Текст книги "Москвичи"
Автор книги: Дмитрий Горчев
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Дмитрий Горчев
Москвичи
Иллюстрации Д. Горчева
Тексты публикуются с сохранением авторской орфографии и пунктуации.
© Горчев Д. А., наследники, 2018
© Горчев Д. А., наследники, иллюстрации, 2018
© Оформление. ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2018
Воспитание
Воспитание
У меня было самое лучшее детство, которое можно придумать. Мной совершенно никто не занимался в плохом смысле этого слова. То есть меня не заставляли делать то, чего я не хочу. Мать (которую я очень люблю и уважаю), притом что я, разумеется, был всегда накормлен, умыт и постиран, решительно никак не участвовала в моём нравственном, интеллектуальном и прочем развитии, и потому этими делами я занимался сам. Я вообще доставлял очень мало хлопот – я даже практически никогда не болел. Организм мой, выпущенный ещё до наступления общества потребления, был удивительно прочен. Я вот его в последние тридцать лет тщательно уничтожаю, а он всё живёт и живёт.
Я сам ходил записываться на секции гимнастики, потом баскетбола, хоккея с шайбой и бокса. Последняя, после того как мой лучший друг ударил меня по морде, мне очень не понравилась, и я в неё больше не ходил.
Мы с моим другом Мишей занимались совершенно нелепыми с сегодняшней точки зрения занятиями. Например, начитавшись Тура Хейердала, мы строили плот Кон-Тики и бороздили на нём бескрайнюю лужу прямо за нашим домом. Или же совершенно бескорыстно таскали для строителей кирпичи на соседней стройке. Потом увлеклись фотографией и развешивали на аптекарских весах фенидон, гидрохинон, буру и поташ. Клеили гэдээровские модели самолёта Ту-144. В мае перекапывали шесть соток на даче, а осенью выкапывали картошку обратно. Подросши, слушали ансамбль битлз и будто бы случайно хватали одноклассниц за жопу.
Я вот сейчас думаю, подводя уже некоторые итоги, что из того скудного потенциала, который был мне выдан (это не кокетство, я просто очень хорошо с собой знаком), я, благодаря вышеизложенному, надавил из себя в последующей жизни раза в два больше того, что там было.
Красота
Я потрясающе, фантастически красив.
Моя красота относится к той же категории явлений окружающего мира, что восход солнца на горе Килиманджаро, рисунок созвездий в июльском небе или кудрявые березки во ржи. То есть она вечна и безусловна. Никаких сомнений она вызывать не может.
Каждое утро я стараюсь на неё полюбоваться. Тогда день обязательно будет удачным и светлым, даже если на дворе слякоть и мерзость и денег, как всегда, нету.
Иногда, правда, мне не удается этого сделать. Тут может быть несколько объяснений. Возможно, я вчера выпил лишнего, и глаза с утра открываются с трудом и не полностью. Или зеркало нужно наконец-то протереть.
А может быть, лампочка в прихожей опять перегорела. Но, так или иначе, это означает, что день уже пропал, прожит будет наверняка бездарно, и хорошо ещё, если морду не набьют.
Каждый день я стараюсь сделать для своей красоты что-нибудь хорошее. То причешусь, то умоюсь. Или хотя бы волосок из бороды выдерну. А в торжественных случаях я натираю свою красоту особой суконкой, чтобы она блестела под лучами солнца. Я даже собираюсь однажды купить для этого специальную пасту, но спешить мне некуда, потому что красота моя и так никуда не денется.
Но на самом деле жить с такой красотой не так уж просто.
Женщины, стыдясь своего ложного совершенства рядом с моими чистыми и прекрасными линиями, уходят к уродливым мужчинам, чтобы блистать на их волосатом и кособоком фоне.
Начальство, остро чувствуя в моём присутствии собственную плешивость и морщинистость, орёт на меня, выпучив глаза. Оно не добавляет мне зарплату, не продвигает по службе и вообще грозится уволить.
Милиция, та вообще не может мимо меня спокойно пройти. Она понимает, что такая красота просто так по улице ходить не станет, и наверняка тут не обошлось без мафии или других высших сил. Она долго сличает мою красоту с её жалким оттиском в измятом паспорте, понимая, что придраться тут не к чему, а вот так взять и отпустить тоже не годится. Потом она со вздохом отдает мне свою честь, чтобы, обойдя квартал, снова спросить паспорт.
Всё это очень неприятно на самом деле.
Но я не отчаиваюсь. Я знаю, что завтра утром вновь увижу настоящую неподдельную красоту. Если, конечно, лампочка в прихожей не перегорит. А зеркало я сегодня же непременно протру.
Вот приду с работы и протру, для меня это сущий пустяк.
Мысли о смерти
Про смерть я задумался однажды при очень неподходящих обстоятельствах.
Было мне лет девять, и проводил я летние каникулы у тётки в деревне. И вот как-то вечером я сидел и читал книжку Тура Хейердала, не то Аку-Аку, не то Кон-Тики, а тётка сидела на койке напротив и стригла ногти на ногах.
Я оторвался на минуту от книжки и неожиданно подумал: «А ведь она когда-нибудь умрёт» (тётке сейчас, кстати, сильно за девяносто, и она по сей день жива, чего и далее ей желаю). Нет, я, конечно, знал и раньше, что люди умирают, но знал как-то теоретически. Ну, помирают где-то там, а может, и не помирают. Взрослые эти, вообще, чего только не напридумают.
А тут вдруг я понял, что это правда: вот сидит, допустим, тётка, сидит – и вдруг хлоп! – и померла.
Мысль меня эта почему-то так поразила, что я дня два ходил такой потрясённый, что у меня даже разболелся зуб. И болел он целую неделю непрерывно. Мне время от времени засовывали в рот таблетку анальгина, и тогда зуб болел слабее, но боль всё равно никуда не уходила, а просто пряталась за соседним зубом, и я уже не мог ничего разобрать – где боль, а где смерть.
А ещё некоторые говорят, что будто бы детство – счастливая пора. Память у них хуёвая потому что.
А потом я однажды проснулся днём: а зуб не болит! То есть вообще нигде не болит. Умер наверное.
Я, шатаясь, выполз в огуречник, выдернул морковку, вытер об штаны и съел. Потом съел очень твёрдое и кислое яблоко – нет, всё равно ничего не болит.
И солнце эдак светит, как светило потом всего ещё в один счастливый день, когда я уволился с должности школьного учителя. И какая, скажите, смерть, когда такое солнце?
Я лёг на траву под яблоню и впервые в жизни увидел богомола. Был он смешной, зелёный, и было совершенно непонятно, почему это существо не разваливается и на чём вообще эти спички держатся.
Богомол посмотрел на меня мрачно, тяжело вздохнул и убрёл куда-то: видимо, размножаться.
О любви и майонезе
Когда-то давно, когда я только недавно закончил школу и учился на первом курсе института, решили мы с друзьями правильно поздравить баб с международным женским днём.
Тогда ещё не было этого гендерного шовинизма и бабы были просто бабы – милые и прекрасные.
А правильно поздравить – это значит не подарить им по открыточке с цветочками и блокнотику с шариковой ручкой, а всё как у взрослых: накрыть стол, выпить по рюмке, станцевать что-нибудь под магнитофон, а затем уже, если получится, выразить им свою огромную и нестерпимую любовь. В смысле каждый отдельный своей отдельной избраннице. Для этого у нас была целая квартира с двумя комнатами, кухней и совмещённым санузлом. Ибо коллективизм тогда поощрялся только в комсомольских организациях.
Купили, понятное дело, водки себе и вина бабам. Продуктов купили: яиц там, муки, зелёного горошку.
Мяса, правда, в те времена нигде не продавали, но его легко можно было найти в любом холодильнике. На оставшиеся деньги купили мороженых тюльпанов и положили их на балкон, чтобы они не оттаяли до момента вручения.
Сели в кухне и задумались: чего бы такого приготовить? А чего там думать – салат-оливье, конечно. Праздник без салата-оливье – это не праздник, а непонятно что. Эдак можно и в подвале поздравить, среди окурков.
Но вот беда – во всём огромном городе не нашлось майонеза. То есть его не было вообще. Если бы в тот день в город приехал американский миллиардер и пожелал бы купить банку майонеза за миллион долларов, все продавцы развели бы руками: ну нету майонеза! Вообще нигде никакого нету, хоть режьте! Потому что в этот день не одни мы собрались готовить салат-оливье, а вся огромная и дружная страна.
А без майонеза салат-оливье невозможен в принципе.
Стали мы тогда вспоминать, а точнее, изобретать, из чего же готовят этот самый майонез.
«Может, из сметаны?» – высказал я предположение, но меня осмеяли, потому что сметана кислая, а майонез пресный. Тогда сошлись на той теории, что готовят его из сухого молока, растительного масла и яичных желтков, что в целом было близко к истине.
Порывшись в столах, нашли, что нашлось, высыпали в кастрюлю, взболтали, попробовали.
Кулинарные историки утверждают, что будто бы первым дегустатором майонеза был французский герцог Ришелье (не путать с кардиналом), которому во время какой-то затяжной осады его личный повар решил разнообразить меню. Так вот если бы этот повар решил бы угостить герцога нашим майонезом, он бы уже через десять минут разнообразил бы своим висячим туловищем меню окрестных ворон.
Долили уксуса – может, будет не так вонять. Мерзость сделалась ещё омерзительнее. Посолили. Досыпали сахара. Крахмала.
На этом идеи закончились.
И вот сидим мы, значит, в кухне, молчим. Жизнь бессмысленна, жестока, и нет в ней места празднику.
В дверь позвонили. Пришли бабы, весёлые, раскрашенные, с морозца. Посмотрели на наши лица, заглянули в кухню и увидели попытки майонеза, которые были там везде.
И поняли они, что мы их ждали. Ну и что, что ничего у нас не получилось.
Да всё получилось.
Вечность и Бесконечность
Смысл, а точнее, бессмысленность и безнадежность слов Вечность и Бесконечность я понял ещё после первого курса моего первого института в городе Омск.
Нас тогда, шестерых троечников и распиздяев, отправили летом в так называемый студенческий отряд на кирпичный завод в посёлке нефтяников.
Работа на этом заводе состояла в обжиге кирпичей. Обжиг этот происходил в кольцевой печи, которая, если по-математически, имела форму тора. Трое из нас укладывали ещё сырые кирпичи ёлочкой, а остальные трое разбирали кирпичи уже обожжённые. И так мы ходили друг за другом: мы укладываем, они разбирают. Полный оборот – примерно неделя.
Температура внутри – градусов семьдесят. Сейчас бы я сдох через полчаса, а тогда ничего, организм был крепкий.
График работы был самый антигуманный: два дня в первую смену, два – во вторую, два – в третью, потом два выходных. Восьмидневный этот цикл специально и издевательски не имел ничего общего с графиком Божьим, и уже на второй неделе я, проснувшись, например, в восемь часов, долго и мучительно размышлял: а это восемь часов вечера (тогда надо идти на работу) или же восемь часов утра (ура! проспал)?
Да, и про безнадежность. Вот ходишь ты по этому кругу, ходишь, а он никогда не кончается. Ну, двери только разные, через которые закатывают тележки с сырыми кирпичами, а больше ничего не меняется. И результата от всего этого никакого – все кирпичи после этого исчезают куда-то бесследно. И можно так ходить всю жизнь, а кирпичей ни убудет, ни прибудет. Их сколько было, столько и есть.
Задумавшись над этим, я научился пить водку из горла без закуски, не чувствуя ни вкуса, ни запаха, курить папиросы беломор, ругаться матом и сморкаться на пол.
И хорошо ещё, что так легко отделался.
Родион
Родион заведовал радиоточкой в нашем общежитии Омского политехнического института. По радиоточке он неизменно транслировал одну и ту же песню: Моби Дик в исполнении ансамбля лед-зеппелин. Может быть, кто-нибудь тоже до сих пор помнит эту песню: она занимала всю сторону виниловой пластинки и исполнял её в полном одиночестве умерший впоследствии барабанщик этого ансамбля Джон Бонэм.
Однажды я вышел часа в четыре ночи поблевать (жизнь в нашей комнате была непростая) и, поблевавши, сел на подоконник выкурить сигарету прима. По коридору равномерно ходил Родион. Он доходил до меня, делал поворот кругом, доходил до противоположного конца коридора и снова делал поворот кругом.
«Слушай, Родион, – спросил я его наконец. – А чего не спишь?» Родион, как оказалось, ожидал этого вопроса. Он остановился и назидательно поднял вверх указательный палец:
«Видишь ли, – сказал он торжественно, – каждый человек обязан хотя бы один час в день провести в полном одиночестве».
Сказав эту важную фразу, Родион возобновил своё занятие.
А меня потом выгнали из политехнического института, затем я некоторое время работал токарем, потом служил в армии, учился совсем в другом институте, женился, родил дочь и подрабатывал сторожем в вычислительном центре на улице Пятилетки в городе Целинограде. И вышедши как-то из своей сторожки поссать (жизнь уже была не такая интересная), я встретил Родиона, всё также сосредоточенно ходящего по коридору туда и обратно.
Я снова выкурил сигарету на подоконнике, но вопроса уже никакого задавать не стал: а что спрашивать, если ответ я уже давно знаю.
Советская армия
На станции Плесецк я побывал ровно четыре раза и вряд ли когда-нибудь побываю на ней ещё. В первое моё посещение станция эта произвела на меня впечатление самое удручающее: было чёрное декабрьское утро, и нас, дрожащих от горя и дурных предчувствий юношей, высадили из поезда Москва – Северодвинск и выстроили на освещённом единственным фонарём перроне. Вид наш был ужасающ: некоторые были ещё пьяны, другие тяжело похмельны; одеты все были в самые невозможные обноски – говорили, что по приезде в часть одежду сжигают, а что получше, забирают себе старослужащие (и это была чистая правда), так что все оделись во что не жалко. На мне, в частности, была школьных ещё времён болоньевая куртка, прожженная в двух местах, штаны, в которых отец моего институтского приятеля задавал корм нутриям, рваные кеды и непременная лыжная шапочка с какой-то спортивной надписью (по-простому «пидорка»). Все были клочковато выстрижены на призывном пункте электрической машинкой под ноль; в строю многие шатались и даже почти падали. Более всего мы напоминали ту роту дуболомов, на которую Урфину Джюсу не хватило живительного порошка. Работорговец на восточном базаре получил бы за всех нас оптом в лучшем случае одного хромого ишака, но покупатели (прапорщики из окрестных военно-строительных частей) не дали и того: просто разобрали нас по списку даром, не смотря даже в зубы и не щупая мускулов: в хорошем хозяйстве всякая тварь сгодится – не для работы, так на корм другим.
Нас погрузили в фургон без окон с голым дощатым полом и лампочкой в потолке (позже я узнал, что это была самая роскошная машина в части – в ней возили из города и обратно офицеров). В углу на скамейке спал рыжий сержант в засаленном бушлате. Когда мы стали рассаживаться, он проснулся и сонно нас осмотрел: «Ну чо, духи, – сказал он с удовлетворением. – Бухать есть?» Все развели руками – всё было выпито ещё в поезде. «Ну тогда вешайтесь», – равнодушно сказал сержант и снова заснул.
Прапорщик запер двери снаружи, и более я никаких достопримечательностей станции Плесецк в тот раз не увидел.
Во второй раз я побывал на этой станции при гораздо более счастливых обстоятельствах.
Был я к тому времени уже вполне заслуженным «дедушкой».
Внутренняя эта солдатская табель о рангах в зависимости от срока службы, в противовес официальным «соплям», как презрительно именовались ефрейторские или сержантские лычки, выдававшиеся за умение угодить командованию, существовала в армии уж точно через некоторое время после всеобщей демобилизации после войны и существует наверняка в том или ином виде и поныне. В разных родах войск и в разных местах дислокации названия чинов различались, но принцип оставался один: положение твоё зависело от того, сколько приказов Министра обороны ты пережил в армии.
Приказы эти (о призыве и демобилизации) с неизменной педантичностью подписывал 27 марта (весенний) и 27 сентября (осенний, в мой, кстати сказать, день рождения и, как я недавно узнал, в праздник Воздвижения Креста Господня) тогдашний Министр обороны маршал Дмитрий Фёдорович Устинов.
Как и все послевоенные генералы, не отличившись ничем на полях сражений (если не считать афганскую войну), Дмитрий Фёдорович, тем не менее, пользовался в войсках большой любовью. Про него даже было сочинено стихотворение, которое молодые солдаты обязаны были читать хором для ублажения засыпающих дедушек:
День прошёл, и ночь короче.
Дедушкам спокойной ночи.
Пусть вам снится дом у речки,
Баба голая на печке,
Самогону целый таз
И Устинова приказ.
До первого приказа солдат назывался духом и не просто не имел никаких вообще прав, а имел скорее права отрицательные, затем, после первого приказа, он становился салагой и после прихода нового пополнения приобретал право это пополнение всячески унижать, но на свой страх и риск (если получит отпор, то никто за него не вступится); после третьего приказа он становился черпаком, никому уже кроме дедов не подотчётным, затем собственно дедом, в каковом звании он обязан был поддерживать должную строгость среди всех позднее его призванных; и наконец, после приказа, касающегося непосредственно его самого, он становился гражданским, над которым более не властны были никакие армейские или иные человеческие законы. К этому моменту он полностью утрачивал всякий интерес к военной службе и чаще всего бесцельно бродил по части в тапочках на босу ногу или же занимался приготовлениями к иной жизни, – то есть к дембелю.
Володя
Вот, помню, был у нас в советской армии военный строитель Володя. Милый такой мальчик с персиковыми щеками – мечта седовласого педераста. В стройбат он попал со второго курса какого-то престижного московского института, откуда его выперли с большим скандалом, но о сути скандала Володя никогда не рассказывал и только густо краснел.
Я попал в стройбат на пару месяцев позже, чем он, и очень долго не мог понять причин того всеобщего уважения и даже трепета, с какими к нему относились даже самые дикие жители кишлаков и аулов. Никаких видимых причин для этого не было: Володя не был сыном командира части или министра обороны, по сроку службы он был таким же новобранцем (у нас, впрочем, говорили «духом»), как я, который был вынужден еженощно обмывать кровь с разбитой морды и пересчитывать наличные зубы.
Более того, Володя был москвичом, а всякий, служивший в армии, хорошо знает, как там относятся к москвичам: там жители столицы нашей Родины сполна получают воздаяние за неравномерность распределения материальных благ по российской территории. Но Володи и это не касалось.
И даже командный состав относился к нему с большим пиететом: Володя работал при штабе – послать его на общие бетонные работы казалось кощунственным даже для бесчувственного, как мясная колода, и насквозь проспиртованного майора по фамилии Козляк (он ей полностью соответствовал).
Несмотря на свой небольшой срок службы, Володя служил при штабе нарядчиком, то есть записывал за каждой бригадой объемы выполненных работ. Это бы-да очень хлебная и почетная должность, и как на неё мог попасть дух, отслуживший два месяца, – это никакому человеческому объяснению не поддавалось.
Позже, когда я уже пристроился в клуб художником, Володя стал заходить ко мне в гости. Мы попивали там чифирь и другие запрещённые напитки и беседовали о буржуазных ансамблях. Володя много рассказывал о неизвестной мне столичной жизни. Например, именно от него я впервые услышал слово «динамо» не в применении к футбольной команде. Я в основном слушал и всё силился разгадать тайну его личности, но так и не разгадал.
Потом меня за нарушения воинской дисциплины прогнали из художников в бригаду бетоноукладчиков и землекопов, – и с тех пор я видел Володю лишь изредка: всё у него было по-прежнему – всё то же всеобщее почтение и восхищение. Я махнул на эту загадку рукой – на бетоне не до загадок.
Да. А конец у истории, как всегда, печальный. Пожалуй, слишком печальный даже для этой бесчувственной жизни.
Как-то уже на втором году службы где-то в декабре я (к тому времени опять художник) подновлял на строительном вагончике производственные показатели и вдруг заметил какое-то странное движение в траншее неподалёку. Пригляделся: Володя. В бушлате, валенках и ватных штанах.
Я краем уха слышал о каком-то гигантском и таинственном скандале в штабе, после которого Володе сначала дали десять суток гауптвахты, а потом отправили на рытьё траншей, так что не удивился. Удивился я другому: Володя танцевал. Танцевал он медленно и страшно: он взмахивал руками и пытался взлететь в воздух, но валенки и ватные штаны тянули его назад на землю,
Володя делал изящное па и снова пытался улететь. И всё это в мертвецком свете ртутного прожектора над котельной. Признаюсь честно: я сбежал от ужаса.
А через два дня Володя порезал себе вены, его спасли и отправили в дурдом. Больше я никогда ничего о нём не слышал.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?