Электронная библиотека » Дмитрий Глуховский » » онлайн чтение - страница 11

Текст книги "Будущее"


  • Текст добавлен: 16 апреля 2014, 18:37


Автор книги: Дмитрий Глуховский


Жанр: Научная фантастика, Фантастика


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 11 (всего у книги 38 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Возьмешь меня с собой, – говорит кто-то. – Понял?

Я выворачиваю шею – еще чуть-чуть, и хрустнет – и вижу Двести Двадцатого. Доносчика, который сдал моего несбывшегося друга.

– Чего?!.

– Возьмешь меня с собой, или я буду у старшего, прежде чем ты до конца доссышь!

– Куда возьму?!

– Я вас слышал. Тебя и твоего сладкого. – Он хмыкает.

– Что слышал? Что ты там слышал?!

– Все слышал. Что вы бежите. Ян.

– Тебя взять?! – из меня все льется, я даже не могу посмотреть ему в глаза. – Тебя?! Да ты же стукач! Стукач на стукачей! Ты, мразь, Девятьсот Шестого сдал!

– Ну и сдал! И чё?! Он сам лопух! Не хрен трепаться! Короче… Да или нет? Двести Двадцатый затихает, прислушивается – долго ли мне еще осталось. Я сильней его, и я в бешенстве, он это понимает. Если он не успеет заключить со мной сделку до того, как я иссякну, ему хана. А мне, наоборот, надо тянуть время. Ситуация – обхохочешься, но это пока. Развязка все поменяет.

– Я тебе не верю!

– Да если б я хотел, я б тебя уже заложил! Ты б сейчас кровью ссал!

– Ты, может, и заложил!

– Слушай, Семь-Один-Семь… Думаешь, мне тут нравится? А?! Я тоже хочу отсюда свалить! Меня тоже тут все знаешь, как… Что, думаешь, я ненормальный какой-то?!

– Ты гнида, вот ты кто!

– Ты сам гнида! Каждый живет как может! Я зато жопой своей не торгую!

– Да потому что тебя всего с потрохами купили!

Слышу, как он харкает на пол. А потом его голос начинает удаляться:

– Ну и пошел ты… Не хочешь – как хочешь. С тобой вожатые даже разговаривать не станут. Отдадут Пятьсот Третьему. Он тебе за свое ухо все по частям оторвет. Пока! В лазарет можешь не ходить…

Он уже, кажется, в коридоре. Чему-чему, а слову доносчика, который клянется донести, верить можно.

– Стой! Погоди! – Я застегиваюсь. – Ладно, ладно!

Нет, Двести Двадцатый замер на пороге – готовый сорваться в любое мгновение. Ухватить его за рыжий вихор, садануть вздернутым носом о колено?

– Чем докажешь? – спрашиваю я.

Он щурится, шмыгает носом, озирается по сторонам.

– Я Вик. Виктор. Имя. Протягиваю ему свою руку – немытую.

– Я помню, как тебя зовут. Ты круто прошел первое испытание.

Он глядит на нее внимательно, краснеет – и жмет. Тут-то я его и хватаю. Двести Двадцатый чует беду, дрыгается, но я держу крепко.

– Я знаю, где тебя банда Пятьсот Третьего ждет! Помогу обойти! Проведу тебя! Но ты меня с собой берешь!

А я вспоминаю Девятьсот Шестого и то, как мы с ним смотрели вместе «Глухих». Потом – город в окне, без конца и края город, который Девятьсот Шестой тоже увидел бы, если бы не лежал в мешке для трупов. Я больше не знаю, как ему помочь. А после этого думаю, что Двести Двадцатый и вправду мог бы сдать меня уже сто раз и что вожатым проще было бы сцапать меня, как только он им настучал бы. И о том еще думаю, что он прав, что мне сейчас нужен разведчик, иначе шайка Пятьсот Третьего не даст мне даже попытать удачи.

– Не ссы, – подмигиваю я Двести Двадцатому и отпускаю его руку. – Вик. Он гыгыкает: моя острота ему по вкусу.

И вот мои сообщники: бедный маленький проститут и убежденный стукач. Почему-то мне с ними оказывается просто. Проще, чем с глупым Девятьсот Шестым, который при всех настаивал, что помнит свою мать.

Конечно, я не верю ни тому ни другому. Конечно, жду предательства. И все же полагаюсь на них. Может быть, все дело в том, что в этот последний вечер мне просто страшно остаться совсем одному и любой Иуда сгодится мне в друзья.

– Там правда окно? Как в видео? – хрюкает Двести Двадцатый, когда мы, заговорщики, участники сортирного пакта, бежим к лифту.

– Самое настоящее, – заверяю его я. – Мы в каком-то высоком здании, в городе.

– А город там здоровый?

– Огромадный! Аж голова кружится.

– Значит, там так можно спрятаться, что никогда не найдут! – восторженно шепчет он и вдруг тормозит. – Тихо! Там у лифта… Видишь?

Вижу. Я еще тогда увидел и уже тогда угадал. Двое прыщавых пятнадцатилетних верзил – адъютанты Пятьсот Третьего.

– Ничего… Мы сейчас… – Глаза Двести Двадцатого бегают. – Так… Я все сделаю. Жди тут.

Я отхожу назад, прячусь за круглым выступом стены, а Двести Двадцатый шагает вперед, хлюпая носом и насвистывая что-то. Прислоняюсь к стене, набираю воздуха, чтобы мое дыхание не перебивало еле слышное журчание разговора у лифта. Я почти уверен, что Двести Двадцатого сейчас переломят о колено, но через минуту он возвращается – живой и невредимый:

– Айда за мной. Высовываюсь: у лифта пусто.

– Что ты им сказал? – Мне так и не удалось расслышать ничего.

– Секрет, – лыбится он. – Какая тебе разница? Ведь сработало!

Лифт открывается, внутри никого. Я шкурой чувствую ловушку, но ступаю вперед. Весь интернат стал для меня капканом, меня зажало, и я слышу шаги охотника.

Створки ползут в стороны. Коридор пуст. Дурное предчувствие резиновой рукой хирурга щупает мои внутренности.

Звучит сирена отбоя. Вожатые сейчас в палатах – пресекают преднощную болтовню, кнутом загоняют в сон свои стада.

– Вон лазарет! – пихает меня локтем Двести Двадцатый.

– Сам знаю!

Несемся что есть сил ко входу. Охраны нет, никто не бросается нам наперерез, и всевидящее око системы наблюдения словно обращено внутрь себя.

– И что… Что там?! – запыхавшись, рвано кричит он мне на ходу.

– Надо… в докторский кабинет… попасть! Достигаем двери… Заперто!

– Черт!

Стучим, звоним, скребемся…

– Что это еще за подстава? – шипит Двести Двадцатый. – Ты нарочно это?

– Я думал, здесь всегда открыто!

Но тут из недр лазарета раздаются приглушенные мальчишечьи голоса, какая-то возня, а потом дверь мелодично тренькает и поднимается.

На пороге стоит Тридцать Восьмой – бледный, испуганный, бровь заклеена.

– Спасибо! – Я хлопаю его по плечу. – Ты крут!

Он неуверенно пожимает плечами, а сам смотрит, смотрит на Двести Двадцатого. Отмалчивается, боясь сказать всем известному стукачу хоть что-нибудь.

– Он с нами, – успокаиваю его я. – Пойдем втроем.

– Можешь звать меня Виктором, – будто это признание стоит его послужного списка, разрешает Двести Двадцатый.

Тридцать Восьмой кивает.

– Ладно… Времени нет. Врач тут? – шепчу я, делая шаг вперед.

Справа начинается цепь больничных палат. Слева – кабинет. Если он у себя, надо его выманить, и тогда…

У меня за спиной неспешно опускается дверь, запирая нас всех внутри.

– Да чё ты на пороге-то встал? Проходи, поговорим!

Я даже не понимаю смысла услышанных слов: от одного звука этого голоса волоски у меня на загривке поднимаются, а коленки и кисти охватывает мандраж.

Из правого коридора появляются крадучись двое до пояса голых пятнадцатилеток. Их рубахи – в руках, перекручены в жгуты. Я знаю зачем: таким можно и связать, и задушить.

Отшатываюсь к двери – но, разумеется, выход уже замурован, для меня – навсегда. Хватаю за волосы Двести Двадцатого.

– Тварь! Предатель!

– Это не я! Это не я! – визжит тот, но через секунду его у меня отнимают.

Я бью ближайшего из них кулаком в живот, но только вывихиваю себе запястье. И сразу после – искры из глаз – меня рвут за сломанный палец.

– Доктор! Доктор! – ору я в последний момент, когда это еще можно сделать. От боли ноги подгибаются, и тут же на моей шее захлестывается петля из чьей-то потной рубашки, и чья-то кислая скользкая ладонь зажимает мне рот. Тридцать Восьмой всхлипывает и проваливается куда-то. Кто из них меня предал? Кто продал?!

Дверь в докторский кабинет – запертая, глухая – уплывает назад, в марево из пота и слез. Меня волокут от нее, от заветного окна, от свободы – в противоположном направлении. В больничные палаты.

Протаскивают с улюлюканьем через первую – на меня испуганно таращат глазищи-блюдца малолетки с первого уровня, сидящие в своих постелях, закутанные в одеяла. Никто не смеет пикнуть. Самому маленькому – года два с половиной. Но и он не плачет и не смеется, а только старается притвориться, что его тут нет – лишь бы не привлечь к себе внимание. Значит, уже не первую неделю у нас, разобрался, что к чему.

А в следующей меня встречают.

В палате все вверх дном. На дверях – стража из банды Пятьсот Третьего. Все кровати-каталки свезены к дальней стене, на них расселись зрители. Все, кроме одной: она стоит посреди палаты, и на ней, как король на троне, по-турецки восседает сам Пять-Ноль-Три. За его спиной – двое холопов.

– Разденьте его!

К тем двоим, что меня удерживают, подскакивают еще – кажется, Пятьсот Третий лег в лазарет со всей своей десяткой, – стягивают с меня штаны, рубаху, трусы – на мне не остается ничего.

– Вяжите! К койке привяжите!

Меня силой ставят на колени, собственными моими тряпками приматывают к решетчатой спинке подкаченной услужливо кровати. Я не стыжусь своей наготы: это рутина, мы видим друг друга голыми каждое утро. Но то, как это обставляет Пятьсот Третий, то, как он превращает убийство меня в унижение, в умерщвление, в казнь, – заставляет меня жаться, вертеться, стараясь прикрыться хоть как-то, не дать ему удовольствия.

– У нас сегодня суд. – Пятьсот Третий оглядывает мое распятие и плюет на пол. – Над номером Семь-Один-Семь. Которого зовут Ян. Судить мы его будем за то, что эта сучка решила, что у нее тут хозяев нету. А за это у нас какое наказание?

– Хана! – кричит один из холуев за его спиной.

– Хана! – вторит ему другой.

– Ну а вы что молчите? – обращается Пятьсот Третий к согнанным на койки зрителям из случайных. – Вы чё, не знаете?

Я моргаю – и сквозь слезную пелену вижу тут и Тридцать Восьмого, и Двести Двадцатого. Кто из них? Кто?

– Хана… – блеет какой-то доходяга, которому Пятьсот Третий через зрачки уже всю душу высосал, как спагетти.

– Хана, – соглашается толстый мальчик лет десяти; губа у него дрожит.

– Ну а ты чё скажешь? – Пятьсот Третий указывает на Двести Двадцатого.

– Я? А я-то что? – хлюпает тот.

– Как считаешь, нам его кончить тут? Заслужил? – спокойно поясняет Пятьсот Третий.

– Я, ну… Ну вообще… – Двести Двадцатый ерзает, а тем временем к нему подбирается поближе еще один верзила со жгутом в руках. Двести Двадцатый нервно оглядывается на него и мимо меня говорит Пятьсот Третьему: – Заслужил, конечно.

Вот. Я киваю ему. Без сюрпризов.

– А ты, Три-Восемь? – Сожрав остатки совести Двести Двадцатого, как яйцо, Пятьсот Третий переходит к моему херувиму.

Тот молчит. Супится, потеет, но молчит.

– Язык проглотил?! – повышает голос Пятьсот Третий.

Тридцать Восьмой начинает плакать, но слова ни единого так и не произносит.

– Что, жалеешь его? – ржет Пятьсот Три. – Себя пожалей, малыш. Когда с ним разберемся…

– Отпусти его, – просит Тридцать Восьмой.

– Ну да, конечно! – скалится Пятьсот Третий. – Сейчас. Скажи еще, ты не знал, что мы его кончать будем, когда ты нам закладывал его…

– Я… Я не…

– Вот и все. Давай, хватит в пол таращиться. Ты мужик или баба? Вся его десятка взрывается гоготом.

– Я не… Не… – И Тридцать Восьмой принимается рыдать. Даже мне брезгливо.

– Пошел отсюда, плесень! – приказывает Пятьсот Третий. – Тебя завтра судить будем.

И Тридцать Восьмой послушно выплетается вон, безутешно гугукая и ахая.

Вдруг мне становится смешно и спокойно. Я идиот, безнадежный идиот. Кому я доверился? На что надеялся? Куда бежал?!

Я перестаю крутиться, мне плевать на то, что у меня все болтается, мне смешно даже то, что меня приладили на больничной койке на манер распятия.

Не могу удержать улыбки. И Пятьсот Третий замечает ее.

– Хер ли ты скалишься? Типа, это все шуточки? – Он тоже улыбается мне. Скулы свело. Губы скрутило. Мое лицо меня не слушается.

– Ладно, – говорит Пятьсот Третий. – Раз ты такой улыбчивый пацанчик. Слушайте, хорьки! Мне, если честно, насрать на то, что вы все думаете. Я решаю. Хана тебе, Семьсот Семнадцать. И знаешь что? Мое ухо можешь мне не возвращать. У меня твоих оба будут. Давай, Сто Сорок Четвертый.

Тот его подручный, что расхаживал среди публики, отдает честь и забирается на кровать, к которой я привязан. Заходит мне за спину и молниеносно продевает через прутья спинки свой жгут. Я отвлечен словами Пятьсот Третьего про свои уши и слишком поздно соображаю, как именно меня будут казнить. Пытаюсь прижать подбородок к груди, чтобы он не смог завести тряпку мне за шею, но Сто Сорок Четвертый запускает пятерню мне в волосы, силой запрокидывает мою голову назад и стягивает мне горло жгутом. Больничная кровать превращается в гарроту. Сто Сорок Четвертый сводит концы своего инструмента вместе, скручивает их в узел и начинает проворачивать по кругу, передавливая мою кровь и мой воздух. Я дрыгаюсь, рвусь, кровать ходит ходуном, и еще трое рабов Пятьсот Третьего бросаются ко мне, чтобы обуздать меня, пресечь мою судорожную скачку.

Никто не скажет ни слова. Я дохну в тишине. Мне начинает казаться, будто я тону, будто меня душит, обвив конечности и шею, морское чудище спрут.

Мир прыгает передо мной, прыгает и меркнет, и на зеленые глаза Пятьсот Третьего я натыкаюсь совершенно случайно – хоть он и ищет моего взгляда, жадно ловит его. Я встречаюсь с ним – и цепенею: Пятьсот Третий, улыбаясь, поддрачивает.

– Давай, – одними губами проговаривает он. И тут при входе раздается грохот.

Чей-то вопль.

– Та-а-ак… – басит кто-то. – Что это у нас тут? Детсад шалит?

Щупальце спрута, который давил мое горло, вдруг слабнет. Кто-то орет, падает с грохотом койка.

– Ты чё?! Вы чё?! – кричит неведомо кому Пятьсот Третий.

Я, изо всех сил выгребая из предсмертного морока, каким-то чудом высвобождаю руку, пытаюсь отлепить щупальце от своей шеи, жгуты слабнут, я валюсь на пол, ползу куда-то… Дышу, дышу, дышу.

Краем глаза вижу, как посреди палаты расшвыривают шакалов Пятьсот Третьего два огромных зверя – у одного сальная длинная грива, другой обрит наголо и бородат. Я на четвереньках убираюсь куда-нибудь, как можно дальше, и по пути уже до меня доходит, что это жуткие покровители Тридцать Восьмого; наверное, он их и привел.

– Стоять! – летит сзади окрик; Пятьсот Третий.

– Нет! – шепчу ему я.

Если я остановлюсь, я умру. И я, не разбирая пути, ползу на карачках вслепую к жизни.

– Охрана! Охрана! – громыхает надо мной чей-то голос. – У нас бунт! Взрослый голос.

Тычусь в чьи-то ноги. Поднимаю голову – как могу. И вижу голубой докторский костюм. Вот он, эта тварь. Теперь он меня, значит, услышал? Из-за пазухи доктор достает что-то… Неужели… У него пистолет.

– Лицом в пол! – кричит он.

Целится он не в меня, а в замершего в двух шагах Пятьсот Третьего. Сейчас или никогда, говорю я себе. Вроде бы я накопил достаточно воздуха. Сейчас или никогда.

Распрямляюсь, подныриваю под его руку, бью снизу вверх. Негромкий хлопок – заряд уходит в потолок, выжирая в нем обугленную дыру. Настоящий пистолет!

Я зубами цепляюсь ошарашенному доктору в кисть, вывинчиваю у него оружие и, оскальзываясь, голый, бегу к выходу, к окну. Пятьсот Третий бросается за мной, врач отстает всего на секунду.

Кабинет отперт!

Проношусь через первую комнату – голограммы человечьей требухи уютно светятся на подставочках, кровать заправлена, порядок как в операционной.

Пятьсот Третий и доктор толкаются локтями в дверном проеме, я выигрываю еще миг. Его как раз хватает, чтобы домчаться до помещения с окном. Дверь… Врезаюсь в нее с разбегу – закрыто! Закрыто!!!

Волчком раскручиваюсь на месте и успеваю навести ствол на подлетевшего врача, на клацающего зубами Пятьсот Третьего.

– Открывай! – ору я истошно.

– Что тебе? Зачем тебе туда?! Там ничего нет! – Доктор примирительно выставляет вперед ладони, делает шажок ко мне. – Ты не волнуйся, мы тебя не станем наказывать…

А за его спиной вижу: на рабочем столе горит экран с видом на ту палату, где меня казнили, дымится чашечка кофе – эта скотина не спала, а щекотала себе нервы, наблюдая за экзекуцией из вип-ложи.

– Открывай, сука!!! – Пистолет прыгает в моих руках. – Или я…

– Хорошо-хорошо… – Он оглядывается на вход. – Хорошо. Позволь, я пройду…

– Ты! Десять шагов назад! – Я тычу стволом в Пятьсот Третьего, который выбирает удобный момент, чтобы напасть.

Он как бы подчиняется – но неспешно, вальяжно.

Доктор суетится, прикладывает ладонь к сканеру, говорит: «Открой», – и дверь слушается.

– Ну вот, пожалуйста, – разводит руками он. – И зачем тебе сюда?

– Пошел вон! – отвечаю я. – Вон пошел отсюда, извращенец!

Врач отходит, не снимая услужливой гримасы со своего поношенного лица. И я вижу… Вижу его. Я так боялся спугнуть его, это мое наваждение. Боялся, что окно окажется моим сном, что, просыпаясь, я не смогу контрабандой протащить его с собой в реальность. Но оно на месте.

И город тут. Город, который все эти годы ждал меня здесь и еле дождался. За стеклом, как и у нас, ночь. Белая ночь: отгоняя темноту, мягко сияет заряженное светом башен небесное море, море дымов и испарений, дыхание гигаполиса. Струятся, мерцая, скоростные туннели, живут счастливо сто миллиардов человек в своих башнях, не подозревая, что в одной из них, неотличимой от прочих, устроен тайный детский концлагерь.

Шагаю к нему.

Вот ручка. Надо только потянуть за нее, и окно распахнется, и там я уже буду свободен делать что захочу, хоть бы и прыгнуть вниз.

Но в комнате появляется Пятьсот Третий – и у меня остается половина секунды, чтобы завершить все.

Я могу выстрелить ему в оскаленный рот и закончить нашу с ним историю навсегда. Нет в то мгновение ничего проще, чем выстрелить ему в рот.

Однако я отвожу руку в сторону и стреляю – в стекло.

Потому что это мне сейчас нужнее. Разбить скорлупу проклятого яйца изнутри, высунуться из него, набрать в легкие настоящего горького воздуха, а не чертова безвкусного заменителя, которым нас надувают, и побыть хоть чуточку без потолка над головой.

– Слабак! – говорит мне Пятьсот Третий.

Не знаю, чем там заряжен у доктора пистолет, но в стекле он проплавляет огромную рану. И уничтожает город.

Пропадают башни-атланты, исчезает волокно висячих туннелей, гаснут люминесцентные небеса. Остаются искрящиеся провода, дымящиеся электронные потроха, чернота.

Это экран.

Первый объемный панорамный симулятор в моей жизни.

Промелькивает что-то, пистолет выпадает из моей руки, а сам я качусь на пол.

– Слабак! – хрипит сверху Пятьсот Третий. – Жжжалкий…

– Безопасность! – перебивают его незнакомые железные голоса. – Всем на пол!

– Я его вам не отдам! – ревет Пятьсот Третий. – Он мой! Мой!

– Оставь его! – кричит доктор. – Пускай с ним старший вожатый разбирается! Это все слишком далеко зашло!

И Пятьсот Третий, дыша так шумно, словно у него в каждом легком по дыре, отступается.

На голову мне надевают черный мешок. И потом – в темноте уже – я слышу анонимное хихиканье:

– Ты что, думал, вы вот так в городе сидите? Таких ублюдков, как вы, с нормальными людьми вместе держать будут, думал? Да тут пустыня вокруг и охраны три периметра! Отсюда никто никогда не убегал. И не убежит никогда. Один у тебя путь был, у кретина: отучиться и выпуститься… А теперь…

– Куда его? – спрашивает железный голос.

– В склеп, – отсмеявшись, приговаривает меня аноним. В никуда.

Глава X. Фетиш

Это не сон.

Я не могу уснуть, боюсь спать. Не хочу возвращаться в свою каморку. Смотрю на часы. Я на ногах уже почти сутки, но сон не идет.

Коммуникатор издает писк: видео, снятое мной в центре по утилизации вторсырья, отправилось Шрейеру. Отчет о проделанной работе. Наслаждайтесь просмотром.

Я не мог поступить иначе, говорю я Девятьсот Шестому. Я не мог поступить иначе.

На одном из ярусов башни, в которой я живу, есть крохотный технический балкон. Пару метров длиной, а в ширину – не больше полуметра. Как раз хватит места, чтобы улечься лицом вверх.

Он открытый: прозрачного ограждения мне еле хватает по пояс, прозрачный пол под ногами, если бы не царапины, не был бы виден вообще. Наверху, обрамленное сходящимися в перспективе вершинами башен, течет небо. А я парю над бездной.

У моего изголовья – ополовиненная бутылка текилы. Конечно, «Картель».

Есть воспоминания, которые не меркнут ничуть, сколько бы времени ни прошло. У каждого хранятся в прошлом события, которые по первому слову предстают перед мысленным взором так же четко и ярко, как если бы случились вчера.

Поворачиваю голову вбок и вижу город. Если чуть прищуриться, вывести его из фокуса, можно подумать, что это тот самый пейзаж, который транслировало единственное интернатское окно. Но все, что я вижу сейчас, – реально, говорю я себе.

Я же на свободе.

И волен делать что захочу, хоть бы и прыгнуть вниз!

Ради того, чтобы узнать код доступа на этот балкон, пришлось врать что-то неуклюже, а потом еще и как-то подпитывать эту ложь. Но код того стоил. Я прихожу сюда, когда мне надо убедиться в том, что я больше не в интернате. Что я взрослый, уверенный в себе человек. А как в этом убедиться, если не сравнением себя нынешнего с собой тогдашним? Для этого повидаться с ним, выпить вместе, вспомнить былое. Тут наше место свиданий.

Я пришел сюда встретиться с собой наедине, но Аннели отыскала меня и здесь.

Думаю о ней. Не получается не думать. О ее искусанных губах, о шее с веточками артерий, об измученных коленях.

Мне редко приходится сомневаться или жалеть о совершенном – моя работа обычно избавляет меня от необходимости делать выбор, а когда нет выбора, нет и сожалений. Счастлив тот, за кого все решают другие: ему не в чем исповедоваться.

Думаю о хрустальном гробе, в который положил ее. О разметанных волосах. О подведенных глазах и губах, которые она красила, глядясь в стеклянную стену вагона, когда мчалась на свидание с Рокаморой.

Что это? Что со мной? Почему она меня не отпускает? Почему я не отпускаю ее?

Это не чувство вины, говорю я себе. Это не раскаяние. И это точно не любовь.

Просто желание, телесный голод, ненасыщенный зуд.

Убив ее, я не перестал ее хотеть. Наоборот, только распалился.

Мне нужно изгнать ее из себя. Избавиться от наваждения. Облегчиться.

Я знаю только один храм, где меня смогут должно причастить и честно исповедовать: Либфрауенмюнстер. Страсбургский кафедральный собор.

Я поднимаюсь.

Свидание окончено.


Лифт опускается на нулевой уровень. Я возвращаюсь с небес на землю по самому земному из дел.

Последний пролет длится особенно долго: под перекрытиями второго яруса башни «Левиафан» надо было упрятать здание, которое до двадцатого века было самым высоким в мире. Но и «долго» в мире высоких скоростей означает – несколько секунд.

Я выхожу из подъезда четырехэтажного каменного дома, ступаю на бугорчатую пыльную мостовую. Справа и слева к этому зданию приросли дома поменьше, за ними – без проулков, без промежутков – приклеены строения в пять этажей, и так дальше, зубчатой стеной. Такая же стена напротив: я на улице средневекового города. Здания выкрашены в разные умильные цвета, есть и фахверковые пряники; окна мягко светятся, и горят уличные фонари.

Якобы мы в Страсбурге века эдак двадцатого.

То есть брусчатка у меня под ногами – та же самая, по которой ходили тут пятьсот лет назад. И фасады домов те же, что по несколько веков простояли снаружи, под живыми облаками. Только вот улица, убегающая было вдаль, бьется о глухую стену. Заканчивается тупиком из черного зеркала да и начинается им же.

Раньше там были круглосуточно включенные экраны, которые создавали видимость перспективы, продолжали обрубленную улицу и населяли ее шумной толпой. И фасады зданий по той стороне, откуда я появился, утоплены в такую же стену из чернильного стекла. Она достраивала обрезанные крыши, изображала дальние кварталы и служила небом.

Но для того чтобы симулировать реальность, приходилось жечь немало электричества. Европа работает на предельных оборотах, и каждый киловатт, как и каждый глоток воды или воздуха, выставлен на аукцион. Его покупает тот, кто может его себе позволить. А на нулевом уровне живут те, кто не может платить по счетам за иллюзии. Поэтому небо и перспектива тут отключены за неуплату.

Один квадратный километр старого Страсбурга заключен в куб из черного стекла. Когда попадаешь сюда впервые, можно обмануться и решить, что здесь просто ночь. Но ночь такой темной не бывает. Такая тьма может стоять, скажем, во чреве кита.

В брюхо выныривающего из эльзасской земли «Левиафана» набился миллион метров перекушенных старинных улочек, обсосанных временем каменных мостовых, объедков кирпичных домов. Но он еще заглотил и добычу, переварить которую ему оказалось не по силам.

В самой середине бокса стоит стосорокаметровая глыба – Штрассбургер Либфрауенмюнстер. Я зову его по-свойски – просто Мюнстер.

Возводили его пять веков подряд, что при тогдашней мышиной продолжительности жизни человека равнялось бесконечности. Двести долгих лет эта штуковина была самым высоким в мире сооружением. В тот момент, наверное, могло показаться, что корпели не зря.

Потом человечество наловчилось строить из стали, и сложенный из розового песчаника собор вышел на пенсию; а когда наступила эра композита, его просто убрали в кладовку к другим старым игрушкам.

В алом свечении уличных фонарей и Мюнстер, и ведущие к нему из зазеркалья улочки кажутся сценическими декорациями. И правда, тут все насквозь – бутафория. Каждое из светящихся окон, зашторенных от чужих глаз, – театр теней, в котором разыгрываются по ролям запрещенные пьесы. Мечутся на занавесках силуэты, слышатся смех, стон, плач.

Легко поддаться любопытству, сбиться с пути и постучаться в любую из запертых дверей. Но мне нужно в церковь.

Мюнстер строили чуть ли не тысячу лет, но до конца дело так и не довели: возвели только одну башню из двух, а другую бросили недостроенной. Из-за этого он теперь выглядит как инвалид, который взывает к господу, воздев к небу и целую руку, и культю второй, оторванной по плечо.

Фасад собора оплетен тонким кружевом из розового известняка, со стен смотрят вниз горгульи и святые. Вход – две высоких деревянных створы под стрельчатой аркой, по обе стороны от него – каменная стража: апостолы. Арка углубляется в глыбу храма ступенчатыми сводами, и на каждой ступени – ангелы с лютнями, целое воинство. Над аркой – кто-то из безымянных королей на своем троне, над ним – богородица с младенцем на коленях, а венчает все суровый лик бородатого старца. В общем, цирк.

Поднимаюсь по ступеням. Ангелы на ступенчатом своде арки проплывают над моей головой, складываются гармошкой, остаются на входе. Внутрь им нельзя.

Толкаю тяжелую деревянную дверь: в щель выплескиваются органные аккорды.

Меня встречает метрдотель в плешивой ливрее; у новых хозяев храма свое представление о прекрасном. Но кто их будет корить? Мюнстеру все равно повезло, он хотя бы при деле.

– Добро пожаловать в клуб «Фетиш». – Он учтиво кланяется мне. – Как к вам следует обращаться?

– Семь-Один-Семь.

– Простите?

– Семь-Один-Семь. Так меня и зовите. Вы здесь недавно? – улыбаюсь ему я.

– Простите. Вторую неделю. Постоянный гость? – тараторит он, сообразив, что оплошал. – Вы резервировали?

– Нет, хочется свежатинки.

Даже тут нам не рекомендуется заводить привязанности.

Доносятся откуда-то мужские голоса – неразличимые, низкие, сливающиеся вместе, как гул машин. Странно… Обычно тут ни души. Метрдотель слышит мои мысли.

– У нас сегодня настоящий аншлаг. – Шагая впереди, он то и дело оборачивается ко мне. – Говорят, по «Домашнему видеозалу» начали показ какого-то старинного сериала про жизнь Иисуса. Мы связываем с ним большие надежды, знаете. В последнее время еле сводили концы с концами… Начальство говорило, тема выдохлась совсем…

Внутри собора ничего не переделывали: я из любознательности разглядывал старые снимки, похоже, что тут даже ремонта не было. Те же закопченные своды, те же угрюмые слепые статуи по углам. Разве что ряды деревянных сидений, на которых когда-то жались пришедшие на мессу, вычистили. Освободили площади для массовых мероприятий. Но сейчас у них затишье, и центральный неф храма выглядит просто как неф храма.

В полумраке далеко впереди виднеется алтарь; там идут какие-то приготовления. Но метрдотель ведет меня налево, в уютный боковой неф, где потолок ниже и придавливает привычно, и где вдоль стены размещаются устроенные в нишах витрины.

Каждая отделена от предыдущей тяжелой бархатной портьерой. В каждой – живые библейские сценки или произвольные фантазии на тему монашеской жизни. Прелесть ситуации в том, что любую ветхозаветную героиню и любую монахиню тут можно выбрать. От Евы и до царицы Савской. На любой вкус.

– Новый Завет представлен в правом нефе. Есть, конечно, и без религиозных аллюзий, – благочестиво шепчет метрдотель. – В подвальных помещениях у нас просто стрип-бар, в нейтральной стилистике.

– Ну что вы, – отвечаю я. – Я ведь постоянный гость. Зачем же мне без аллюзий?

– Приятно встретить ценителя, – расплывается в улыбке метрдотель. – Может быть, Эсфирь?

Я гляжу на кудрявую волоокую Эсфирь, раскинувшуюся на шелковых коврах, на ее тяжелые бедра, на золотую парчу, в которую обернуто ее темное тело, на сияющую от масел кожу. Парча и шелк – однозначно композитный эрзац. Зато Эсфирь такой, наверное, и была. Только мне не нужна Эсфирь.

Она не даст мне облегчения, не даст свободы. Качаю головой.

Эсфирь понимает, что я не за ней, – и отворачивается от меня ленно, как львица в зоопарке.

Потом я пропускаю Юдифь, Ребекку и нескольких монашек разной степени разнузданности – одна идет уже в комплекте с розгами. Хороша.

– Сарра, Суламифь и Далила, к сожалению, пока заняты, – глядя в свой коммуникатор, разводит руками метрдотель.

– Покажите Евангелие, – прошу я.

И меня провожают в правый неф. Но по пути я задерживаюсь у двадцатиметровых астрономических часов.

– Наша гордость, – говорит метрдотель.

И собирается, видимо, рассказать мне о них в расчете на чаевые. Я останавливаю его жестом: все, что мне надо знать про эти часы, я про них знаю.

Сколько раз видел их тут – и никогда не мог пройти мимо. Над обычным циферблатом нависает еще один, огромный, только вместо римских V и X на делениях – знаки Зодиака, а стрелок не две, а шесть, и к каждой прикреплена маленькая золоченая планета: Меркурий, Венера, Земля, Марс, Юпитер и Сатурн. Других планет в начале девятнадцатого века, когда французский часовщик закручивал их пружины, не существовало.

Хитроумный механизм посылает все планеты аккуратно по их орбитам, умеет вычислять даты тех праздников, дни которых меняются от года к году, но главное – тут есть часть, которая показывает прецессию земной оси, безупречно точная и невероятно медленная: один оборот занимает почти двадцать шесть тысяч лет.

Зачем часовщику было добавлять сюда эту часть, думаю я.

Вряд ли его собственная жизнь продлилась дольше, чем один градус, одна трехсотшестидесятая часть полного оборота стрелки. До открытия бессмертия оставалось еще двести с лишним лет, он не мог и надеяться увидеть, как цикл будет завершен. Зачем кропотливо рассчитывать силу крохотных пружин, выверять шажки миниатюрных шестеренок, зная, что все твое существование на земле – детские воспоминания, вся вражда и вся любовь, дряхление и смерть – уместится в одну трехсотшестидесятую часть циферблата, который ты сам же и разграничиваешь? Зачем создавать механизм, напоминающий тебе о твоей собственной ничтожности и унижающий каждого смертного, который смотрит на него? Придя в первый раз к этим часам маленьким ребенком, а в последний – приползя задыхающейся от старости развалиной, никто из современников часовщика не заметил бы разницы между положениями механизма. Их жизнь вся промелькнула, а стрелка подвинулась на ничтожный градус.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 | Следующая
  • 3.9 Оценок: 13

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации