Электронная библиотека » Дмитрий Быков » » онлайн чтение - страница 17


  • Текст добавлен: 14 января 2014, 00:02


Автор книги: Дмитрий Быков


Жанр: Кинематограф и театр, Искусство


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 17 (всего у книги 65 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]

Шрифт:
- 100% +
24 мая. Родился Михаил Шолохов (1905)
Дикий Дон

Пока ремонтируется дом-музей в Вешенской, выходит самое полное научное десятитомное собрание и ломаются копья на предмет авторства-неавторства, пока переиздается четырехтомная эпопея о судьбах казачества в революции и не умолкает полемика о том, почему Шолохов так и не дописал романа «Они сражались за Родину», в котором планировал реабилитироваться за слабую и рыхлую «Поднятую целину-2», – все словно забыли перечитать собственно «Тихий Дон».

Зато именно к юбилею вышла наконец книга Зеева Бар-Селлы (Владимира Назарова) о «подлинных авторах» шолоховского наследия – Вениамине Краснушкине, Константине Каргине и Андрее Платонове. Краснушкин (более известный под псевдонимом Виктор Севский) был расстрелян ЧК в 1920 году, тридцати лет от роду, а роман его (называвшийся вроде как «Донская волна», как и редактируемая им газета) в незаконченном виде достался Шолохову. Бар-Селла вполне аргументированно доказывает, что Краснушкин является автором двух первых и половины третьей книги романа. Версия убедительная, да и отрывки из статей Севского, приводимые исследователем, написаны очень хорошо – получше довольно сусальных рассказов Ф. Крюкова, которому «Тихий Дон» приписывается в статьях Солженицына и Томашевской.

Загвоздка в одном – первый и второй тома «Тихого Дона» как раз слабее третьего и в особенности четвертого. Самое мощное, что есть в романе, – вторая половина третьего тома, бегство Григория с Аксиньей, скитания по чужим углам, и могучий, страшный четвертый том, где вся жизнь героев уж вовсе летит под откос. Так что даже если Шолохов и спер начало своего романа, вторую его половину должен был писать кто-то никак не менее талантливый. А речь там идет о событиях, которые Севскому вряд ли были известны: роман доведен до 1922 года.

Главный спор, как всегда, происходит между пылкими патриотами и злопышущими инородцами. Книгу Бар-Селлы еще не издали, а уже предлагают запретить. Патриотам почему-то очень нужно, чтобы роман написал Михаил Александрович Шолохов, донской казак, полуграмотный, ничем в своей дальнейшей жизни не подтвердивший права называться автором «Тихого Дона», не имевший понятия ни о писательской чести, ни о корпоративной этике, ни о русской истории (по крайней мере в том объеме, который требовался для описания Первой мировой войны).

Скажу сразу: спор патриотов с инородцами мне неинтересен, поскольку силы и качества спорщиков давно уравнялись. Замечу другое: ни те ни другие по-прежнему не касаются сути происходящего. Дело в том, что романа Шолохова они, похоже, не читали. В первую очередь это касается патриотов. Если бы они прочли «Тихий Дон» – и, что еще трудней, правильно поняли его, – им бы в голову не пришло отстаивать шолоховское авторство. Они, напротив, сделали бы все возможное, чтобы доказать принадлежность этой книги перу какого-нибудь инородца вроде Штокмана. Потому что более страшного приговора феномену казачества, чем эта книга, не существует в принципе.

«Тихий Дон», да простит мне тот или иной его автор, – безусловно величайший роман XX века, но ничего более русофобского в советское время не публиковалось. И как это могло семьдесят лет оставаться незамеченным – ума не приложу. Сегодня это не самое актуальное чтение, и никакие юбилейные торжества не вернут романа в живой контекст. Современный читатель расслабился, ему двести страниц Гришковца осилить трудно, а тут – две тысячи страниц плотного, тяжелого текста, достаточно кровавого и временами нарочито казенного. Я все-таки взял на себя труд перечесть народную эпопею – и остался вознагражден: книга явно не рассчитана на молокососов, читать ее в одиннадцатом классе (как рекомендовано сегодня) категорически нельзя, но серьезному и взрослому читателю она скажет многое. Потому что «Тихий Дон» – приговор целому сословию, настоящая народная трагедия с глубоким смыслом, который открывался единицам. Именно так понял эту книгу, скажем, пражский критик К. Чхеидзе, эмигрант, писавший в «Казачьем сполохе» о зверстве, темноте, чудовищной беспринципности и неразборчивости того самого народа, о котором говорится в народной эпопее.

Есть серьезные основания предполагать, что «Тихий Дон» написан одним человеком, а не писательской бригадой. Основания эти таковы же, как и в случае Шекспира, – вот, мол, несколько человек трудились над корпусом его драм. Да ничего не несколько, один и тот же маялся – это легко прослеживается по динамике авторского мироощущения. Начинал все это писать человек легкий, жизнерадостный, хоть и не без приступов меланхолии, потом где-то на «Троиле и Крессиде» сломался, а дальше пошли самые мрачные и безнадежные его сочинения, исполненные горчайшего разочарования в человечестве; и видно, что разочарование это тем горше, чем жизнерадостнее были обольщения. В «Тихом Доне», в общем, та же эволюция: от почти идиллических сцен первого и второго томов, от картин большой и прочной мелеховской семьи, от умиления казачьими обычаями и прибаутками – к страшной правде, открывающейся в последнем томе, где распад пронизывает все, где самый пейзаж превращается в отчужденную, враждебную человеку силу.

Всем известен распространенный аргумент, что все военные и хроникальные вставки сочинял будто бы совершенно другой человек – в перемещениях бесконечных дивизий и бригад совершенно невозможно разобраться, слишком много цифр и ненужных, в сущности, фактов. Так ведь и это, если дочитать роман до конца, работает на замысел! И просчитать такой эффект было вполне под силу даже молодому автору: громоздишь, громоздишь передвижения войск, сведения об их численности и о направлениях главного удара, пока все это не превратится в серую, монотонную бессмыслицу, сплошной поток хаотических сведений, пока все эти перемещения, удары, стычки и бунты не представятся сплошным, никому не нужным абсурдом. Да еще если учесть, что разворачивается вся эта история на крошечном пространстве, населенном какой-нибудь сотней тысяч человек.

Как органично вписать частные судьбы в поток истории? Да очень просто: герои должны все время сталкиваться. Но если в «Докторе Живаго» или «Хождении по мукам» этот формальный прием выглядит донельзя искусственно – складывается ощущение, что вся Россия состояла из десяти главных героев, которые вечно не могли разминуться на ее просторах, – то у молодого автора все получилось полуслучайно, само собой: взято ограниченное пространство, вот герои и мнутся на этом пятачке России, перебегая то в белые, то в красные, то в зеленые. Встретятся Григорий со Степаном один раз – оба белые, встретятся в другой – один уже красный, сойдутся в третий – ан оба красные. И вот про что, в сущности, шолоховская книга: на протяжении пяти лет, с семнадцатого по двадцать второй, соседи, братья, отцы и дети убивают друг друга почем зря без видимой причины, и нету никакой силы, которая могла бы их остановить.

Писал об этом, в сущности, и Бабель – «Конармия» (в особенности рассказ «Письмо») по своему пафосу с «Тихим Доном» очень схожа. Иное дело, что Шолохов нашел блестящую метафору, которую очень удобно положить в основу книги о метаниях целого народа от красных к белым и обратно. Есть у Григория Мелехова семья, и есть полюбовница. Вот от семьи к полюбовнице и мечется он, снедаемый беззаконной страстью, – а на эти метания накладываются его же судорожные шныряния от красных к белым. Своего рода «Война и мир» с «Анной Карениной» в одном флаконе: большая история становится фоном для любовной, частной. И ведь в чем особенность этой любовной истории: Мелехов жену свою, Наталью, очень даже любит. После ее смерти жестоко скорбит. Но и без Аксиньи ему никуда. И ведь Аксинья, что ценно, от Натальи мало чем отличается – просто она, что называется, роковая. А так – обе казачки, обе соседки, умудряются даже общаться нормально, когда его нет.

В шолоховском романе между красными и белыми тоже нет решительно никакой разницы. И те и другие – звери, а раньше были соседями. Почему поперли друг на друга? Никакого ответа. И открывается страшная, безвыходная пустота, о которой и написан «Тихий Дон»: нету у этих людей, казаков, опоры престола, передового и славнейшего отряда русской армии, – никакого внутреннего стержня. Под какими знаменами воевать, с кого шкуру сдирать, кого вешать – все равно. Всеми правит та же роковая сила, тот же безликий и неумолимый фатум, который швырнул друг к другу Аксинью с Григорием, руша все вокруг. И распады семей в первом томе – первое предвестие катастрофы, описанной в трех последующих.

Если пафосом «Войны и мира» было именно пробуждение человеческого в человеке под действием событий экстремальных и подчас чудовищных, то главной мыслью «Тихого Дона» оказывается отсутствие этого самого человеческого. Устроить публичную расправу, побить дрекольем, утопить в тихом Дону – да запросто же! Тут и открывается смысл названия: течет река, а в ней незримые омуты, водовороты – просто так, без всякой видимой причины. И ни за омуты, ни за бездны свои река не отвечает. Ей все равно, между каких берегов течь. И на нравственность ей тоже по большому счету наплевать. Она имморальна, как всякая природа. От славного казачества остался один пустой мундир да воспоминания стариков, у которых уже и бороды позеленели от старости, – что-то про турецкую войну.

«Тихий Дон» – книга уникальная, надежда в ней отсутствует. Мало кому, вероятно, было такое позволено. Уж какие люди склоняли Шолохова написать счастливый финал! После третьей книги Алексей Толстой целую статью написал – верим, мол, что Григорий Мелехов опять, и уже окончательно, придет к красным. А он не к красным пришел. Он пришел к совершенно другому выводу, и это становится в шолоховской эпопее главным: народ, не соблюдающий ни одного закона, народ, богатый исключительно самомнением, традициями и жестокостью, разрушает свое сознание бесповоротно. Остаются в нем только самые корневые, родовые, архаические связи. Родственные. Стоит Григорий Мелехов на пороге опустевшего своего дома, держа на руках сына, – вот и вся история. Последнее, чего не отнять, – род. И зов этого рода так силен, что пришел Мелехов на свой порог, не дождавшись амнистии. Ее ожидают к Первомаю, а он вернулся ранней весной, когда солнце еще холодное и чужой мир сияет вокруг. Его теперь возьмут, конечно. Но кроме сына, не осталось у него ничего, и этот зов оказался сильнее страха.

Вывод страшный, если вдуматься. Потому что стихия рода – не только самая древняя, но еще и самая темная. Впрочем, когда человек мечется между красными и белыми, это тоже эмоция не особенно высокого порядка. Такой же темный зов плоти, как метания между женой и любовницей. За эту аналогию Шолохову двойное спасибо: сколько я знаю людей, бегающих от бурного либерализма к горячечному патриотизму – с такой же подростковой чувственностью, с какой они же скачут от надежной домашней подруги к дикой роковой психопатке с бритвенными шрамами на запястье и черным лаком на ногтях…

После двадцати лет перестройки (и как минимум десяти лет бессмысленных кровопролитий) пришли мы все к тому же самому. Ничего не осталось, кроме этой родовой архаики. Ни убеждений, ни чести, ни совести. Только то, что Виктория Белопольская еще после выхода «Брата» определила как самый древний и самый первобытный инстинкт родства.

Впрочем, ведь и Пелевин в эссе 1989 года предсказывал, что перестройка – как и все революции – окончится впадением в первобытность. Да и война у Шолохова окончится потом именно тем же – народ-победитель в сорок пятом году так же почувствовал себя преданным, как в семнадцатом. И все, что осталось бывшему военнопленному, – это обнимать чужого сына. Почему-то эту параллель с гениальным рассказом «Судьба человека» стараются забыть, когда ищут другого автора «Тихого Дона». А ведь история-то – о том же самом: о людях, которые могут вынести что угодно, но на собственной Родине оказываются чужими: из-за плена. А когда Родина, ради которой столько мучился, глядит на тебя с подозрением, как чужая, – что остается, кроме мучительных поисков родной крови?

«Все ласковые и нежные слова, которые по ночам шептал Григорий, вспоминая там, в дубраве, своих детей, сейчас вылетели у него из памяти. Опустившись на колени, целуя розовые холодные ручонки сына, он сдавленным голосом твердил только одно слово: «Сынок… сынок…»»

И через двадцать пять лет другой ребенок отзовется:

«Папка родненький! Я знал! Я знал, что ты меня найдешь! Все равно найдешь! Я так долго ждал, когда ты меня найдешь!»

Больше нет ничего. Ни традиции, ни правил, ни границ, ни Родины, ни будущего. Потому и простирается вокруг «сияющий под холодным солнцем мир», и все, что в нем остается, – ребенок.

Страшная книга. И очень хорошая. Так и видишь молодого человека, который, сочиняя ее, повзрослел – и додумался до такой горькой правды о своем звероватом и трогательном народе, что больше ничего подобного написать не смог.

Патриоты, откажитесь от Шолохова. Он – не ваш.

25 мая. Последний звонок
Памятка вербовщику

Почти весь этот учебный год, за вычетом командировок, я проработал учителем словесности в московской школе «Золотое сечение». По-моему, преподавание – лучшее, что сейчас можно делать, по крайней мере в сфере культуры. Нынче не время шумных акций, общественных дискуссий и безадресного просветительства. Поколение, заставшее «тучные годы» и сформированное гламуром, представляется мне если не проигранным, то по крайней мере достаточно взрослым, чтобы спасать себя самостоятельно. Бороться надо за детей, как раз за тех, о ком сказал Слуцкий: «Самые интеллигентные люди в стране – девятиклассники, десятиклассники. Ими только что прочитаны классики и еще не забыты вполне». Вдобавок дети не могут переключить канал, обломив рейтинг твоей культурной программе, или предпочесть Толстому глянец: им приходится читать «Войну и мир» и слушать тебя, не отвертишься. ЕГЭ по литературе, конечно, сдавать не всем, да и сочинения в большинстве вузов либо вот-вот отменят, либо уже упразднили. Но из программы твои 20–25 часов пока не исключены, так что дерзай.

Первое и главное: есть серьезный шанс, что следующей модой после начисто скомпрометированного гламура будет культура, русская, классическая. С чем это связано? Гламур был кулыуркой клерков, залогом их уверенности, что они – партнеры и совладельцы, новые хозяева земли. Если принять терминологию Максима Кантора, кризис стал коллективизацией среднего класса: им объяснили, что они никакие не совладельцы и гламуриться им теперь особенно не на что. Уважать себя приходится за другие вещи: одной из первых тренд поймала Ксения Собчак, в чьем облике появилось нечто учительское и даже училкинское. Горячо одобряю. Грядет мода на интеллект. Вдобавок надо снимать сериалы, а в этом смысле российская классика предоставляет серьезные возможности. Одновременный выход «Тараса Бульбы», «Анны Карениной» (сериальная версия отложена на осень, пока смотрим кинематографическую) и «Братьев Карамазовых» обозначает тенденцию ясней ясного; Мельников начал, а Хуциев заканчивает фильм о Чехове; настоящее наше жалковато, а главное – смутно, зато прошлое! В массах крепнет убеждение, сформулированное еще в девяностые годы искусствоведом Львом Мочаловым: «Русская национальная идея есть русская национальная культура». Раньше была пара «культура и нефть», но нефть подешевела.

Так что дети хотят и будут читать, ибо тоже обладают нюхом на тренд. Штука в том, чтобы их к этому подтолкнуть. И здесь, коллеги, мы должны вести себя так же хитро, агрессивно и временами цинично, как разведчик, вербующий осведомителей, или агитатор, призывающий рекрутов записываться в элитный спецназ. Давеча я – все с теми же детьми – был в Питере на экскурсии в музее Достоевского. Экскурсовод Наталья Герман таскала группу по замусоренным чердакам, запертым проходным дворам и подвалам, где размещались трактиры, только чтобы дать почувствовать живой Петербург Достоевского. Кстати, вся лестница, ведущая к предположительному раскольниковскому чердаку (он не там, где «Дом Раскольникова», а дальше по Столярному), исписана свежими надписями типа «Мочи бабок» и «Родя, убей лучше меня». То есть герой жив и актуален, как Воланд для Москвы.

Мы должны прибегать к самым сильным, лобовым и нижепоясным приемам – читать вслух или по ролям, рассказывать сюжет и обрывать на интересном месте, проводить параллели с современностью (что всегда казалось мне дурным тоном – даже у таких мастеров, как покойный Е.Н. Ильин, – но сегодня иначе невозможно, мы их попросту не прошибем). Мы должны разрешать предельно свободные интерпретации, любые дискуссии и даже ролевые игры на классические сюжеты – то же «Преступление и наказание» дает для этого все возможности. Мы не должны стесняться провокативных высказываний. Мы должны грубо подольщаться, давая им почувствовать себя умными. Например:

– Как вы полагаете, почему сцена убийства старухи прописана так подробно, так кроваво?

– Нравилось ему, наверное, чернуху гнать, – смешок с задней парты.

– Блестящая мысль! Именно, именно нравилось! – После этой затравки пусть его порвут те, кто думает иначе. Но не поручусь, что мальчик так уж неправ.

Не стесняйтесь умных слов – дети их любят, уважают себя за их повторение. Не пресекайте творческую инициативу. У меня есть в одном десятом чрезвычайно умный ребенок, всякий раз пишущий сочинение в новой манере. Отличную работу по «Отцам и детям» он написал на блатной фене, которой виртуозно владеет, а сравнительную характеристику Кутузова и Наполеона стилизовал под Толстого, описав их несостоявшуюся встречу:

«– Я вошел в Москву, я! – кричал Наполеон. – Я ввел туда ma grand armee! Почему этот артиллерист позволяет себе писать, что во мне нет величия, что я жирный, что у меня нос красный! Он пашет, вот и пусть пашет! Я кто ему, торт?! Почему, почему вы, который не дал ни одного сражения и вообще ничего такого, вы, который старый, рыхлый, почему вы положительный, а я отрицательный! Вот что я желал бы, чтобы мне объяснили, ежели бы только в вашей варварской стране кто-нибудь умел что-нибудь объяснить в двух словах, а не в четырех томах!

– Да просто не нравишься ты нам, м… тебя в г., – вяло сказал толстый Кутузов и толстою рукою сделал знак толстой Марфуше. Марфуша радостно слезла с печи, цепляясь за выступы босыми ножками, и принялась со всею грозною и величественною силою гвоздить французов до тех пор, пока не погибло все нашествие».

Вы как знаете, а я пять поставил. Ребенок думает и читал текст.

Напоследок несколько наблюдений над тем, какие программные сочинения выглядят потенциальными хитами в детском восприятии. Наибольшим шоком был для меня всеобщий интерес к некрасовской поэме «Кому на Руси жить хорошо», от которой предыдущие выпускники дружно воротили нос. Вещь оказалась легкоусвояемой (рассчитана-то на крестьян!), гротескно-смешной (особенно сцена поиска счастливого человека на базаре с призом в виде ведра водки), легко транспонируемой на современность (обсуждение, кому на Руси хорошо сейчас, выливается в увлекательный спор). Лермонтов сегодня не особенно нравится девятиклассникам, а Пушкин – да, вполне, и не только потому, что Пушкин жизнерадостней и в каком-то смысле проще, а потому, что в Лермонтове сильно бунтарское и волевое начало, для которого сейчас не время. Один мне так и написал в сочинении: «Почему я должен верить, что Печорин исключителен, когда перед нами только его исключительное себялюбие и цинизм?» Дело не в том, что они видят цинизм там, где его нет; но они не видят ничего другого. Печорин и его создатель – носители добродетелей, которые сегодня не востребованы. Кое-какие нравственные принципы основательно подзабыты, и потому сегодняшнему школьнику трудно объяснить, в чем именно неправ Петр Петрович Лужин. Больше того: я получил аргументированную работу о том, что самый нормальный человек в «Войне и мире» – Долохов, потому что он умен, храбр, любит мать и сестру. Мне пришлось потратить урок на объяснение того нехитрого факта, что, когда человек спит с женой друга и расстреливает пленных, любовь к собственной семье выглядит не смягчающим, а отягчающим обстоятельством. И то не уверен, что убедил.

Наконец, дети любили и всегда будут любить триллеры. Нет ничего дурного в том, чтобы рассказ о Тургеневе сопровождать знакомством с «Кларой Милич», «Призраками» или «Собакой», а в лекцию о Достоевском включить, например, сон Ипполита из «Идиота». Принести на урок по сну Татьяны реальный сонник тоже бывает недурно.

Дорогие школьные словесники, товарищи по ярму! Нам трудно, но у нас есть мощная компенсация. Будущее сегодня зависит только и исключительно от нас. И все эти пильщики бабла, сосальщики сырья и лакировщики пустоты отлично это понимают. Либо интеллектуальным стержнем России станем мы и наши ученики, либо не будет ни России, ни будущего.

Поздравляю с окончанием учебного года и неизбежным спустя три месяца началом нового.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17
  • 3 Оценок: 6

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации