Электронная библиотека » Дмитрий Глуховский » » онлайн чтение - страница 10

Текст книги "Будущее"


  • Текст добавлен: 16 апреля 2014, 18:37


Автор книги: Дмитрий Глуховский


Жанр: Научная фантастика, Фантастика


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 10 (всего у книги 38 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Вижу указатель: лифты. Еще немного – и мы спасены. По крайней мере я.

Но…

– Оставь меня! Эй!

Аннели останавливается как вкопанная, словно рыбешку, которую я спиннингом вытягивал себе на обед, вдруг заглотила акула.

Оборачиваюсь – она смотрит не на меня и дергает не той рукой, которую я сжимаю. Кто-то поймал ее, она пытается высвободиться из чьих-то клещей! Толпа выдавливает из себя страшную харю с пятнистой от трансплантаций кожей. Они нагнали нас, нагнали ее и держат.

– Дура! – слышу я. – Он не наш! К тебе его подослали!

– На помощь! – Я деру себе глотку криком. – Убили!

Дотягиваюсь – и вслепую тычу в пятнистого шокером. Трясется и валится наземь кто-то другой, но уже начинается давка, уши мне забивает неизвестно чьим тонким воплем, я перехватываю ее руку поудобней и вырываю Аннели из чужих челюстей.

Толпа взрывается мгновенно: в мире бессмертных людей даже воображаемое убийство имеет килотонну мощности. Лифтов мы достигаем за минуту отчаянной борьбы с потоком, еле выплыв; наших преследователей, кажется, снесло течением – по крайней мере, когда я вызываю кабину, мне никто не мешает. Лифт в стеклянной шахте падает на наши головы откуда-то сверху, но мне кажется, что он ползет еле-еле, что он не успеет добраться до нас, прежде чем до нас доберутся наши преследователи.

Наконец он приходит, створки разъезжаются в стороны, в кабине пусто.

– Двадцатый этаж! Двадцатый! – кричу я, надрываясь, видя, как из толпы, размахивающей и хватающей все вокруг тысячей рук, освобождается сначала один сшитый из чьих-то кусочков головорез, а потом и другой.

Лифт отходит, когда крайний из них находится всего в десятке шагов. Проваливаемся в бездну.

Аннели тяжело дышит – раскрасневшаяся от бега, ожившая. Костюм у нее тот же, в котором она меня встречала, – измятая черная рубашка Хесуса Рокаморы.

– Пить хочется. Нет воды? – спрашивает она.

У меня есть. Но еще не время, и я качаю головой.

– Куда мы? Куда мы теперь? – Она распрямляется, прижимается к стене.

– На тубу. Надо убраться из этой башни. Иначе они нас найдут, эти трое.

В лифте с ней ничего сделать нельзя: тут тоже наверняка работает система наблюдения. Вывезти ее из треклятой «Гипербореи», спрятаться от боевиков Партии Жизни… И уже тогда. Уже тогда.

– Что?

– Ты сказал: «И уже тогда».

Сказал вслух, так? Сказал, чтобы заглушить словами что-то другое, звучащее внутри меня, что-то бессловесное, мычащее, тяжело ворочающееся где-то на самом дне. Я смотрю мимо, а вижу, как вздымается ее маленькая грудь под чужой рубашкой, вспоминаю ее голой. Вспоминаю свой сон – запретный и вещий. Соскальзываю взглядом на ее колени – сведенные вместе, аккуратные милые колени в страшных синяках, словно их в тисках задавливали. Вспоминаю ее антилопьи глаза, ее заведенные за спину руки, прижатую к полу щеку; перехватываю свои мысли, отворачиваюсь от нее, и все равно я слышу, как против своей воли наливаюсь внизу тяжелой ртутью. Я хочу ее?

– Кто они? Почему они говорят, что спасают меня? Почему вы говорите одно и то же?

– Ты их видела? Ты видела когда-нибудь у Вольфа таких друзей?

– Эти Бессмертные… Они сказали, что Вольф на самом деле террорист… Из Партии Жизни. Что его не так зовут.

Я жму плечами. Близость разоблачения должна остудить меня, но я завожусь еще больше. Мне хочется притронуться пальцем к ее губам. Раскрыть их и…

– Это правда? Отвечай!

– Для тебя это имеет значение?

– Я с ним полгода жила. Он говорил, что он профессор.

– Давай мы доберемся в какое-нибудь место поспокойней, и я…

– Он говорил, что он профессор! – с отчаянием твердит она. – У меня в первый раз все по-настоящему, с нормальным человеком!

Ее перебивает лифт: докладывает, что мы прибыли.

Выходим на станции тубы, я держу Аннели под локоть; кабина тут же взлетает вверх за следующими пассажирами, и я знаю, кто ее вызвал.

– Там трейдомат… Купишь мне воды? – просит она. – Смыть эту дрянь изо рта… Я просто комм дома оставила…

– Это они! – Я указываю куда-то. – Нет времени! Скорей…

– Где? Где?

Не давая ей опомниться, тащу ее к гейту. Мне повезло: туба стоит на месте, посадка заканчивается, мы заскакиваем в вагон за секунду до отправления.

– Показалось, наверное… – говорю я, когда двери схлопываются. – Все, теперь можно отдышаться!

Она молчит, кусает губы.

– Ты давно с ним дружишь? С Вольфом?

– Некоторое время.

– И ты с самого начала… Все про него знал?

Я вздыхаю и киваю ей. Когда врешь, главное – не увлекаться слишком, выдуманные детали помнить нелегко, а запутаться в них – ничего не стоит.

– Что он тебе про меня рассказывал? – Она глядит на меня исподлобья.

– Ничего до вчерашнего дня.

– А ты тоже с ним в этом… подполье? Поэтому он тебя и вызвал, да?

– Я… Да.

Вагон мчится по стеклянной трубе, проложенной через туман, между утесами и скалами башен. Линия идет почти по дну рукотворного ущелья: земля совсем недалеко внизу, сплошь покрытая, как бурым мхом, крышами обычных зданий. Над нашими головами – распухшие облака, под завязку накачанные какой-то отравой, слишком тяжелые, чтобы подняться хоть чуть повыше.

– Ну конечно… Поэтому тебе и известно про него все… Кроме того, что у него есть жена.

– Жена?

– Он меня так называет.

– Звучит старомодно, – хмыкаю я.

– Ну ты и идиот, – отвечает Аннели. Слово из моего лексикона. Я улыбаюсь.

Люди оборачиваются на нее, переговариваются, кивая на ее босые ноги, на ее размазанную тушь; на ее красоту. Нельзя сказать, чтобы похищение прошло гладко и без свидетелей. С другой стороны, кто станет ее искать?

Разве что Рокамора.

– Что он натворил? – спрашивает она через несколько минут молчания.

– Вольф? – Я сдираю зубами тонкую кожицу со своей нижней губы. – Ничего такого. Он не боевик. Он… Идеолог.

– Идеолог?

– Ну да. Ты же знаешь, мы против Закона о Выборе, – шепчу я, озираясь по сторонам. – И Вольф… Его настоящее имя Хесус… Он нас… Вдохновляет. На борьбу с этим… Бесчеловечным… Режимом. Потому что без детей… Мы перестаем быть… людьми, понимаешь?

Я говорю трудно, подбирая чужие слова, которые бросали мне в лицо разные люди перед тем, как я вкалывал им старость и отнимал у них детей. Каждое слово было как удар, как плевок. Теперь мне нужно собрать из этих обрывков паззл искренности и убежденности. Я говорю и смотрю в глаза Аннели, стараясь уловить ее малейшие колебания. Хорошо бы еще и пульс ей замерить.

Она не сопротивляется, и я набираю темп. Я назвался другом Рокаморы, и Аннели едет со мной, пока я им остаюсь. И кажется, я знаю, куда надо надавить.

– Нам талдычат про то, что мы все имеем право на бессмертие… А взамен у нас отняли гораздо больше! Право на продолжение рода! Почему мы должны выбирать между своей жизнью и жизнью своего ребенка?! По какому праву нас принуждают убивать наших нерожденных детей, чтобы выторговать жизнь себе самим?! Недовольных много, но без таких людей, как Хесус, мы продолжали бы молчать…

– Я не верю! – вдруг рубит она.

– Что?..

– Не верю ему! – Маленькие кулаки, торчащие из закатанных рукавов черной рубахи, сжимаются.

– Почему?

– Потому что человек, который заставляет всех поверить в это, не может… Не может… Поступать так… Со своим собственным…

Она захлебывается в нахлынувшем позавчера. Я не вмешиваюсь. Тут как на минном поле без карты: все равно мне не понять, что она сейчас чувствует. Может, просто пытается убедить себя, что видит страшный сон.

– Он и этого тебе не рассказал? – наконец она разлепляет губы. Жму плечами.

– То есть ты не знаешь, почему к нам пришли Бессмертные?

– Я не спрашивал.

– Значит, тебе и не нужно этого знать.

Кровавые ошметки на полотенцах. Багровая лужа на полу душевой. Кто-то пинает Аннели бутсой в живот. Пятьсот Третий раздирает ее голые белые ягодицы. Я киваю ей. С удовольствием не знал бы ничего этого.

– Башня «Улей», – объявляет голос тубы.

Прозрачный туннель, по которому мы несемся, входит в утробу шарообразной конструкции, разбитой на шестигранные соты, которые переливаются разными цветами.

Останавливаемся в хабе. Посадочные платформы в три этажа, двадцатиметровые стены отданы социальной рекламе: «СТАРОСТЬ? ВЫБОР СЛАБЫХ» – и портрет какой-то бесполой морщинистой развалины с белыми волосами. Глаза слезятся, рот приоткрыт, половины зубов нет. Воплощенная мерзость. Уверен, залепив сюда эту великанью башку, радетели общественного блага наверняка нарушили какие-нибудь этические регуляции. Вынужденное зло: Европе приходится экономить на всем, а пенсии и медобслуживание для разлагающихся стариков – чистой воды растрата. Им, конечно, не отказывают в содержании, но плодить этих прокаженных дармоедов нам нельзя никак. Надо помнить еще, что старичье не берется из воздуха: это все идиоты, решившие размножиться. Так что на каждый миллиард, который мы тратим на то, чтобы они смогли просидеть у нас на шее как можно дольше, приходится еще миллиард, который мы выложим за образование их детишек. Пенсионеры и малолетние: одни расходы! Меньшинство, которое давно пора записать в извращенцы.

Поезда прибывают и убывают ежеминутно, платформы кишат народом. Калейдоскоп нашего вагона перетряхивают, я замолкаю, выглядывая в давке свободные плащи, лоскутные лица. Никого. Не могу поверить своей удаче.

– Нам долго еще? – Когда туба стартует с места, Аннели хватается за меня; от этого внутри у меня, примерно над солнечным сплетением, шевелится что-то.

– Пара станций.

– И что там?

– Есть одно место. Наше, для встреч. Дождемся Вольфа там.

Она отпускает меня и молчит дальше – молчит, пока мы пересаживаемся на другую линию, – просит только пить, но я тороплю ее, подгоняю и не разрешаю напиться. Молчит и потом, пока мы летим сквозь башни до самой «Трои». Я украдкой изучаю ее лицо – глядясь в стеклянную стену, она успела уже убрать потеки туши, распутать волосы и расчесать их пальцами. Она не такая, как в ту ночь, когда мы вломились в квартиру Рокаморы. И не такая, какой я видел ее во сне.

Мы с ребятами взяли и пропустили всю ее жизнь через мясорубку, и я был уверен, что найду ее в душевой кабине в той же позе, в которой я ее там оставил. Но я гляжу, как она прихорашивается, и вспоминаю ярко-зеленую композитную траву в Садах Эшера. Траву, которую невозможно вытоптать, которая расправляется, едва только поднимешь с нее сапог.

В «Трое» мы выходим. Я веду Аннели за собой по темным переходам к батарее промышленных лифтов. «Троя» почти необитаема: здесь гнездятся какие-то производства, утилизационные центры, фабрики вторичной переработки.

В обшарпанной кабине она вздыхает.

– Теперь я точно уверена, что ты не собираешься меня убирать.

– Что? – Я улыбаюсь.

– У тебя уже, наверное, тыща возможностей это сделать была, а ты все тащишь меня куда-то.

– А ты сомневалась?

– Не знаю. Ты нервничаешь.

– Ответственное дело все-таки. – Мои губы свело улыбкой так, что даже говорить сложно, аж скулы саднит.

Створа лифта ползет в сторону с протяжным стоном. В лицо нам веет нехорошим жаром и тяжким гнилым смрадом. Лифтовая площадка похожа на ангар; свинцовые стены исписаны желтыми трафаретными цифрами, мимо снуют автомусорщики на мягких гусеницах. Приехали.

– Там что, за воротами? Ну и вонь!

За воротами центр по утилизации вторсырья, Аннели.

– Не знаю, – отвечаю я. – Нам туда не надо. Будем ждать здесь. Сажусь прямо на пол.

– Располагайся. Теперь можем отдохнуть.

– Он сюда придет? Когда?

Снимаю с плеча рюкзак, вытаскиваю бутылку с питьевой водой. Прикладываюсь.

– Дай мне!

Протягиваю ей бутылку, она приникает к ней жадно, пьет большими глотками.

– Лимонная? – Она утирает губы. Киваю.

– Спасибо.

– А где ты с ним познакомилась? С Вольфом? – зачем-то спрашиваю я.

– В Барсе.

Барселона. Неоперабельная опухоль Европы. Вот где пропадал Рокамора.

Барселона как будто и не под юрисдикцией нашей славной Утопии, она больше похожа на самопровозглашенную бандитскую республику в Африке, суверенную территорию нищего и отсталого третьего мира со всеми его детскими болячками и напастями.

Беда Барселоны, в прошлом великого и славного города, в доброте жителей Утопии и их чрезмерной воспитанности: кто-то научил их, что неприлично, когда другие живут плохо, а ты хорошо. И они стали пускать к себе тех, кто жил особенно скверно – в Африке, в Латиноамерике, в России, – чтобы как-то поправить мировую несправедливость.

Затея, конечно, идиотская: все равно как, посмотрев под ноги, открыть для себя существование насекомых – и ну давай учить их жить по Римскому праву, и подкармливать их сладкой водичкой, и булки им крошить, чтобы они жрали это, а не друг друга. Чем такое кончается – знамо дело: на сахар этих муравьев и тараканов набежит столько, что потом нипочем не вывести; если не прибегнуть к дезинсекции, точно выживут добреньких хозяев из дому.

Так вот, Барселона – это когда ваш дом уже двести лет как превращен в колонию термитов. Сунь руку – за десять секунд обглодают до кости. Тут был главный европейский центр приема и абсорбции беженцев. Результат: на пятьдесят миллионов жителей – пятьдесят миллионов нелегалов, пятьдесят миллионов бандитов, мошенников, наркоторговцев и проституток.

Всех сил полиции и всего личного состава Фаланги не хватит, чтобы навести там порядок; помогло бы, наверное, залить этот город кипящей серой или напалмом, но в счастливой стране Утопии рецепт напалма, увы, давно утрачен.

– Как тебя угораздило оказаться в этом гадюшнике?

– Я вообще-то родилась там. – Она с вызовом глядит на меня, по-пацански сплевывает на пол.

Киваю. Главное, чтобы она не подняла шум сейчас, пока…

– Понятно.

– Ничего тебе не понятно.

– А ты… Ну… Ты вообще тут легально?

– Какая тебе разница?

Вот уж верно, напоминаю я себе. Никакой.

– Никакой.

– В общем, Вольф меня оттуда забрал, – отрезает она. – Это все, что тебе нужно знать. Забрал и сделал своей женой.

– Жжена, мужж… – не выдерживаю я. – Вслушайся. Жжж… Электричество гудит в колючей проволоке.

– Несешь ту же ересь, что и все! – хмурится она. – Да эти месяцы с Вольфом – это вообще лучшее, что со мной за все двадцать пять лет случилось!

Я вдыхаю глубже.

– Он правда ничего обо мне не говорил?

– Почему ты спрашиваешь?

– Странно… Если бы у меня была подруга, которой я бы так доверяла, как он тебе… Я бы не смогла ей не проболтаться.

– Не понимаю, – признаюсь я.

– Бедняга, – рассеянно улыбается она мне. И я улыбаюсь в ответ.

– За все двадцать пять лет? – Может быть, я не расслышал?

– Ну да, – говорит она устало. – Мне двадцать пять, что такого? Двадцать пять. Двадцать пять. Двадцать пять лет в мире трехсотлетних людей, которые не собираются умирать никогда.

Она зевает.

– А ты… Ты знаешь своих родителей? – Я беру ее за руку.

– Нет. – Она качает отяжелевшей головой. – Я из интерната. Для девочек. – Глаза у нее слипаются. – Можно, я тут прилягу? На твоем мешке? Рубит ужасно…

– Погоди… Из интерната?

– Ага. У нас как-то не принято было спрашивать… кто твои родители.

– Но… Ты была в спецкоманде? Женские интернаты… Они ведь выпускают личный состав спецкоманд… Которые изымают незаконнорожденных, разве нет?

– Наверное. Я не стала дожидаться. Я сбежала.

– Что?.. Ты… Сбежала?!

– Сбежала… Из интерната. Почему же так спать… И Вольфа никак нет… Она снова зевает, забирает без разрешения мой рюкзак и укладывается прямо на пол, устроив свою голову на приготовленном для нее инструменте.

– Послушай… Когда он придет… Передай ему, что…

– Постой! Не спи… Еще рано!

Но она и так слишком долго сопротивлялась тройной дозе орфинорма. В последний раз приоткрыв желтый кошачий глаз, светящийся так, как заходящее солнце светится сквозь вечерний смог, она лепечет:

– А тебе… Тебе сколько лет?

И, не выслушав ответа, засыпает.

Я тормошу ее, кричу – все ни к чему. Она не реагирует. Не хочет стать моей Шахерезадой.

Опомнись, говорю я себе. Ее не спасти.

Осторожно, даже нежно вытаскиваю рюкзак из-под ее головы. Беру ее под мышки и волоку к воротам в утилизационный центр. Створы расползаются, и я оказываюсь в просторном зале с черными стенами. Дышать нечем: воздух забит молекулами тлеющей органики. Тут и не предполагается дышать, в центре работают только механизмы, автоуборщики. Снуют мимо нас, раскладывают мусор на кучи. Объедки в одну пирамиду, композит в другую, природные материалы – в остальные.

Вдоль стен – слоты, приемники отходов. Железные челюсти, способные перемолоть все, что угодно. Распахиваются саркофаги два на три, автоуборщики заполняют их мусором, а потом стенки слотов смыкаются; на каждой – измельчитель. Они идут друг к другу, превращая в пыль все, что находится между ними, и под чудовищным давлением прессуя, прессуя материал. От двенадцати кубометров композитных материалов остается один, а от органики – почти ничего.

Из композита будут созданы новые вещи, а органика станет удобрениями. Нам некуда выбрасывать мусор. И мы слишком бедны, чтобы растрачивать его, сжигая. Каждый атом на счету, мы не можем транжирить их. Каждый атом чем-то был и чем-то станет, и в этом есть нечто утешительное.

Достаю из рюкзака простенькую видеокамеру, ставлю ее на треногу, направляю на раскрытую пасть слота. В этом зале система наблюдения не работает, а мне нужны доказательства собственной виновности.

Я укладываю Аннели поверх кучи гнилых псевдоовощей, поверх горы просроченных кузнечиков; теперь слот почти заполнен. Когда внутри саркофага не останется свободного места, закроется прозрачная крышка и измельчитель придет в действие. Конечно, в обычных слотах установлены датчики, которые блокируют их, если внутри находится что-то живое крупней крысы. Но в этом зале датчики выведены из строя. Здесь – одно из капищ Бессмертных.

Я устраиваю Аннели поудобней на ее мягком ложе из праха. Одергиваю аккуратно черную рубашку, которую она надела, наверное, потому что та пахнет Рокаморой. Оглядываю ее в последний раз, чтобы запомнить на всю мою бесконечную жизнь. Ее маленькие ступни в ссадинах, голени совсем девчачьи, тонкие и ровные, обтекаемые, без мышечных комков, коленки эти; из ворота торчит несчастная нежная шея, из грубых рукавов – захватанные запястья, которые одни снова заставляют верить в то, что космическая гармония возможна. Подбородок задран, пухлые искусанные губы приоткрыты, челка сбилась. Грудь колышется мерно. Я запомню и ее соски, и спрятанное под матовую кожу жемчужное ожерелье позвонков. Не хочу смотреть на это сейчас, не хочу кощунства.

Аннели дышит глубоко и ровно, околдованная орфинормом; когда стенки саркофага будут сходиться, она не проснется. И смерть свою она проспит. А потом отправится на ресайклинг. И перевоплотится – удобрением или комбикормом.

Я вглядываюсь в ее черты, вглядываюсь – и вдруг меня будто взрывной волной накрывает; я понимаю, на кого она похожа… На… На… Нет! Бред! Ничего общего!

Автоуборщик подъезжает с новой порцией мертвечины. Вываливает на Аннели какую-то зеленую массу, в которой неожиданно обнаруживается цветок. Увядший цветок – что значит, он настоящий и, перед тем как умереть, жил.

– Спасибо, – говорю я автоуборщику. – Очень мило.

Он укрывает Аннели зеленым саваном. Только лицо остается на поверхности. Лицо, не выражающее ничего. На нем нет улыбки, нет испуга. Как будто Аннели уже репетирует смерть.

Все. Слот полон.

На панели ручного управления выставляю таймер на одну минуту. Этого времени для расставания вполне достаточно.

Включается предупреждающий сигнал, и на саркофаг опускается прозрачная крышка. Я прощаюсь с Аннели про себя: я ведь снимаю про ее казнь фильм, и моя роль в нем не предполагает сантиментов.

Хочу запомнить ее как следует – мне предстоит теперь разговаривать с ней в своем воображении, обсуждая все то, что не успел обсудить с ней при жизни. Поздновато мы выяснили, что у нас столько общих тем.

Не могу выкинуть из головы ее признание про побег.

Ей это удалось. Интернаты для девочек ничем не отличаются от подобных заведений для мальчиков. Они герметичны, из них нет выхода. Как это удалось ей?

А последнее, о чем я думаю, пока Аннели еще выглядит как Аннели, – за все то время, которое я провел сегодня с ней, меня ни разу не ухватила за горло обычная моя клаустрофобия.

Зря, значит, я пренебрегаю успокоительным. Работает же!

Глава IX. Побег

Я сбегу отсюда или сдохну.

Я могу сбежать. Я видел окно. Мы сбежим отсюда с Девятьсот Шестым. Я только найду его, и… Я видел окно где-то здесь… Пытаюсь найти Девятьсот Шестого, рассказать ему, хожу по бесконечному коридору с тысячью дверей, дергаю, толкаю каждую – и все заперты. Где ты?!

– Эй! – толкает меня кто-то в бок. – Эй!

– Что?! – Я вскакиваю в своей койке, срываю с глаз повязку.

– Ты во сне разговариваешь!

На меня смотрит Тридцать Восьмой – красивый кудрявый мальчик-девочка, боящийся всего на свете и послушный старшим, чего бы от него ни требовали. Моя подушка вся мокрая и холодная от пота.

– Ну и чего я там сказал? – симулируя равнодушие, спрашиваю я.

Если я проболтался, если о выходе из интерната узнают другие, его замуруют быстрее, чем я успею снова пробраться в лазарет.

– Ты плакал, – шепчет Тридцать Восьмой.

– Херня какая!

– Тихо! – дергается он. – Все спят!

Да я и не собираюсь продолжать с ним этот разговор! Напяливаю повязку, отворачиваюсь к стене. Стараюсь заснуть, но как только закрываю глаза, сразу обретаю зрение: вижу бескрайний город за панорамным стеклом, мириады переливающихся огней, башни-атланты, оплетенные, как оптоволоконной паутиной, трассами скоростных поездов, город под серо-багряным клубящимся небом, нанизанным на тонкие лучи отходящего ко сну солнца.

Вижу балконную дверь. Ручку и замок.

– Мы выберемся отсюда, – обещаю я Девятьсот Шестому. – Я нашел…

– Тихо ты! Сейчас вожатые придут! – шепотом кричит Тридцать Восьмой.

И тут я вспоминаю операционный стол, стоящий торцом к удивительному, единственному на весь интернат окну. И продолговатый мешок – застегнутый наглухо мешок именно той длины и ширины, какая нужна, чтобы вместить тело мальчишки, – лежащий на этом столе. «Передержали», – вспоминаю я только сейчас слова старшего вожатого.

И понимаю вдруг, что Девятьсот Шестой, мой единственный товарищ, которому я побоялся открыться, исповедоваться в своей дружбе, уже освободился из нашего интерната. Что его не возвращают в нашу палату, в нашу десятку так долго потому, что он лежит, упакованный, в этом мешке. Девятьсот Шестой не дождался ни моей исповеди, ни моего открытия. Я так и остался ему чужим.

Склеп сожрал его. «Передержали».

– Ты спишь? – Тридцать Восьмой тычет меня пальцем, свесившись с верхней койки.

– Да!

– Это правда, что к тебе Пятьсот Третий приставал? – посопев, спрашивает он.

– Тебе какое дело?!

– Ребята говорят, он тебя опустить хотел, а ты ему ухо откусил.

– Кто говорит? – Я снова сдергиваю повязку.

– Говорят, теперь он тебя убьет. Он уже всем сказал, что убьет тебя скоро. На днях.

– Пусть попробует, – хриплю я, а сам-то слышу, как разгоняется от прилившего страха мое сердце.

Тридцать Восьмой молчит, но продолжает нависать надо мной, катая на языке и боясь выплюнуть свои мысли и тычась в меня сахарным взглядом.

– Меня знаешь, как зовут? – наконец нерешительно говорит он. – Йозеф.

– Ты рехнулся?! – шиплю я ему. – Мне на хера это знать?!

У нас нет имен! В интернате разрешен только числовой идентификатор. Даже клички под запретом, и наказывают нарушителей беспощадно. У всех, кого как-то звали до попадания в интернат, имена отбирают и обратно выдают только при выпуске. Имя – единственная личная вещь, которую нам вернут при освобождении. А тех, кого сюда привезли еще безымянными, назовет как-нибудь старший вожатый, когда придет пора выпускаться из интерната. Если они дотянут до этого дня.

Узнать имя другого из своей десятки можно только по одному случаю… На первом испытании. Услышал – и тут же забыл.

– Если нас сейчас подслушивают, тебе вожатые за это все ребра переломают! Но Тридцать Восьмой словно оглох.

– Ты крутой, – вздыхает он.

– Че-го? – морщусь я: только ухажеров мне сейчас не хватало.

– Ты крут, что отшил его.

– Да что мне оставалось-то? Чтобы он меня раздраконил?! Пятьсот Третий?!

Тридцать Восьмой обиженно хлюпает носом. Мои слова звучат как упрек ему: этот херувимчик, чуть что, сразу бросается брюшком кверху и покорно замирает. Я уж думал, у него давно ничего не болит.

– Ну да. В общем, ты крутой, я только это хотел сказать, – еле слышно произносит Тридцать Восьмой и исчезает.

Болит, оказывается. До меня доходит, что ему надо дольше было собираться с духом, чтобы сделать это свое мне признание, чем чтобы взять за щеку у какого-нибудь беспредельщика из старших.

– Надоело… – долетает до меня его полувсхлип. – Не хочу больше…

– Слышь! Тридцать Восемь! – шепчу ему я.

– А? – Он отзывается не сразу.

– Девятьсот Шестой не вернется. Он умер. Я труп видел.

– Как это?! – Тридцать Восьмой не показывается больше; по дну его койки видно, как он съеживается, подтягивает колени к подбородку.

– Они его из склепа мертвым достали. Вот как.

– Девятьсот Шестой хороший был. Хотя и странный, – отваживается сказать он.

А я совсем неожиданно для себя испытываю к этому жалкому, в общем, существу под тридцать восьмым номером два совсем неуместных чувства: благодарность и уважение. Они толкают меня, и я выползаю со своей полки, забираюсь выше, прижимаюсь к его уху, обрамленному ангельскими белокурыми завитками, и говорю:

– Меня Ян зовут.

Он вздрагивает. Да меня и самого трясет. Но я тороплюсь признаться ему, хочу успеть заключить с ним этот пакт, пока он, как Девятьсот Шестой, тоже не исчез навсегда – или пока я сам не исчез.

– Я нашел выход отсюда. Правда! Окно. Хочешь со мной?

И Тридцать Восьмой, конечно же, сразу отвечает: «Нет!», но наутро, перед душем, когда я уже сто раз пожалел о своем предложении, подходит ко мне и застенчиво жмет мне руку: «А что надо делать?» Но в раздевалке стоит тишина, только воздух звенит от любопытства, как на средневековой рыночной площади перед показательным повешением; всем есть дело до наших планов. Скажи я тут слово – нас непременно подслушают и тут же раскроют.

Хотя Пятьсот Третий должен был бы валяться в лазарете, на утреннем построении он оказывается ровно напротив. Глядит на меня безотрывно, с улыбкой. Я стараюсь на него не смотреть, но пустота вместо уха против воли примагничивает мои глаза. Пусть, если хочет, протез ставит. От меня эта мразь свое ухо обратно не получит: оно надежно спрятано и уже отдает душком. Мосты горят. Я до крови кусаю губу.

Старший вожатый обходит меня стороной, словно ничего не случилось прошлой ночью. Но все уже всем известно. Люди сторонятся меня, вокруг меня вечно пусто, будто я чумной. Я и есть чумной: пахну скорой смертью, и все боятся ее от меня подцепить.

Со мной теперь только Тридцать Восьмой. Он тоже предпочел бы держаться от меня подальше, но мне нельзя оставаться одному. Повсюду за мной наблюдают тени, в коридоре мне плюют на одежду, в дверях аудитории толкают плечом. Я помечен, на меня можно теперь охотиться всем, хотя я уверен: Пятьсот Третий захочет все сделать сам.

Целый день я терплю, чтобы держаться подальше от сортира. Считается, что кабинки – единственное место, куда система наблюдения не заглядывает; именно поэтому туалет – всегдашнее место расправ и сведения счетов.

В столовой я и Тридцать Восьмой садимся рядом. Нами брезгуют даже пацаны из нашей собственной десятки: Триста Десятый – тот, что точно знает разницу между добром и злом, пялится на меня угрюмо из-за соседнего стола, бурчит что-то своему ординарцу – немому переростку Девятисотому. Выходит, я на стороне зла.

Ну и хер с ними со всеми. Зато мы с Тридцать Восьмым, оставшись вдвоем, можем, не шевеля губами, неслышно разговаривать. Вокруг стоит такой гул, что у нас есть надежда сохранить наш план в тайне.

Сходимся на том, что Тридцать Восьмой должен попасть в лазарет, притворившись больным, и будет там меня ждать, а я сбегу из палаты этой ночью и проберусь к нему незаконно. Он криками отвлечет врача, я прокрадусь в кабинет и открою окно. Вот и все. А что будет потом – потом и придумаем. Так?

Тридцать Восьмой кивает, а подбородок его дрожит, он улыбается, но улыбка выходит кривой и дерганой.

– Ты точно решил? – спрашиваю его я.

И тут к нашему столу подходят двое. Гориллы, обоим по восемнадцать лет. Нет, наверное, здесь никого сильней, страшнее и омерзительней этих двух тварей. Дважды они пытались выпуститься отсюда и оба раза проваливались, озлобляясь и тупея все больше. Когда мы были совсем мальчишками, среди нас ходили байки, что каждый провал на экзаменах стоит человеку части его души. Когда я смотрю на этих двоих, я понимаю, что никакие это не байки. С каждым годом их шанс вообще когда-либо выбраться наружу тает.

– Ты что это, кукленыш? – ласково обращается к Тридцать Восьмому один из них, с сальными длинными волосами, с отрощенным грязным ногтем на мизинце, с жуткими прозрачными глазами. – Изменяешь нам? Помоложе себе кого-то нашел?

Я и не знал, что Тридцать Восьмой – их наложник.

Второй, обритый наголо, с черной клочковатой бородой и сросшимися бровями, только смеется – так беззвучно, будто у него связки перерезаны.

– Нет… Я… Это мой друг. Просто друг это. – Тридцать Восьмой прямо ссыхается, скорчивается.

– Друууууг… – тянет сальный, даже не глядя на меня. – Дружоооочек…

– Отстаньте от него! – бесстрашно встреваю я: завтра я или труп, или свободный человек, что мне терять?

– Скажи этому, пусть свое геройство на ночь прибережет, – щерится тот, что с прозрачными глазами, говоря не со мной, а с Тридцать Восьмым, будто меня тут и нет. – Ты ему что, напоследок приятно хочешь сделать?

Тридцать Восьмой униженно улыбается и кивает. Бородатый чешет его за ухом, посылает воздушный поцелуй, и оба отходят, обнявшись как подружки и утробно взрыкивая.

– Точно, – проглатывает сопли Тридцать Восьмой. – Я все точно решил. Точно.

Сначала все идет как по маслу. Кто-то по знакомству разбивает Тридцать Восьмому бровь, и он отправляется к доктору на осмотр. Теперь дело за мной: нужно, чтобы меня не прикончили раньше, чем я успею добраться до лазарета.

Но под вечер щекочущая тяжесть в мочевом пузыре превращается в режущую боль, я не могу из-за нее сделать даже и одного лишнего шага – какое там бежать. Придется рискнуть.

Почти перед самым отбоем, морщась и переминаясь, прокрадываюсь из палаты в коридор. У лифта – у единственного лифта, который может переправить меня на второй этаж к врачебному кабинету, – маячат две долговязые фигуры. Мне чудится, что я узнаю упырей из десятки Пятьсот Третьего. Кто-то рассказал им, что я собираюсь смотаться отсюда сегодня? Тридцать Восьмой?

Слышу за спиной чьи-то шаги, припускаю со всех ног, чтобы не взорваться, влетаю в туалет – пусто, счастью своему не верю! – закрываюсь в кабинке, судорожно еле расстегиваю… И когда уже наступает мое чаянное облегчение, расходится по телу вибрирующее блаженство, за моей спиной открывают дверь в кабинку. Но я уже не могу остановиться, и обернуться не смею, и понимаю, что вот сейчас сдохну как настоящий идиот и из идиотской моей смерти сделают идиотский анекдот в назидание следующим поколениям упрямых идиотов.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 | Следующая
  • 3.9 Оценок: 13

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации