Текст книги "Тайный русский календарь. Главные даты"
Автор книги: Дмитрий Быков
Жанр: Кинематограф и театр, Искусство
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 65 страниц) [доступный отрывок для чтения: 21 страниц]
8 февраля. Родился Д.И. Менделеев (1834)
Не страшно
Дмитрий Менделеев – классический тип русского ученого: никто больше не выразил его с такой полнотой, хотя принадлежал он к блестящей плеяде, революционно изменившей мировую науку. Павлов, Тимирязев, Циолковский, Бутлеров, Мечников, Сеченов, Ключевский – все это фигуры толстовского масштаба: физики, физиологи, историки, мыслители, и о каждом ходили легенды, потому что каждый был знаменит еще и набором выдающихся чудачеств. Правда, даже в этом ряду заслуги Менделеева исключительны: именно с Периодической системы элементов началась химия, какой мы ее знаем. Но уж конечно, феноменальная его слава и нынешнее высокое место в рейтинге величайших россиян обеспечено именно тем, что он был русский человек во всей полноте своих дарований, заблуждений и страстей.
Как почти все крупные естественники, он полагал социологию точной наукой, а общество – таким же материальным объектом, как раствор или кристалл. Всю жизнь занимаясь гидратами, поиском правильных соотношений разных элементов в смесях, он и Россию рассматривал как одну гигантскую смесь, которую, боже упаси, не нужно лишний раз взбалтывать. В 1905 году он опубликовал «Заветные мысли» – свод указаний по политэкономии, просвещению, а также «Желательное для блага России устройство правительства». Видимо, физическая химия, как называл он главную сферу своих интересов, действительно имеет нечто общее с обществознанием: почти все прогнозы Менделеева сбылись столь же точно, как и предсказания новых элементов. Во-первых, пишет он за два года до смерти, «в предвидимом будущем Россия была и будет монархической страной, хотя ее части попробовали и республики». Более того, он подчеркивает, что Россия будет республикой по преимуществу премьерской, и вмешиваться в полномочия премьера по назначению министров не следует, дабы в правительстве не возникало разногласий. Во-вторых, подчеркивает он, «желательно, чтобы Россия вновь прочнейшим образом заключила теснейший политический, таможенный и всякий иной союз с Китаем, потому что он явно просыпается, в нем 430 млн народа и он имеет все задатки очень быстро, наподобие самой России, стать могущественнейшей мировой державой». Этот прогноз сбылся, хоть и с поправкой на долгий период пертурбаций, репрессий и всяческих общественных извращений. А вот экстраполяция роста российского населения, предпринятая Менделеевым в начале XX века, не удалась: превосходный статистик, мечтавший даже о создании в России статистического управления, приравненного по статусу к министерствам, он рассчитал, что при поступательном и благоприятном развитии страны к 1950 году ее население составит около 800 миллионов. Составляло оно чуть больше двухсот – проследите объем потерь, нанесенных гражданскими, мировыми войнами и репрессиями всех видов.
В тех же «Заветных мыслях» он указывает: «Высшей функцией правительств должно считать заботы о просвещении народа и его промышленном развитии». Чуть ниже признается: «Могу сказать, что знал на своем веку, знаю и теперь очень много государственных русских людей, и с уверенностью утверждаю, что добрая их половина в Россию не верит, России не любит и народ мало понимает». Руководствоваться надо не выгодой, подчеркивает он, и не интересами величия страны, как понимает их правитель, но исключительно и только любовью, а потому желательно, чтобы в Государственной думе были сосредоточены любящие Россию люди, а не идейные теоретики, которых Менделеев не жаловал. Для них, пишет он, превыше всего идея, а не Россия. Во всеобщее, равное и тайное голосование он не верит, в имущественный или образовательный ценз – тем более, справедливо замечая, что среди самых богатых и самых образованных людей любовь к России встречается не слишком часто. Предложил он свой критерий для выборов – назначать выборщиками отцов, то есть тех, у кого есть дети, и чем больше, тем лучше. Только отцы умеют любить по-настоящему (ну и матери, с поправкой на женское равноправие): право, Дума наша была бы много самостоятельней и практичней, если бы выбиралась многодетными и опытными родителями. Конечно, это менделеевская утопия – но утопией ведь было и бессмертие, «общее дело», по Николаю Федорову, и космическая эра Циолковского, и гармонический человек будущего, каким он представлялся ближайшему другу Менделеева химику и композитору Бородину: чтобы и пел, и музицировал, и знал науки, и блистал в гимнастике… Сам Бородин, кстати, таким и был, действительно умел все, но прожил всего пятьдесят четыре года: компенсация, что ли. Менделеев оплакивал эту потерю как тяжелейшую в жизни.
Предсказал Менделеев и сравнительно малую роль политических партий в российской истории – «для обсуждения всякого дела нужно как можно меньше односторонности и партийности», – и забалтывание всех вопросов в русском парламенте (предложил жестко регламентировать выступления депутатов), и зависимость судов от власти («Суд должен быть сверху донизу отделен от администрации», – требовал он, да кто же его слушал?). Словом, если бы соотечественники так же слушались Менделеева, как химические элементы, покорно сошедшиеся в идеально гармоническую таблицу после того, как он с 1855 до 1869 года изучал зависимость их свойств от атомного веса, – мы жили бы в гораздо более счастливой стране, такой же стройной и совершенной, как менделеевская периодическая система. Но «Заветные мысли» были прочитаны единицами. Хотя главный их тезис сегодня представляется вершиной государственной мудрости: «Что завоевательных войн Россия сама не затеет, в том уверены не только все мы, русские, но и все сколько-либо знающие Россию, которой у себя дома дел кучища, начиная с необходимости продолжить усиленно размножаться».
Это дело он, кстати, любил – трое детей в первом, не особенно удачном браке, четверо – во втором. Оба брака оказались тесно связаны с литературой: сначала он женился на падчерице Ершова, автора «Конька-горбунка», а любимую дочь Любу от второго брака выдал за Александра Блока. Блок писал о тесте: «Рядом с твоим отцом всегда НЕ СТРАШНО, потому что он знает все». Да так оно, наверное, и было.
При этом знании всего и самых разнообразных умениях он был удивительно небрежен в быту, ненавидел стричься (именно поэтому, а не оригинальности ради, на всех изображениях остался с длинной растрепанной шевелюрой, спутанной бородой, густыми усами), в одежде предпочитал прочность и уютность (это вообще одно из его любимых слов, и главным его требованием к гондоле дирижабля было прежде всего то, чтобы она была герметичной и уютной). Высокий, сутулый, немногословный, изъяснявшийся вслух кратко и коряво, а на письме – непритязательным и неповторимым языком инженера и химика, привыкшего более к отчетам об опытах, нежели к газетной публицистике, он мало заботился о том, что о нем подумают и как воспримут. Друзья и коллеги и так знали ему цену, а до профанов он не снисходил. Интересы его были многообразны, как у всякого отечественного гения: тут, впрочем, надо разобраться с несколькими легендами. Первая, вероятно, и сегодня обеспечивает ему всероссийскую популярность: название его докторской диссертации – «О соединении спирта с водою» – немедленно навевает мысли о натюрморте с графинчиком, картошкой и огурцами, потому что в нашем сознании соединение спирта с водою имеет своим результатом исключительно радость. Между тем Менделеев водки не изобретал – ее, слава богу, в России пили задолго до него, почему и выжили в условиях климатического и социального деспотизма; более того, в диссертации он указывает, что специфическим воздействием на мозг обладает лишь такая смесь, в которой три части воды и одна часть спирта, то есть примерно градусов 25, как в «рыковке» первых лет советской власти. Те, кто разбавляют, поступают более по-менделеевски. Вторая легенда ближе к истине: великий ученый обладал особой склонностью к изготовлению чемоданов. Это уже святая правда, и дорожные чемоданы для всей семьи Менделеев действительно ладил сам, несколько их до сих пор хранится в его музее-усадьбе «Боблово» по соседству с блоковским «Шахматове», но чемоданами его интересы отнюдь не ограничивались. Он смастерил оригинальный пикнометр – прибор для измерения плотности жидкости; собрал лучшую в России коллекцию природных кристаллов и всегда держал на столе большую вертикальную друзу горного хрусталя; изобрел бездымный порох на основе нитроцеллюлозы; вывел в общем виде уравнение Клепейрона для идеального газа; участвовал в строительстве первого в России завода, производящего машинное масло; выдумал собственную, хоть и не подтвердившуюся, гипотезу происхождения нефти. Наконец, он всерьез увлекался воздухоплаванием: всех гениальных русских естественников манила эта идеалистическая, фантастическая область науки. В некотором отношении Менделеев пошел дальше Циолковского, утверждая, что главным богатством России является воздух, его очень много, и надо непременно осваивать это гигантское пространство. Кстати, еще одна легенда о нем связана с первым полетом Менделеева на воздушном шаре – в 1887 году он пролетел от Клина до Твери, наблюдая солнечное затмение. Лететь пришлось без пилота – двоих шар бы не поднял. Когда перед посадкой надо было с помощью выпускного клапана стравить из аэростата часть воздуха, Менделеев обнаружил, что веревка от клапана запуталась в стропах шара; ему пришлось вылезти из гондолы и по стропам добраться до кончика проклятой веревки. Приземлился он благополучно и удостоился французского диплома за отвагу при исследовании затмения.
С признанием на Родине обстояло трудней, и здесь он тоже разделяет участь большинства отечественных гениев. В 1880 году его, давнего члена-корреспондента Академии наук, забаллотировали во время приема в академики. Коллеги называли случившееся «мировым скандалом», «всесветным позором», а сам он отмахивался: пришлось бы менять привычки, выполнять кучу лишних обязанностей… В 1890 году его выгнали из Петербургского университета – он осмелился во время студенческой сходки прийти туда и уговорить студентов разойтись, а требования их в виде петиции передать министру просвещения графу Делянову. Делянова взбесило то, что профессор является к нему от имени бунтующих студентов и смеет защищать их требования. Уходить из университета Менделеев не хотел и на последней лекции, на которую провожать его пришел чуть не весь университет, в конце заплакал. Впрочем, без работы он не остался и был назначен главой палаты мер и весов. Тут он прославился не только изготовлением русского эталона метра, килограмма, фунта и аршина, не только усиленным введением европейских стандартов, но и грандиозным умением выбивать из правительства деньги на содержание палаты. До него она бедствовала, не было денег на эксперименты, даже на точнейшие весы, изготовленные под его непосредственным руководством; Менделеев добился того, что в палату на Забалканский, ныне Московский проспект пожаловала правительственная комиссия. Перед приходом комиссии он заставил сотрудников вытащить из подвалов все ненужные ящики, папки с документами, мерную лабораторную посуду – и всем этим загромоздить коридор: «Пусть видят, в каких условиях приходится работать!». При виде этого старательно организованного бардака комиссия перепугалась и деньги выделила.
Что касается его главного открытия и связанной с ним легенды, наиболее устойчивой и вполне правдивой, – он действительно увидел правильное разоблачение карточек с названиями элементов именно во сне, когда в разгар дня прилег ненадолго, устав бесконечно комбинировать свою таблицу. Правда, в тогдашней классификации не было группы инертных газов, которую Менделеев одновременно с английским химиком Рамзаем в 1902 году назвали нулевой и добавили в таблицу. Не было и примерно трети открытых ныне элементов (в 2005 году в Дубне сумели наконец синтезировать 118-й, который, предположительно, назовут московием). Система, таким образом, закончена.
Разумеется, он не был бы образцовым русским ученым, если бы в круг его интересов не входила нефть – главное богатство Отечества, не считая, разумеется, мозгов. Менделеев работал над технологией нефтеперегонки, ему принадлежит конструкция первого трубопровода, но главное – его знаменитый афоризм: «Можно рассматривать нефть как топливо, но ведь можно топить и ассигнациями!». Он был убежден, что человечество весьма скоро найдет другие источники энергии – в частности, солнечные; предсказал и биотопливо, а нефть предпочитал оставить для промышленных нужд. Будущее величие России он связывал прежде всего с промышленностью, а также с сельским хозяйством, для которого, вы не поверите, тоже сделал немало. Именно ему принадлежит светлая мысль о том, что без фосфорных удобрений почва никогда не станет родить как следует. Боблово вошло в историю литературы как место уединенных конных прогулок Блока, во время которых он впервые встретил золотоволосую девушку в розовом, а в историю науки оно попало благодаря чудесам менделеевской агротехники: он экспериментировал с удобрениями, выращивал диковинные бобовые и проектировал оранжереи. Это уж не говоря о наблюдениях за погодой, которую он тоже пытался периодизировать, ведя подробную статистику дождей и засух: тоже очень русское занятие, если вдуматься. У нас такая огромная территория и так много всего, что вековечной мечтой русского человека остается каталогизация, инвентаризация, наведение порядка во всем этом богатстве. В России столько хаоса – и в политике, и в быту, – что наш человек всегда мечтает о порядке, и потому Периодическая система элементов кажется ему счастливой сбывшейся мечтой, олицетворением правильного устройства мира. Вот бы еще все наши увлечения, идеи и ресурсы свести в такую таблицу, но Менделеев умер в 1907 году, а больше эта задача никому не по силам.
13 февраля. Премьера «Клопа» (1929)
Антиклоп
1
«Говорят, из-за границы домой попав, после долгих вольтов Маяковский дома поймал клопа и отнес в театр Мейерхольда» – так он сам пародировал московские литературные слухи незадолго до премьеры. 13 февраля 1929 года ГосТиМ показал «Клопа».
Пьеса эта – отличный лакмус для любой эпохи. Именно благодаря ей можно четко определить момент, когда закончились двадцатые с их относительной вольницей: в феврале 1929-го публика валом валила на «Клопа» и хохотала, остроты из пьесы расходились по московским салонам, Ильинский стал звездой… Год спустя Мейерхольд показал «Баню», одновременно Люце выпустил премьеру в Ленинграде – и оба спектакля были встречены ледяным молчанием публики. Олеша припоминал, что не видел более катастрофического провала. Растерянный Маяковский стоял у выхода и заглядывал в лица выходящим; никто не благодарил и не поздравлял. «Баня» куда смешнее, точнее, искуснее «Клопа» – чего стоит одно гениальное третье действие с переносом худсовета прямо на театральные подмостки! Тем не менее смеха в зале не было вовсе – даже робкого хихиканья в кулак: сатира воспринималась не как дерзость, а как прямое неприличие.
Я еще помню времена, когда «Клоп» был вполне ставящейся пьесой: спектакль Плучека в Театре сатиры собирал полный зал. Ставили мы его и в школе, и сами хохотали над фирменными репликами Маяковского: «Зоя Березкина застрелилась! Эх, и покроют ее теперь в ячейке…». «2.60 за этого кандидата в осетрины! – 2.60 за эти маринованные корсетные ребра?!» «Тише, граждане, сейчас оно будет так называемое вдохновляться». Сейчас эта пьеса явно мертва – и неудивительно, ведь ей восемьдесят, а современная драматургия чаще всего бездыханна еще до постановки; какой в этих обстоятельствах спрос с комедии конца двадцатых? Попробуйте досмотреть до конца какую-нибудь «Новую драму», «где б… с хулиганом да сифилис», а потом ругайте Маяка. Маяк, в отличие от большинства наших современников, понимал, что театр – дело живое и сиюминутное: не беда, если пьеса утратит актуальность. В ней останется живая страсть. Кроме того, утверждал он в предисловии к «Мистерии», каждое поколение должно дорабатывать вещь, приноравливая к современности – как, добавим, вахтанговцы регулярно обновляют «Турандот»; лично я убежден, что «Клопу» суждена еще долгая сценическая жизнь – потому что мертвая, повторяю, пьеса по крайней мере реанимируема. Ведь и сама она, если помните, о реанимации: бывший пролетарий, а ныне мещанин Присыпкин, он же Пьер Скрипкин, зимой играет свадьбу. Напившись, гости поджигают квартиру. Пожарные тушат ее, и на страшном морозе Присыпкин вмерзает в ледяной куб, простоявший в московском погребе пятьдесят лет. В 1979 году, в стерильном, как всегда у Маяковского, социалистическом будущем обывателя размораживают и демонстрируют в зоопарке: люди светлого коммунистического будущего приходят в ужас при виде наглого, тупого, вечно полупьяного посланца из легендарных времен. Они думали, там все были герои, а там жило вон что. Единственным товарищем и собеседником Присыпкина стал оживший и разморозившийся на нем клоп: «Клопик! Клопуля! Не уходи, побудь со мною!». Профессор, надев очки-велосипед, доказывал, что оба принадлежат к одному биологическому виду: клопус нормалис, напившись крови одного человека, падает под кровать – обывателиус вульгарис, упившись кровью всего человечества, падает на кровать. «Вся разница!»
Думаю, сегодня постановка «Клопа» в новой сценической редакции могла бы иметь успех – только размораживали бы не обывателиуса, а поэта-трибуна, действительно вымерший вид. Две части старой пьесы Маяковского словно поменялись местами: стерильным и бесчеловечным выглядит сегодня мир двадцатых годов, а знаменитая первая сцена – на базаре, где торговцы изобретательно и шумно рекламируют всякое убожество, – кажется живым портретом девяностых, да и сегодня мы ни от чего подобного не застрахованы. Что хотите, кризис! «Из-за пуговицы не стоит жениться, из-за пуговицы не стоит разводиться…» «Что делает жена, когда мужа нету дома? Сто пять веселых анекдотов бывшего графа Толстого!» «Бюстгальтеры на меху!» Туда, в это антикоммунистическое далеко, прибывает в ледяном кубе замороженный человек двадцатых годов – не жалкий Шариков вроде Присыпкина (тут, кстати, ненавидящие друг друга Маяковский и Булгаков совпали до мелочей – тип обрисован сходно), а идейный слесарь из третьей картины, или Зоя Березкина, да хоть бы и сам Маяковский, не раз выводивший себя в собственных сценариях. Вот он, с его мечтами о новом человеке и новом быте, с его маниакальной ненавистью к любой грязи, с презрением к суевериям, насмешками над религией, отвращением к стяжательству, – человек, размороженный клопами и провозглашенный ими низшей формой жизни.
Ведь клоп – бессмертен. Клопу ничего не сделается, прогреми над миром хоть дюжина революций. Стоит стране чуть утихомириться, как над нею раздается песнь торжествующего клопа: «Кто воевал, имеет право у тихой речки отдохнуть». Под его клич «Устраивайтесь, граждане!», воспроизведенный Маяковским в той же первой базарной картине, медленно, исподволь сдаются все завоеванные позиции. «Поразительный паразит» не просто торжествует – он доказывает свою непоколебимую правоту: ведь всякие перемены ведут только к большой крови, ведь любой альтруизм кончается диктатурой, ведь для труда рожден раб, а свободный человек рожден для изячного… Миром правят клопы – Маяковского, вероятно, эта мысль сразила бы (да и сразила в конце концов), но для современного человека она в порядке вещей. На что больше похожа современность – на прозрачную кунсткамеру, как она обрисована у Маяковского, или на угар нэпа? Разумеется, на угар, хотя и слегка тронутый кризисом; но что клопу кризис? «Я купила этот окорок три года назад на случай войны с Грецией или Польшей, но войны еще нет, а ветчина уже портится». Ну замените Грецию на Грузию, Польшу на Украину… что-нибудь принципиально изменилось?
А что он делал бы там, в своей стеклянной клетке, – агитатор, горлан-главарь, чудом перенесенный на восемьдесят лет вперед? Пытался бы агитировать товарищей-потомков, взывать к совести, издеваться над скотством? Даже тут все реплики можно оставить прежними: «Смотрите! Сейчас оно будет так называемое вдохновляться!» – только вместо присыпкинской бутылки у трибуна двадцатых было бы ленинское собрание сочинений, карточка Троцкого, «Что делать?» Чернышевского, любимый роман Маяковского на протяжении всей жизни; и точно так же раздавались бы истерические всхлипы зрителей: «Ах, кой южас!».
Я не желал бы возвращения двадцатых или девяностых, но возвращения этой пьесы в новой редакции – пожалуй, желал бы. У меня нет особенных иллюзий насчет человеческой природы. Я даже готов, пожалуй, согласиться, что обывателиус вульгарис в самом деле составляет большинство человечества и что в смысле сосуществования (какое сосущее, кровососущее, паразитарное слово!) он в самом деле удобнее горлана-главаря. Лучше жить по соседству с безыдейным Присыпкиным, чем с идейным слесарем: конечно, Присыпкин ничего не производит, на каждом шагу подличает и мало думает, но зато никому и не угрожает. Пусть клоп – но ведь все-таки не тарантул, не муха цеце. Кусает – но не до смерти. Пусть себе.
Но пусть он, по крайней мере, не думает, что он – человек. Пусть он четко понимает свое место в мире, всегда держит в уме, что отказался от образа и подобия Божьего, и не претендует на гордое звание гомо сапиенс. Даже безмерно расплодившись, даже победив в мировом масштабе и запретив любые попытки эволюции под предлогом их кровавости, даже сумев привлечь на свою сторону впряженных в одну телегу науку и религию, он остался тем, чем и был.
«Клоп. Клопик. Клопуля».
А человек сидит в стеклянной клетке ему на посмешище, и охрана не подпускает к нему, чтобы дети не заразились микробами человечности.
2
А уже 30 января 1930 года в ленинградском Народном доме в постановке Владимира Люце оглушительно провалилась лучшая пьеса Маяковского «Баня», на которой кончилась и с которой через четверть века вновь началась советская сатирическая драматургия.
Зощенко вспоминал, что сроду не видел провала более катастрофического – ни смешка, ни хлопка. Маяковский надеялся на постановку Мейерхольда – премьера состоялась 16 марта, – но уже во время репетиций ясно было, что все не так: Мейерхольд пытался спасти недостаточно сценичную вещь аттракционами, пластическими решениями – Маяковского это бесило, для него вся сила была в несценичности, вызывающей неправильности пьесы. Отсюда и диалог с Катаевым: «Сколько действий может быть в драме? – Самое большее пять. – У меня будет шесть!». «Баня» окончательно размывает границы театра, перенося действие в зал. Одновременно с Брехтом и еще решительнее Маяковский эпатирует зрителя прямой провокацией – гениально угадав, что главным действующим лицом «Бани» и главным объектом сатиры является отнюдь не Победоносиков. Дело в зрителе.
Да, сколь это ни прискорбно, основной причиной провала «Бани» было вовсе не то, что Люце, да и сам Мейерхольд не нашли адекватного сценического решения для безумной и отчаянной пьесы. И талант Маяковского не ослабел – напротив, ни в одной из его пьес, даже в «Клопе», нет такого фейерверка действительно убийственных острот. Пьеса о машине времени сама была такой машиной – потому, видимо, и было Маяковскому так трудно ее писать и репетировать, что попал он со своей шестиактной комедией в чужую эпоху, на тридцать лет вперед. По эстетике, да что там – по типажам «Баня» впрямую предваряет конфликты, методы, самый дух шестидесятничества: мечтательный растяпа Чудаков, изобретающий хрустальную громадину для путешествий во времени и произносящий монологи в точно имитируемом хлебниковском стиле, – натуральный будущий Шурик (в «Иване Васильевиче», поставленном по булгаковской пьесе 1934 года, он как раз и собирает такую машину). Велосипедкин, Двойкин, Тройкин, Фоскин – будущие розовские мальчики, чухраевские молодые бунтари, аксеновско-сахаровские «Коллеги». Совпадения стопроцентны, и не зря «Баня» вернулась на сцену (в постановке Плучека и Юткевича, быстренько вспомнивших, как и с кем они начинали) в декабре 1953 года. Сразу, как только стало окончательно ясно: сохранить все, как ПРИ НЕМ, – не получится. Только в тридцатом году (при ледяном молчании зала и воплях газет «Халтура!») и в конце пятьдесят третьего можно было вывести на сцену главначпупса, поучающего артистов: «Вы должны мне ласкать ухо, а не будоражить! Мы хотим отдохнуть после государственной и общественной деятельности. Назад, к классикам! Учитесь у величайших гениев проклятого прошлого… Сделайте нам красиво!». В день смерти Сталина Шостакович – композитор «Клопа», кстати, – носился по квартире, танцуя лезгинку и яростно шепча сквозь зубы на ее мотив сталинскую музыкальную директиву: «Дал-жна быть музыка изящной! Дал-жна быть музыка прекрасной! Асса!»
«Багровый остров» того же Булгакова – с едкой и умной насмешкой над бесчисленными цензорами, главреперткомами и прочими Саввами Лукичами – вполовину не так радикален, как пьеса его вечного оппонента; положа руку на сердце, Маяковский в травле Булгакова вел себя куда как некорпоративно, но в последней комедии показал Булгакову, как надо ненавидеть переродившуюся, отупевшую, ожиревшую власть. Булгакову советчина бесконечно чужда: он презирает. А Маяковский именно ненавидит – его эта действительность бесит, как может бесить только свое, кровное. Он за них дрался, отдал им талант, сгубил репутацию – все на них поставил, а поставить было что: при самом пристрастном отборе он в русской литературе – фигура первого ряда. И вон что стало.
Сталин, будь у него хотя бы николаевская душевная широта, с полным правом мог повторить царский отзыв о «Ревизоре»: «Ну и пьеска! Всем досталось, а мне больше всех». Попарил так попарил, не различая чинов: в бане ведь все голые! Получил Горький – за восторженный журнал «Наши достижения», Луначарский – за создание либеральной витрины для западных гостей, даже и конституция помянута – ведь это она защищает Победоносикова, а просителям и подчиненным шиш. Репризы – россыпью: «Это за границей человеческого понимания! – За границей? Свяжитесь с ВОКСом!». «И под каждым ей листком был уже готов местком». «Я буду жаловаться всем на все действия решительно всех, как только вступлю в бразды». «Задержать, догнать и перегнать!» «Сократили. – За что? – Губы красила. – Кому? – Да себе ж! – Не понимаю. Если б вы еще кому-нибудь другому…» А Иван Иванович, постоянно повторяющий: «Лес рубят – щепки летят»? Да чего стоит один Понт Кич с его американизмами, старательно подобранными Ритой Райт: «Иван из двери в дверь ревел, а звери обедали». И все это – вкупе с точными и смешными диагнозами – щедро предлагалось публике, и публика смотрела сонно, а после дулась и раздражалась; она устала, ей хотелось изящного, отдохнуть хотелось и посмеяться: «Покажите нам, скажем, как идет на прогнившем Западе свежая борьба со старым бытом. Какие юбки нового фасона носит одряхлевший мир». Это оттуда же, из «Бани», монолог Мезальянсовой.
Сатирическая комедия о перерождении власти стала абсурдистской драмой о расхождении с массой. Зрительный зал поучаствовал в ней так наглядно, как Маяковский не смел и мечтать. Вот судьба: начать с трагедии «Владимир Маяковский», одинокий герой которой метался среди калек, надеясь услышать хоть одно человеческое слово, – и кончить, по сути, второй трагедией на тот же сюжет. «Баня» – вопль измученного авангардиста: заберите меня из этого времени, здесь все кончено, я нужен теперь – там! Пьеса-то заканчивается катастрофически: все герои, хоть сколько-то симпатичные автору, уезжают в 2030 год, на сто лет вперед. По сути – бегут. «Вперед, время!» – потому что здесь больше делать нечего. Точнее всех пошутил Шендерович: «Время, вперед! – сказала страна, и время ушло от нее вперед». По словам Фосфорической женщины, остаются те, кто не нужен в будущем. По факту – убегают те, кому нет места в настоящем. Маяковский гениально почувствовал наступление времен, когда хуже всего станет тем, кто умеет работать и думать. Поздний Маяковский глядит по сторонам с нарастающим отвращением – только в стерильном, фосфорическом будущем отдыхает его душа. После «Бани» в советской драматургии – исключая так и не поставленного «Самоубийцу» – господствовал в разных модификациях «Человек с ружьем и другие».
Хорошая могла бы быть пьеса – «Баня-2». Выходят они из своей машины времени, случайно приземлившись чуть раньше. А вокруг – все тот же Главначпупс с незначительными вариациями, да изобретатели, которым не дают денег, да персонал, который сокращают под любым предлогом, да Иваны Иванычи, которые очень бы не прочь, чтобы опять полетели щепки, даром что леса уже не осталось. Ничего себе была бы пьеска, только опять бы провалилась. Бывают времена, когда люди твердо внушили себе: ничего нельзя сделать. Зрители устали, очерствели, скисли, не отличают добро от зла – не нужно их будоражить. Покажите им светлую экологичную сказку или фильм про доброго православного царя Ивана Грозного.
«Трагедия – это не когда гибнет герой, а когда гибнет хор», – говорил Бродский (комментируя, кстати, Платона). Но боюсь, что настоящая трагедия – это когда при этом засыпает зал.
Впрочем, до 2030 года еще двадцать лет. А за двадцать лет – как показывает русская история, скажем, с 1910-го по 1930-й – ахти как много всего может произойти.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?