестнице чуть ли не уверенность в том, что шофер Володя завел нас, двух дур, в безлюдную подворотню, чтобы ограбить и убить…) И вдруг за железной дверью – вполне комфортабельная, хорошо обставленная квартира с высокими потолками, огромной ванной, и Клара, послушно достающая из чемодана велосипедную цепь: «Мась, мы кого должны ею вязать?»
И пыхтящий под тяжестью двух наших чемоданов, взопревший Володя:
– Меня, наверное…
Одесса показалась мне обветшалой, запущенной и даже – безлюдно провинциальной.
Ощущение заштатности города не покидало меня до самого вечера в культурном израильском центре. Когда в конце вечера я, как обычно, призналась слушателям в своей страсти (я коллекционирую забавные объявления, вывески, этикетки) – на меня вдруг со всех сторон обрушился целый водопад отборнейших коллекционных вывесок. Я не успевала записывать:
– «За безденьги – никому!!»
– «Пить – нет!»
Вывеска турбюро: «Мы вам устроим отдых навсегда!»
Табличка на газоне: «А не здесь вы не можете не ходить?!»
– «Еврейское кладбище вызывает православное кладбище на соцсоревнование!»
И венец – надпись над писсуаром: «Не льсти себе! Придвинься ближе!»
Вообще, ощущение странности твоего пребывания в бывших пределах бывшей твоей жизни не покидает ни на минуту. Странно все: люди, говорящие уже на каком-то неуловимо другом языке, любимый твой Ленинград, который надо называть книжным именем Санкт-Петербург, провально-черные подъезды, пахнущие мочой, ощущение повторяющегося навязчивого сна из прошлого, с вкраплением посторонних деталей западной жизни…
Была и совершенно кафкианская ситуация в этой поездке. Кстати, в Ленинграде. То есть в этом… Санкт-Петербурге.
Из посольства нам прислали два билета на балет «Жизель» в Мариинский театр. А я, надо сказать, в последний раз была в Кировском лет двадцать назад. И вот эта тающая люстра над головой, и эта позолота, и лепнина, и маслянисто-бархатный тяжелый занавес, и семенящая Семеняка… Черт возьми, я прослезилась, я ужасно растрогалась. Да, думала я, следя за проносящейся в воздухе Жизелью, да, мы жили в тоталитарном государстве, но мы слушали Ростроповича, Рихтера, в нас воспитывали эту могучую тягу к мировой культуре и, между прочим, давали неплохое образование…
Я страшно взволновалась. Вот тут, сидя в ложе Кировского театра, я почувствовала, что этих семи лет, прожитых в Иерусалиме, словно бы и не было. Вот тут впервые я ощутила, что именно этот зал с парящей в воздухе известной балериной, эти колдобины в асфальте дорог, эти хмурые лица в проносящейся толпе – была и есть настоящая реальность моей жизни, а ветры Иудейской пустыни, Масличная гора с карандашиком Елеонского монастыря – это только один из странных долгих снов…
Несколько секунд ощущение затянувшегося сна настолько владело мною, что я зажмурилась, не совсем уверенная в том, что увижу, когда открою глаза.
Открываю глаза.
Напротив меня в ложе великих князей сидит прославленный генерал израильской армии Ариэль Шарон и мерно хлопает в пухлые ладони, ласково улыбаясь кланяющейся балерине.
Я похолодела. Решила, что у меня поехала крыша. В это время Кларик наклонилась ко мне и спрашивает:
– Мась, ну-к глянь, это там не Шарончик ли наш сидит?
Я взглянула искоса на ее нежный профиль и в очередной раз восхитилась способностью этой женщины не только принимать огромный странный мир во всем его пугающем разнообразии, но и ее поразительной готовности ориентироваться в самых немыслимых нагромождениях обстоятельств, скользить меж них своей танцующей походкой, по пути объясняя себе и другим причинно-следственные связи.
– Он самый, – сказала я.
– Вот почему нам из посольства-то билеты отстегнули, – невозмутимо отметила она.
С Ариэлем Шароном в этой поездке мы столкнулись еще раз. В Москве, во время нашего выступления в культурном израильском центре.
Это было завершающее наше турне выступление. К тому времени мы с Кларой уже замечательно сработались. Как жонглеры с давно отрепетированным номером. Я читала два-три коротких своих рассказика, затем Клара проникновенно говорила минут десять о культурной жизни русского Иерусалима (как-то получалось само собой, что эта культурная жизнь побогаче и поинтереснее жизни какой-нибудь задрипанной Москвы). Клара расцвечивала пурпуром и золотом эти развесистые фрески, в довершение рассказа демонстрировала сборник, изданный к двухсотлетию Пушкинской даты Иерусалимским университетом и возглавляемой ею библиотекой. Демонстрировала его, прислоняя к своей роскошной груди. Пользовалась грудью как стендом.
Вот, мол, и мы к Пушкину отношение имеем.
Далее мы переходили к завершающему этапу программы: вопросы – ответы.
(Так и не могу объяснить, почему во время этих выступлений я напоминала сама себе Великого комбинатора, собирающего деньги на беспризорных детей. Ведь не врала же, не агитировала «за сионизьм», не звала в молочные реки – кисельные берега?.. А вот, поди же, не покидало меня чувство, что я кого-то надуваю. Пока не поняла: себя. Это я перед собой придуривалась – ну что ж, мол, вот я – свободный писатель, пригласили меня поехать прогуляться за казенный счет на бывшую родину, я и согласилась. Врешь, не свободный. Свободные писатели за казенный счет не ездят, потому что два этих понятия – «свободный писатель» и «казенный счет» – есть вещи несовместные…)
Вопросы нам – врать не стану – разные задавали. Вполне, кстати, едкого свойства. Сейчас трудно уже вешать людям на уши лапшу патриотического толка. Контора пишет, как говаривал тот же директор концессии. Газеты доходят, письма идут, радио и телевидение, опять же, просветительствуют… Трудно наше противоречивое государство живописать раем на земле. Приходится честно объяснять, что – да, не рай, что – да, бывает хреново, и довольно часто, но нам нравится…
И вот в разгар полемического сражения на последней нашей встрече в зале культурного израильского центра, вдруг распахиваются обе створки двери и в зал вплывает брюхо Шарона, обрамленное со всех сторон усиленной охраной.
И тут, как по команде, зал встает. Ну просто, что называется, в едином порыве. И я бы нисколько не удивилась, если б Ариэль Шарон что-то такое выдал насчет того, что есть, мол, такая партия.
Собственно, приблизительно то же он и сказал. По-русски, сильно картавя.
– Маленький страна… – сказал он значительно. – Но это наша страна…
И тут зал взвыл, весь. Вся престарелая публика, досидевшая до девяносто седьмого в своих размышлениях «ехать – не ехать», критикующая все абсолютно действия правительства Израиля и знающая, КАК надо управлять нашей страной, – вся, повторяю, эта престарелая московско-еврейская публика дружно и громко пустила национальную слезу.
И вот в тот момент я поняла, что наша с Кларой поездка себя оправдала.
Во вратах твоих
Посвящается БОРЕ
Сказал Эсав Амалеку: «Сколько раз я пытался убить Яакова, но не был дан он в мою руку. Теперь ты направь мысль свою, чтобы осуществить мою месть!» Ответил Амалек: «Как смогу я одолеть его!» Сказал Эсав: «Расскажу я тебе о законах их, и когда увидишь, что пренебрегают они ими, тогда нападай».
Мидраш
Останавливались ноги наши во вратах твоих, Иерусалим…
Псалом
В некоторых африканских племенах верх бесстыдства считается хождение с бюстгальтером…
Текст, не прошедший редактуры
Редактором в фирму «Тим’ак» меня пристроил поэт Гриша Сапожников, славный парень лет пятидесяти, уютно сочетавший в себе православное пьянство с ортодоксальным иудаизмом. (Впрочем, в Иерусалиме я встречала и более диковинные сочетания, тем паче что иудаизм пьянства не исключает, а, напротив, включает в систему общееврейских радостей, у нас, помилуйте, и праздники есть, в которые сам Господь велел напиваться до соплей…)
А Гришка, Гриша Сапожников, носил еще одно имя – Цви бен Нахум; это здесь случается со многими. Многие по приезде начинают раскапывать посконно-иудейские свои корни. Хотя есть и такие, кто предпочитает доживать под незамысловатой российской фамилией Рабинович.
А вот Гриша, повторяю, как-то ухитрился соединить в себе московское прошлое с крутым хасидизмом – возможно, при помощи беспробудного пьянства.
Он работал в одном из издательств, выпускающих книги по иудаизму на русском языке.
Из-за феноменальной его грамотности Гришу в издательстве терпели. Например, строгий тихий рав Бернштейн, чей стол в тесной комнатенке стоял впритык к Гришиному, вынужден был терпеть запах перегара, налитые преувеличенной печалью Гришины глаза и, главное, – его драную майку. Дело в том, что по известной причине Грише всегда было жарко.
Как ни зайдешь к нему в издательство – он сидит себе в майке, отдувается, а на стене над ним висит на гвоздике малый талит. (Я объясняю для тех, кто не знает: это нечто вроде длинного полотенца с отверстием для головы посередине, с концов которого свисают длинные нити – цицит.)
– Погоди, я оденусь, – обычно говорил Гриша, снимая с гвоздика талит и, как лошадь в хомут, продевая в отверстие голову. При этом его пухлые плечи с кустиками волос оставались на виду. Меня-то, как человека циничного, обнаженные Гришины плечи смутить не могли, а вот раву Бернштейну явно становилось не по себе, тем более что, беседуя, Гриша то и дело обтирал подолом талита потную шею движением буфетчика, обтирающего шею подолом фартука.
– Запиши телефон, – сказал Гриша, отдуваясь и обтирая шею, – там нужен редактор, это издательская хевра. Спросишь Яшу Христианского.
– Какого? – уточнила я преданно.
Он достал из стола бутылку водки, налил в бумажный стаканчик и выпил.
– Да нет, это фамилия – Христианский, – крякнув, пояснил Гриша. – Кстати, он пишет роман «Топчан», так что боже тебя упаси проговориться, что в Союзе у тебя выходили книги и вообще что ты чего-то стоишь. Ты ничего не стоишь. Ты – просто дамочка. Старательная дамочка, набитая соломой. Понятно?
– Понятно, – сказала я. – Спасибо, Гриша.
– Рано благодарить. Он тебе устроит нечто вроде проверки. Сцепи зубы и стерпи. Его все знают за жуткую…
Рав Бернштейн кашлянул, и Гриша, запнувшись, закончил:
– Одним словом, оглядишься.
Когда рав Бернштейн вышел из комнатки, Гриша обтер шею подолом талита и сказал:
– Тут и так жарко, а они еще окна загерметизировали.
Окна были исполосованы клейкой лентой вдоль и поперек. Как у меня дома.
– Гриш, война будет? – спросила я.
Цви бен Нахум налил водки в бумажный стакан, глотанул и сказал:
– А хер ее знает…
Накануне войны улицей темной и тесной пробиралась я в поисках восточного дворца с фонтаном и пальмой.
(Позже, при свете дня, улица оказалась самой обыкновенной, не широкой, но и не узкой, автобусы ходили в обе стороны. Что это было тогда – эта сдавленность восприятия, этот спазм воображения, это сжатие сердечной мышцы – в ожидании войны, дня за три, кажется?)
Объясняли, что справа должен тянуться зеленый забор, потом какая-то стройка, повернуть налево и войти во двор.
Кой черт забор, да еще зеленый – поди разберись в этой тьме! – я поминутно спотыкалась об арматуру, торчащую из земли, и поэтому поняла, что забор кончился и началась стройка…
До сих пор в слове «война» заключался для меня Великий Отечественный смысл – школьная программа, наложенная на биографии родителей и расстрелянных родственников. Но поскольку Отечество накренилось, сдвинулось и, отразившись пьяной рожей в тысяче осколков разбитого этой же рожей зеркала, полетело в тартарары, неясно стало – как быть со старыми смыслами и чего ждать незащищенной коже и слизистой глаз, носа, рта. (Противогазы нам уже выдали. Борис составил их аккуратно на антресолях хозяйского шкафа.)
Итак, накануне войны улицей темной и тесной, как тяжкий путь к свету из материнской утробы (она и называлась соответственно – «Рахель имену», что в переводе на русский означает «Рахель – наша мама»), я пробиралась в поисках восточного дворца с фонтаном и пальмой.
Когда-то, до Шестидневной войны, во дворце размещалось посольство то ли Эфиопии, то ли Зимбабве, а после начала войны эта самая то ли Нигерия, то ли Тунис разорвали дипотношения с нами (с нами? с этими, здесь, ну, с Израилем), и посольство в полном составе драпануло из дворца, оставив фонтан и пальму – на редкость крупный, можно сказать, кинематографический экземпляр, высоченная прямая пальма с мощным волосатым стволом, а вот породу – не скажу, не знаю, в нашей стороне (в нашей? в тамошней, в российской) такого не росло…
В полнейшей уличной тьме здание мавританской архитектуры было тепло освещено изнутри ярким желтым светом, и этот свет падал на большие жесткие листья пальмы, на фонтан, подсвечивая их, словно театральную декорацию.
Я поднялась по внешней, легким полукругом взбегающей на второй этаж лестнице, миновала террасу, толкнула дверь и вошла в очень просторный, почти незаставленный холл. Через стеклянные двери аудиторий видны были юношеские головы в цветных вязаных кипах. Я пошла в боковой коридор, столкнулась с каким-то парнишкой, спросила на плохом своем иврите, где тут читает лекцию рав Карел Маркс, – тот указал на дверь, я постучала и вошла. В этот вечер разбирали тему первой битвы Израиля с Амалеком. Он оказался пылким изящным чехом, этот рав Маркс, – жесты имел округлые, певучие, то и дело вонзая указательный палец куда-то над головой, в потолок.
– Не народ против народа, – с мягким нажимом произносил он и смуглые сильные кисти рук разбрасывал при этом в стороны, как пианист в противоположные концы клавиатуры, расставлял боевыми шатрами друг против друга. – Но Бог против народа! – И плавной дугой указательным пальцем – вверх, в потолок.
Талантливым проповедником был рав Карел Маркс. На иврите говорил достаточно хорошо, хоть и с заметным акцентом. Например, гортанное, на связках «рейш», мягко всхлипывающее у сабр, у него рокотало где-то в носоглотке.
В перерыве все вышли на террасу – там на столике стояли электрический самовар, одноразовые стаканчики, кофе, печенье на тарелке.
– А здесь культурно, – сказал кто-то за моей спиной, – и чисто. Они, по-видимому, к консервативной синагоге принадлежат…
– А я в ортодоксальную иешиву ходил, – ответил на это другой, – так я в жизни столько мяса не ел, сколько там дают. Даже компот с мясом…
Домой возвращалась в автобусе со старостой группы Гедалией – приятным пожилым человеком с лицом симпатичной козы, – кажется, он работал где-то в университетской библиотеке.
Когда миновали район Мошава Германит и автобус въехал на Яффо, ярко освещенную центральную улицу с там и сям бегающими огоньками рекламы над магазинами, стало веселей на душе. И поскольку говорили-то все о том же, Гедалия вдруг неуверенно улыбнулся в слабую бороду и сказал:
– Не думаю, чтобы бомбили Иерусалим. Здесь все-таки мусульманские святыни.
Я возразила:
– Знаете, как-то перспектива бомбежки Тель-Авива тоже мало радует.
– Конечно, конечно, – он смутился. – И потом, у нас тут горы, а газ, как вам, наверное, известно, стекает и стелется понизу.
– Да, мне известно, – сказала я…
…Первые недели эмиграции показались тяжелой болезнью – брюшным тифом, холерой, с жаром, бредом, да не дома, на своей постели, а в теплушке бешеного поезда, мчащегося черт знает куда. Между тем деятельно занимались делами: отстаивали в нужных очередях к нужным чиновникам, получали пособия, сняли квартиру в хорошем районе – правда, религиозном, да шут с ним, какая разница, даже любопытно… Вот только воду приходилось кипятить в кастрюльке. Наш новый эмалированный чайник сгинул в чудовищной пучине шереметьевской таможни.
Соседи слева подарили нам холодильник, который был, вероятно, старше, чем Страна. Он никогда не отключался, поэтому скалывать лед, выползавший из морозильной камеры, можно было только ледорубом.
Соседка справа в первый же вечер занесла мне халат и израильский флаг. Флаг был стираным, халат – тоже. Сын настаивал, чтобы флаг был немедленно вывешен на нашем балконе.
Едва мы заволокли чемоданы в пустую квартиру и вдохнули запах только-только высохшей побелки, зазвонил телефон.
– Семейство Розенталь? – спросили гортанно в трубке.
– Нет, – ответила я по-русски и, спохватившись, исправилась: – Ло.
В трубке еще что-то спрашивали, я торопливо перебила заученной фразой:
– Простите, я не говорю на иврите… – и повесила трубку.
В тот же день съездили на мебельный склад и привезли оттуда полную машину рухляди: несколько колченогих стульев, две тахты, диван с чужой ножкой, длиннее остальных трех, раскладушку – и огромный обшарпанный канцелярский стол, в котором недоставало трех ящиков. В верхнем ящике этого стола я обнаружила записку на русском: «Не забудь полить цветок»… (Поезд все мчался, мчался – куда? зачем? что будет со всеми нами? Дети каждый день выпрашивали три шекеля и, ошалевшие от здешних супермаркетов, бегали за жвачками.)
Мы же почти перестали говорить друг с другом, оба умолкли, даже не жались один к другому, как перед отъездом из России, когда тревожно было расстаться на час… Я подозревала, что и Борис болеет этой неназываемой болезнью…
В первую ночь мне приснился сон о иерусалимских банях. Я мылась там вместе с «черными». И как в прежних своих тягостных снах о метро, я была, конечно, абсолютно голая, просто до неприличия. Хасиды сурово отводили от меня глаза и яростно намыливали на себе лапсердаки и шляпы. Колебались пейсы, которые светская публика называет «блошиными качелями».
Я проснулась и спросила Бориса:
– В Иерусалиме есть бани?
Он подумал, сказал:
– Наверное… В каких-нибудь отелях… Вообще, бани – это не еврейская забава.
– Почему? – спросила я.
– Видишь ли, возможно, мы всегда предчувствовали тот жар, спаливший половину нации, ту страшную парную…
(Бешеный поезд все мчался, мелькали какие-то пейзажи за окнами – средиземноморские, дивные, картинные – как, вы не были еще на Мертвом море? – вот где потрясающе красиво… Температурный бред тифозного больного: где я? где я? пить… «Это называется у нас хамсином, – приветливо объясняли мне, – нужно пить как можно больше».)
В первую субботу зашли к нам доброжелательно улыбающиеся соседи, подарили Борису талит и пригласили в синагогу. Вернувшись после трехчасовой молитвы, он повалился на тахту с поломанной ножкой и сказал: для того, чтоб быть евреем, нужно иметь здоровье буйвола, боюсь, мне уже не потянуть…
…Наконец сумасшедший поезд сбавил скорость, и можно было уже различить что-то за окнами его: искусно сделанные парики, похожие на натуральные прически, и густые вьющиеся пейсы, похожие на букли парика; в белой хламиде шел по тротуару царственно прекрасный эфиоп, такой величественно статный, такой слишком настоящий, что даже казался актером, удачно загримированным для роли Отелло; то два хасида, шествующих по Меа Шеарим, напоминали Стасова и Немировича-Данченко, или вдруг ухо выхватывало из радиопередачи: «…выступал хор Главного раввината Армии обороны Израиля…»
…Дом, на последнем этаже которого мы сняли небольшую квартиру, стоял на одном из высоких холмов Рамота, одного из самых высоких районов Иерусалима. С балкона последнего, четвертого этажа такой расстелился вид на город – хоть экскурсии сюда води. По левую руку – гора Скопус вдали с башней университета, по правую – башня знаменитого отеля «Хилтон». Вдали синела кромка Иорданских гор… Ну и так далее…
Дом стоял на холме, выступая углом, – наш балкон, если смотреть снизу, с зеленого косогора, напоминал кафедру. Словом, некая возвышенность присутствовала.
Кстати о возвышенности. Мне кажется, что наличие некоего возвышения не скажу – обусловливает, но располагает к поискам в собственной душе не скажу – вершин, но возвышенностей, да. Так что я вижу прямую зависимость религиозного состояния общества от рельефа местности. Вероятно, с вершин уместнее взывать к Богу.
(Что касается меня, то я всегда знала, что Бог есть. Я говорю не об ощущениях, а о знании. Это при абсолютно атеистическом воспитании в совершенно атеистической среде. То есть в полном отсутствии Бога. Моя младшая сестра в детстве перед экзаменом по музыке молилась на портрет польского композитора Фредерика Шопена, который висел у нас в комнате. Однажды я подслушала эту молитву. «Шопочка! – жарко шептала моя девятилетняя сестра. – Милый Шопочка, сделай так, чтоб я не ошиблась в пассаже!..» Так что я сразу отметаю все обсуждения этой темы.)
По субботам из соседних квартир доносилось широкое утробное пение. Мелодия напоминала нечто среднее между «Шумел камыш» и «Из-за острова на стрежень». Пели здоровыми кабацкими голосами, в которых чувствовалась полнота жизни.
По проезжей части улицы по двое, по трое неторопливо шли мужчины в синагогу. Белые, с продольными черными полосами талиты спадали с плеч, как плащи испанских грандов.
Графически это было так красиво, что первые несколько недель я поднималась в субботу пораньше, чтоб из окна наблюдать диковинную для меня, такую обычную здесь картину: евреи в талитах шли по улице в соседнюю синагогу…
…Когда вернулась способность видеть и слышать, поезд замедлил ход, пополз, остановился – и обморочно вялые, как после тифа, мы сползли со ступенек на эту землю…
Издательская фирма «Тим’ак», куда послал меня Гриша, арендовала помещение у известной газеты «Ближневосточный курьер». Само здание «Курьера» – серое, приземистое, длинное – напоминало нечто среднее между тюрьмой усиленного режима и курятником. «Тим’ак» арендовал на втором этаже небольшой зал, перегороженный самым идиотским способом на множество маленьких кабинок. Войдя в зал, посетитель попадал как бы в лабиринт и принимался блуждать по кабинкам, хитроумно переходящим одна в другую. И поскольку перегородки были высотой в человеческий рост, то по плывущему над ними головному убору можно было определить с немалой степенью вероятности, кто из заказчиков явился.
– Ну-с, что бы такое вкусненькое вам дать поредактировать?.. – ласково-небрежно спросил Яша, роясь в бумагах на столе. Христианский оказался ортодоксальным иудеем, рыжим, томным, с орлиным носом, внушительной фигурой, схваченной портупеей (какие носят сотрудники сил безопасности – с кобурой под мышкой), и чрезвычайно инфантильной привычкой пятилетнего бутуза оттягивать большими пальцами ремни портупеи, как помочи. – А, вот хоть это…
Я взяла протянутый им листок с напечатанным на нем следующим машинописным текстом: «…риация. Неотъемлемым правом каждого гражданина Израиля является право быть похороненным за счет государства в течение 24 часов. Если вы желаете быть похороненным рядом с супругом(ой), следует заблаговременно заявить об этом не позднее чем за тридцать дней до похорон…» Далее до конца страницы перечислялись погребальные льготы, положенные каждому гражданину Израиля.
– А… что это? – спросила я несколько обескураженно.
– Какая разница? – улыбнулся Яша. Добрые складочки разбежались вокруг его рыжих глаз. – Неважно! Не за то боролись! Редактируйте, редактируйте…
– Нет, постойте, может, это юмор…
– Ну какой же юмор! – укоризненно возразил он. – Это брошюра министерства абсорбции о правах репатриантов. Выбирайте кабинку по душе. Вот тут работает у нас Катька, там – Рита… Чувствуйте себя комфортно…
Он вышел, а я села в свободную кабинку, достала из сумки ручку и положила перед собой лист.
Первым делом я вычеркнула высокопарное слово «неотъемлемым». Потом вставила слово «покойного» перед словом «гражданина», чтобы у очумевших репатриантов не возникло впечатления, что немедленно по прибытии в аэропорт Бен-Гурион следует воспользоваться правом быть похороненным за счет государства в течение 24 часов. Получилось вот что: «Правом каждого покойного гражданина Израиля является право быть похороненным за счет государства в течение 24 часов». Я содрогнулась и вычеркнула. Написала мелкими буквами сверху: «Правом каждого гражданина Израиля является право в свое время быть…» и так далее. Перечитала и ужаснулась. Решительно вычеркнула все. Вздохнула глубоко и написала: «Если вы умерли, ваше право…» Тьфу!.. Я вспотела… Вычеркнула… Посидела с минуту, написала: «Каждый гражданин Израиля, умерев в положенный срок, имеет право…» О господи, а если не в положенный? Я вычеркнула все жирно и написала на полях маленькими аккуратными буковками:
«Когда вы умрете, вас похоронят за счет государства в течение 24 часов…»
Сидела, тупо уставившись на эту обнадеживающую фразу, и слушала стрекотание компьютеров в соседних кабинках.
Собственно, я прекрасно понимала, что со мною происходит. Нормальный стресс, повторяла я себе, такое часто бывает с людьми первое время в эмиграции. Например, Сашка Колманович, наш сосед, классный программист, в Союзе работавший над созданием искусственного интеллекта четвертого поколения, недавно проходил тест в какой-то частной фирме по производству компьютерных программ. И последним заданием была просьба нарисовать женщину, обыкновенную женщину. Очумевший от пятичасового теста Сашка нарисовал два треугольника, конус и корень квадратный из какого-то сумасшедшего числа… А это оказался примитивный тест на здоровую сексуальность. Вот и все. Так что после этого рисунка Сашка проходил еще пять дополнительных тестов.
– Рита, Рит… – послышалось из кабинки справа… – Слышь, вчера из России Синайка вернулся…
Слева, продолжая стрекотать на компьютере, медленно спросили:
– Это кто… Синайка?
– Да сосед наш, – воскликнули нетерпеливо справа, – профессор лингвистики, помнишь, я рассказывала – Синай Элиягу Аушвиц. Старенький, основатель кибуцов. Мы его дома Синайкой зовем…
– Ну?
– Вернулся в полном балдеже… «Коммунизм, – говорит, – коммунизм! Кмо кибуц гадоль! Свет – бесплатно, телефон – бесплатно. Коммунизм!» Особенно от Ленинграда в восторге. Пришел к «Авроре», а там на набережной бродячий оркестрик играет, Синайка спрашивает: «Гимн можете сыграть?» Лабухи говорят, мол, будут доллары – будет гимн. Он им бросил в кепку два доллара, они заиграли «Союз нерушимый республик свободных». Он от восторга чуть не спятил. «А можно, – спрашивает, – я дирижировать буду?» Лабухи великодушные, разрешили… Представляешь картинку, Рит?
Слева прекратили стрекотать, помолчали и проговорили задумчиво:
– В этом есть своеобразный сюр: в Ленинграде, на фоне «Авроры», под управлением старого израильского профессора бродячий оркестрик играет гимн подыхающей империи…
Мне так понравились сразу эти двое, этот московский, такой знакомый ироничный говорок людей моего круга. Очень захотелось остаться здесь работать. Хоть за три копейки. Хоть за тысячу шекелей, только бы «со своими».
Я вычеркнула все, что написала прежде, хмыкнула и, понимая, что все равно все пропало, застрочила: «Не приведи Господи, конечно, но если вы помрете – не волнуйтесь. Таки вас похоронят, и довольно быстро – дольше двадцати четырех часов не позволят валяться в таком виде на Святой земле. Вашим родным не придется тратиться – государство Израиль обслужит вас по первому разряду: катафалк, кадиш, то-се – словом, не обидят, вы останетесь довольны. Если же вы так привязаны к своей супруге(гу), что желаете и после смерти лежать с нею рядом, вам следует заблаговременно придушить ее, не позднее чем за 30 дней до своих похорон».
Тут над барьером кабинки справа появилась голова, как мне показалось, пятнадцатилетнего мальчика. Круглые черные глаза с оценивающим любопытством оглядели меня.
– Здрасьте, – сказали мне. – Вы к нам редактором пробуетесь?
Я молча махнула рукой.
– А, понятно, похороны редактировать дал?
– Кать… Ты поосторожней, – послышалось слева. – Он появится сейчас.
– Да у них сейчас минха, – отмахнулась та, что оказалась Катькой. Имя ей очень шло.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.