Электронная библиотека » Дмитрий Спивак » » онлайн чтение - страница 10


  • Текст добавлен: 28 мая 2014, 09:49


Автор книги: Дмитрий Спивак


Жанр: Культурология, Наука и Образование


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 10 (всего у книги 46 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Последовательно проводя в идеологии и символике раннего Петербурга византийскую линию, Петр Великий не забывал, как бесславно окончилась славная история православной империи. В момент высшего в своей жизни триумфа, когда в 1721 году пришло время празднования Ништадтского мира и поднесения государю титула императора, Петр обратился мыслью к судьбе новооснованной империи Российской – и сразу, как встарь, подумал о Византии, ответив сенаторам так: «Надлежит Бога всею крепостию благодарить, однако ж, надеясь на мир, не надлежит ослабевать в воинском деле, дабы с нами не так сталось, как с монархиею Греческою». Для правильной оценки значения этих слов, стоит припомнить, что в идеологии петровского времени было вполне возможно титулование царя как «грекороссийского императора». Так стояло, к примеру, в подписи к известной гравюре, распространенной в том же, 1721 году. Она изображала Петра I на поле боя. Сбоку читаем латинский перевод – «Graecorussiae imperator». Как видим, в сознании Петра и его современников, Российская империя приравнивалась в некотором смысле к Византийской, на долю же Петербурга оставалось тогда сопоставление с Константинополем.

Петру I не удалось, как мы знаем, существенно продвинуться на турецком направлении – иначе стоял бы наш Град св. Петра на берегу Азовского моря, а то и Босфора. Существенного перелома на южном направлении удалось достигнуть лишь в царствование Екатерины II. Лаконичная надпись на постамента Медного всадника («Петру Перьвому Екатерина Вторая, лета 1782») говорит в первую очередь об этом: она передает исторический оптимизм россиян, добившихся в течение неполного века после основания Петербурга победы не только на шведском, но и на турецком направлении. С учетом нового положения дел, на берегах Невы начал складываться особый геополитический проект, получивший название «греческого». Историки говорят о планах удаления турок с Балканского полуострова, открытия России свободного доступа к Средиземному морю, и даже, если Бог даст, восстановлению «креста на Босфоре» под скипетром православного царя из династии Романовых. При этом условии, Петербургу удалось бы восстановить древнее достоинство Константинополя и дать новую жизнь Византийской империи: «Отмстить крестовые походы, / Очистить Иордански воды, / Священный гроб освободить, / Афинам возвратить Афину, / Град Константинов Константину / И мир Афету водворить».

Так писал Гавриил Державин – лучший поэт первого века исторического бытия Петербурга, возносясь воображением высоко – но отнюдь ненамного выше, чем расчеты екатерининских полководцев и дипломатов. В предвидении взятия Константинополя в доме Романовых было принято новое имя – Константин. По настоянию Екатерины II оно было дано одному из ее внуков, в память императора Константина Великого. При ребенке с детства была греческая прислуга, его обстоятельно ознакомили с греческой историей. Константину прочили помазание на царство в соборе св. Софии, и венец императора новой Византийской империи. Эти планы были достаточно широко известны и вызывали в русском обществе немалое воодушевление. В известном объяснении к цитированной выше оде, составленном в старости, Державин привлек внимание читателя к занявшим нас строкам, указав, что он имел в виду намерение «Константинополь подвергнуть державе великого князя Константина Павловича, к чему покойная государыня все мысли свои устремляла». Европейское общественное мнение было настроено против такого усиления России – но против самой логики «греческого проекта» по сути ничего не имело возразить. Еще маркиз де Кюстин полагал Петербург естественными северными воротами Российской империи, Нижний Новгород – восточными, Константинополь – южными. А ведь он был очень нерасположенным к России наблюдателем, и писал в конце 1830-х годов, когда начали складываться и уже стали заметны внимательному взгляду назревавшие предпосылки Крымской войны.

По мере того, как в Петербурге осознавали невозможность реализации всех задач екатерининского «греческого проекта», он начал преобразовываться в «восточный вопрос», ставший одной из доминант российской, более того – европейской политики XIX столетия. Сущность «восточного вопроса» определялась тяжелым состоянием Османской империи, ставшей «больным человеком» тогдашнего мира. Как стало ясно при дворах ведущих мировых держав, пришло время делить наследство распадающейся империи и расставлять доминанты нового политического порядка на Балканах, берегах Черного моря и Ближнем Востоке. Англия, Франция и Австрия стремились к приобретению новых колоний и рынков сбыта, и в первую очередь – приобретению контроля над проливами, которые охранял Стамбул. При царском дворе мечтали о новых приобретениях вокруг Черного моря – и, разумеется, обеспечении судоходства на Босфоре.

Надо заметить, что действия дипломатии Александра I в «восточном вопросе» были отмечены признаками нерешительности. Дело в том, что среди православных подданных султана, в первую очередь греков, начались волнения, постепенно перераставшие в народно-освободительное восстание. С одной стороны, сам Бог велел поддержать единоверцев, к чему государя всемерно подталкивал один из шефов его внешней политики, грек Иоанн Каподистрия (позднее он стал президентом независимой Греции). В 1821 году, в конфликт прямо вмешался с отрядом греческих и русских волонтеров генерал-майор русской службы, князь А.К.Ипсиланти. За его судьбой с симпатией следили глаза всего образованного общества не только России, но и Европы. Пушкин мечтал ехать в Грецию, чтобы сражаться за свободу греков, по примеру Байрона. С другой стороны, в рамках Священного союза Александр I обязан был всемерно защищать права государей. Между тем, как отвратителен ни был султан, но он был монархом – притом монархом законным, а греки при всей симпатии к ним были инсургентами. Получалось, что в соответствии с «принципом легитизма» нужно было поддерживать совсем не их, но напротив, как раз Блистательную Порту. Дипломатии Александра I так и не суждено было распутать эту головоломку. Как следствие, достоинство Петербурга как фактической столицы православного мира вошло в явное противоречие с его ролью центра Священного союза. При всех колебаниях и оговорках, последнее оказалось для царя более важным – а это уже говорило об отходе от «византийского наследия».

В царствование Николая I, «восточный вопрос» подвергнут был известному переосмыслению. Задача защиты единоверцев, естественно, не была отброшена, но была оттеснена на второй план задачей защите родственных по русским по крови болгар, сербов, и прочих южных славян: «принцип народности» стал как бы сливаться с «принципом православия», и даже брать верх. В 1833 году ситуация сложилась на редкость благоприятно. Султан не смог сам справиться с восстанием в Египте, и не нашел ничего лучшего чем обратиться за помощью к России. Николай I вошел в его положение, и по возможности помог… При этом его армия заняла берега Босфора и Дарданелл, а дипломаты добились подписания договора, который обязал турок закрывать проливы для прохода в Черное море иностранных военных судов, кроме российских. В Европе на эти успехи стали смотреть со все возраставшим беспокойством, равно как на становление панславизма. Сам этот термин первоначально и появился на Западе, как калька с «пангерманизма». После долгих дипломатических маневров, проливы удалось вывести из-под российского влияния. Но самого «восточного вопроса» это не сняло: в Петербурге были раздражены.

Как смотрели на дело в Лондоне и Париже, можно представить себе по известной тираде ведущего нашего западника того времени А.И.Герцена. Он едко выразился в одном месте известной своей книги «Былое и думы» по поводу государства с веревкой рабства на вые, грубо толкающемся в двери Европы с притязаниями на Византию, причем одна его нога поставлена на берегу Тихого океана, а другая попирает Польшу… Взаимное неудовольствие и привело к Крымской войне, в которой русская армия имела дело сперва со слабенькой Турцией, а после – с вооруженными до зубов и очень энергичными англичанами, французами и сардинцами. Поражение в Крымской войне удалило Россию на время даже от мыслей о «восточном вопросе», не говоря уже о вооруженных экспедициях. В то же время, оно существенно ускорило военную и промышленную перестройку страны, равно как общую демократизацию ее внутренней жизни. Снова, как и при предыдущем царствовании, отход от задач, первоочередное решение которых составляло стержень «византийского наследия», пошло на руку Петербургу.

При Александре II, накопившая силы Россия смело вошла в «восточный кризис» 1875–1877 годов и последовавшую войну с Турцией. Ее ближайшей целью было, как и прежде, изменение порядка навигации по Черному морю и статуса проливов. К более далеким целям относилось освобождение балканских славян и решительный передел владений «турецкого наследства». В кругах панславистов говорили даже об образовании славянской федерации под скипетром российского императора и со столицей в Царьграде. «Серб, болгарин, боснийский райа, славянский крестьянин из Македонии и Фракии питают большую национальную симпатию к русским», – прозорливо писали К.Маркс и Ф.Энгельс, – «что бы ни случилось, они ожидают из Петербурга своего мессию, который освободит их от всех зол». Таким образом, речь шла о блистательном завершении «петербургского периода» и его переходе в новую, «константинопольскую эпоху».

Кампания шла тяжело, но окончилась вполне удачно. Турецкие войска были разбиты, российская армия дошла до Стамбула. Александр II некоторое время колебался, не отдать ли приказ о взятии города, но оглянулся на заграничное общественное мнение, а прежде всего на английскую эскадру, спешно вошедшую в Босфор – и решил не искушать судьбу. В Европе очень опасались усиления России, и поспешили принять свои меры. В Берлине был поспешно собран европейский конгресс держав (1878), где были выработаны окончательные условия мира и раздела Балкан. Они были приемлемы для России, в особенности на фоне памятных всем событий Крымской войны – но с мечтами о «царьградском величии» пришлось расстаться. Известная ненадежность «Союза трех императоров», с особенной четкостью обнаружившаяся в ходе переговоров о переделе «турецкого наследства», указало на нараставшую изоляцию России. В Петербурге начали приходить к выводу, что отношения традиционного сотрудничества с Пруссией нуждаются в дополнении – по всей видимости, в виде установления особых отношений с Францией.

В конце XIX века соотношение интересов и сил на Босфоре снова изменилось. Теперь там столкнулись интересы России и Англии, причем первая выступала на стороне Турции, особенно ратуя за сохранение ее контроля над ходом босфорского судоходства, последняя же стремилась к их переходу под смешанную или международную юрисдикцию. В ходе балканских войн, послуживших в этой части европейского континента прологом к первой мировой войне, окрепшие болгарские вооруженные силы с таким неожиданным успехом воевали против турок, что были на волосок от того, чтобы занять Царьград своими собственными силами. Российская дипломатия и тут занималась маневрированием – настолько успешным, что, когда разразилась мировая война, мы получили на юге турецкий фронт, а впридачу к нему наших славянских братьев-болгар, с удовольствием следующих в фарватере германской политики.

Ход войны на турецком фронте, образовавшемся на кавказском театре военных действий, а также сложившемся через пару лет дополнительном, румынском фронте, был, как и в прежние века, вполне удовлетворительным. Уже при блаженныя памяти «екатерининских орлах», русские начали бить турок из какого угодно положения и практически в любых количествах. Традиционным для русской империи были и лозунги возвращения Царьграда и занятия проливов. Для царя и его окружения эти задачи были настолько очевидны, что положительно не нуждались в развернутой аргументации; не собиралось от них отказываться и Временное правительство. Всем здравомыслящим людям на берегах Невы было ясно, что военные и хозяйственные интересы России – наконец, положение ведущей державы православного мира – требуют ее утверждения на Босфоре и Дарданеллах. В таком духе и проходило одно из собраний петроградской общественности весной 1917 года в помещении Интимного театра на Офицерской. Неожиданно из публики поднялся невысокий лысый человек и, взвинчивая себя и зал, картавя и осекаясь, закричал: «А за что, собственно, должны мы воевать? За Дарданеллы или за бешеные прибыли русской и иностранной буржуазии, наживающейся на крови наших солдат?». Публика озадаченно зарокотала, а В.И.Ленин – это был он – быстро прошел на трибуну и поспешил развить свои аргументы. По воспоминанию очевидца, ему удалось затронуть слушателей за живое и переломить настроение зала: революционные солдаты устроили лидеру большевиков настоящую овацию.

Большевики уловили, что борьба за «крест на Босфоре» более не воспринималась широкими народными массами, как задача национального значения – или, как стали сейчас говорить, «приоритетный национальный проект». Это наблюдение не раз потом использовалось в их агитации. Вскоре после захвата власти, 3 декабря 1917 года, они обнародовали знаменитое «Обращение ко всем трудящимся мусульманам России и Востока». Его подписали товарищи Ленин и Сталин: последний уже снискал себе известность как знатный специалист по национальному вопросу. В обращении есть немало занятных положений, из числа которых мы выберем для цитирования хотя бы следующее: «Мы заявляем, что тайные договоры свергнутого царя о захвате Константинополя … ныне порваны и уничтожены. Республика Российская и ее правительство, Совет Народных Комиссаров, против захвата чужих земель: Константинополь должен остаться в руках мусульман». Последние шесть слов были набраны тем же шрифтом, что остальной текст, а стоило бы набрать их заглавными буквами, да еще заключить в рамку. Они решительно перечеркнули одну из аксиом российской дипломатии последних столетий.

«Новый курс» отнюдь не остался на бумаге. Когда через несколько лет вспыхнула греко-турецкая война, большевики без колебаний поддержали отнюдь не прежних своих единоверцев-греков, но, говоря старинным языком, басурман-турок. Разумеется, тут сыграла свою роль симпатия к реформам, предпринятым в Турции правительством известного прогрессиста Кемаля Ататюрка. У нас свергли царя – и турки свергли султана, у нас отделили церковь от государства – и у них отменили халифат, запретили чадру и феску, перешли с арабского алфавита на латинский, и даже музеефицировали Айя-Софию. Напомним, что даже свою столицу турки перенесли из блистательного Стамбула вглубь страны, в скромную Анкару – только бы подчеркнуть решительность своего разрыва с прошлым. Но ведь и у нас правительство большевиков при первой возможности перебралось из Петрограда подальше от границ страны, в Москву. Другое дело, что по духу своих реформ Ататюрк стоял гораздо ближе к Петру I, чем к Ленину. По времени же конец «петербургского периода» в России почти совпал с закатом «стамбульского периода» у турок, что лишний раз подчеркнуло их глубокую связь. Проведя последнюю параллель, оговоримся, что при другом подходе, развивавшемся в последние годы видным петербургским востоковедом Ю.А.Петросяном, кемализм нужно поставить в соответствие скорее ельцинским реформам; тогда брежневскому времени будет примерно соответствовать диктатура младотурок, а сталинизму – эпоха деспотии-«зулюма» султана Абдул-Хамида II.

Как бы то ни было, но в Стамбуле и Анкаре тоже почувствовали прилив симпатии к «кремлевским мечтателям»: в 1925 году турки с готовностью подписали с большевистским правительством договор о нейтралитете, много способствовав тем прорыву того, что у нас называлось «единым антисоветским фронтом». Как следствие, власти Советского Союза никаких масштабных задач на южных берегах Черного моря себе не ставили, и смотрели с завидным спокойствием на все, что имело происходить в обновленной, кемалистской Турции. Просматривая текст одобренного в 1938 ЦК партии, и в том же году выпущенного в свет «Краткого курса истории ВКП(б)», мы видим достаточно напряженную картину международной обстановки, с выделением «очагов войны» и признаков уже начавшейся «второй империалистической войны» – однакоже никаких инвектив против затаившихся турецких недобитков мы там не замечаем (хотя установившийся в Турции режим у нас не принято было называть иначе как «помещичье-буржуазной диктатурой»).

В ходе второй мировой войны, турки допускали значительные отступления от провозглашенного ими нейтралитета – прежде всего, как водится, по части пропуска через проливы военных транспортов враждебных России держав – в данном случае, прежде всего немецко-фашистской Германии. Во время успешного для гитлеровских войск продвижения к Москве и Сталинграду, турки вступили с германцами в переговоры по поводу своего вступления в войну против СССР, но успели одуматься, и даже под самый конец войны объявили немцам войну. Такое разумное поведение помогла Анкаре не подпасть после войны под сколько-нибудь значительные санкции – тем более, что правящие круги страны отнюдь не противились включению в орбиту влияния атлантических сил – или, как у нас говорили, «заключили ряд кабальных соглашений с империалистами США, превращающими Турцию в военно-стратегический плацдарм». Советское государство между тем продолжало наращивать мощь, сформировав собственный «мировой лагерь» и выйдя на роль одного из двух ведущих игроков мировой политики.

Территория «лагеря социализма» была необозрима, равно как и мощь советских кораблей, бороздивших моря и океаны с грузом ракет, способных в считанные минуты достигнуть любой точки на карте мира. Размышляя над его перспективами в написанном в середине семидесятых годов ХХ века «Письме вождям Советского Союза», А.И.Солженицын стал подыскивать положению страны какой-то аналог – и обратился, как мы понимаем, к истории российской империи. Первый раздел Письма назван «Запад на коленях» – и первое же его предложение заканчивается утверждением, что ни один, самый дерзновенный петербургский империалист не смог бы предугадать, как во второй половине XX века «вечная греза о проливах, не осуществясь, станет однако и не нужна – так далеко шагнет Россия в Средиземное море и в океаны; что только боязнь экономических убытков и лишних административных хлопот будут аргументами против российского распространения на Запад». Весьма сходный образ встречаем мы и на страницах написанного примерно в ту же эпоху очерка И.А.Бродского «Путешествие в Стамбул». Построение его «однообразно и безумно», оно сводится к перебиранию тем Константинополя, Стамбула и Ленинграда, сплетающихся и расходящихся, наподобие трех змей знаменитой «Змеиной колонны», украшающей по сей день руины ипподрома древней византийской столицы. Набросав и отвергнув несколько вариантов историософских сопоставлений этих городов, ленинградский поэт и писатель отправляет лирического героя эссе на прогулку по набережной. Устроившись в чайной, тот предается привычному для стамбульцев занятию – наблюдению за судами, проходящими по Босфору. Почти сразу его взору предстает зрелище того, как неторопливо и грозно проходят проливом из Черного в моря в Средиземное советские военные корабли – или, как формулирует автор, «как авианосцы Третьего Рима медленно плывут сквозь ворота Второго, направляясь в Первый». На этой картине, отмеченной отчетливо метафизической интуицией, очерк благополучно заканчивается. Читателю остается прочесть пометку «Стамбул-Афины, июнь 1985» и оценить иронию, дополненную ходом истории: не прошло и десяти лет, как эпигоны «Третьего Рима» стали жадно делить его наследство, бросив свои устрашающие авианосцы ржаветь у причалов Севастополя. Слов нет, Советский Союз перерос рамки старого «восточного вопроса», отнюдь не найдя убедительных способов его разрешения. С распадом союза, сложилась иная геополитическая конфигурация сил – по внешности новая, на деле же возвратившая политиков и военных в этой части света к положению трехвековой давности.

Православная столица

В 1701 году почил в Бозе патриарх Адриан, что было весьма своевременным, с точки зрения царя и его ближайшего окружения, в предвидении замышляемой ими церковной реформы. Преемника патриарху не было разрешено избрать. В качестве местоблюстителя патриаршего престола долгое время подвизался весьма образованный, но склонный к латинству Стефан Яворский. Известные виды на этот высокий пост имел и услужливый Феодосий, архимандрит Александро-Невского монастыря. Однако в конце концов, в 1720 году, решено было пост патриарха упразднить, а власть его передать Духовной коллегии, вскоре преобразованной в Святейший Синод. Смысл комбинации состоял в том, чтобы низвести церковь до уровня департамента культа, и оставить в этом положении под бдительным оком назначавшегося сверху обер-прокурора. В таком положении церковь и оставалась до Поместного собора 1917 года, восстановившего патриаршество. Соответственно, с церковной точки зрения наиболее существенной характеристикой «петербургского периода» являлось отсутствие патриарха, почему и сама эта эпоха получила в нашей литературе название «синодальной». Само это определение настолько привычно, насколько и неточно. Дело в том, что принцип коллегиального управления канонически безупречен, а исторически восходит ко временам апостольским. Надо думать, поэтому восточные патриархи и не высказали особых возражений против организации Синода. Не следует забывать, что сразу же после издания соответствующего указа, Петр I не замедлил обратиться в Стамбул, к патриарху Иеремии III – и получил от него в 1722 году вполне благожелательный ответ. Еще через десять лет, патриархи Константинопольский и Антиохийский подтвердили свое благословение особой грамотой, назвав Святейший Синод своим «во Христе братом». Другое дело – что члены Синода назначались императором, давали ему специально составленную присягу на верность, а также, признавая его своим верховным главой и «крайним судиею», подлежали контролю светских чиновников – одним словом, руководствовались буквой и духом «Духовного регламента». Этот устав, составленный в основных чертах Феофаном Прокоповичем и одобренный самим Петром I, уже действительно разошелся с греко-византийскими канонами и установлениями, закрепив то, что историки церкви без большого преувеличения назвали «программой русской реформации» (здесь мы цитировали формулировку о. Георгия Флоровского). Поэтому с религиозной точки зрения «петербургский период» корректнее всего было бы определять как «эпоху Духовного регламента».

Нужно заметить, что церковная реформа Петра Великого была подготовлена принципиальными изменениями в организации сакральных пространства и времени. В том, что касается времени, достаточным будет сослаться на календарную реформу, предпринятую у нас в канун нового, 1700 года от рождества Христова. До того Русь жила по старому, византийскому летосчислению, и уже встретила Новый год первого сентября 7208 года от сотворения мира. Согласно объяснению властей, переход на новый календарь был мотивирован исключительно необходимостью подстроиться к Западной Европе. Однако с точки зрения человека, воспитанного в старых понятиях, в реформе можно было подозревать гордыню, стремление стать на одной ноге с Творцом времени. К тому же, на 1699 год у нас давно уже ожидали светопреставления, дата которого исчислялась как сумма 33 лет земного служения Христа, плюс всех лет последовавшего тысячелетия, а к ним впридачу – еще и недоброго числа 666. При такой обстановке осторожный правитель помедлил бы, или на худой конец допустил бы на время хождение обоих календарей. Петр же, ничтоже сумняшеся, обнародовал указ и распорядился немедля провести соответствующую церемонию в Успенском соборе Москвы. Митрополит Стефан сказал бодрую проповедь, в которой разъяснил полезность перемены летосчисления, войско дало салют, а с наступлением темноты сожжен был фейерверк и проведен бал. «Народ, однако, роптал», – проницательно заметил А.С.Пушкин под 1700 годом в подготовительных текстах к Истории Петра Великого, – «Удивлялись, как мог государь переменить солнечное течение, и веруя, что Бог сотворил землю в сентябре месяце, остались при первом своем летосчислении». В том, что касалось сакрального пространства, уместно будет напомнить, что на месте Московского царства, так же буднично и быстро, как и прочие нововведения, явилось на свет государство Российское. Между тем, речь шла не столько о переименовании государства, сколько о переосмыслении идеи «святой Руси» – преемницы Византии и опоры тогдашнего православия. Нежелание принять новую реалию – или, скорей, неумение сразу забыть о заветном и памятном с детства, рассматривалось императором едва ли не как измена. «Во всех курантах печатают государство наше Московским, а не Российским, и того ради извольте у себя престеречь, чтобы печатали Российским, о чем и к прочим дворам писано», – с заметным раздражением писал Петр одному из своих дипломатов.

Точка скрещения всех преобразований мыслилась как явление горнего Иерусалима на земле и подлинный парадиз: конечно, мы говорим о Петербурге. Тут стоит внимательнее прислушаться к тому, что говорилось на церемонии по поводу заключения Ништадтского мира, проведенной в 1721 году в Троицкой церкви в Санкт-Петербурге, о значении которой нам уже доводилось коротко говорить выше. Кульминационный момент наступил после литургии, когда архиепископ Феофан Прокопович, сказав проповедь на первый псалом, объявил, что Петр I достоин титулов «Отца Отечества» и «Императора». С последним дело ясно: тут речь шла о военно-политическом статусе. Что же касается первого, то на теперешний слух, привыкший к здравицам и похвальбе на государственном уровне, оно кажется пустым звуком. Однако в те годы, особенно для духовного лица, его звучание было совсем другим. «Отцом Отечества» именовали себя восточные архипастыри, прежде всего патриарх константинопольский. Так мог назвать себя обладавший особым авторитетом архиерей и на Руси – в первую голову патриарх московский. Но включить такое величание в титул светского государя… Тут было от чего смутиться. «Указанное наименование могло восприниматься в том смысле, что Петр возглавил церковь и объявил себя патриархом», – решительно утверждал Б.А.Успенский, и у него были основания для этого вывода. Между тем, вслед за архиепископом псковским, к Петру приступил Сенат, единогласно поддерживая его предложение. В речи предстоящего Сенату канцлера Г.И.Головкина, прозвучала совсем уже странная тема. Он нашел уместным нижайше благодарить своего монарха за то, что тот изволил известь русский народ из тьмы неведения на театр славы всего света, и произвел его «из небытия в бытие». Тут фигура царя выросла прямо-таки до масштабов демиурга!

Оговоримся, что известную коррективу в цитированные выше слова Б.А.Успенского вносит знакомство с подлинным обращением Сената. Там новые титулы объяснены краткой, но не допускающей сомнения ссылкой на нравы и обычаи римской империи. Вот ее точная формулировка: Сенат просил «принять от нас, яко от верных своих подданных, во благодарение титул Отца Отечества, Императора Всероссийского, Петра Великого, как обыкновенно от Римского Сената за знатные дела императоров их такие титулы публично им в дар приношены и на статуах для памяти в вечные годы подписываны». Итак, пафос нового именования – не столько в полемике с византийской традицией, сколько в обращении к наследию Древнего Рима. Однако ошибкой было бы забывать, что римские императоры имели обыкновение совмещать военную и политическую власть с достоинством великого понтифика – высшего авторитета в религиозных делах. Следовательно, и по этой линии мы видим уклон к тому типу отношений между государством и церковью, который в науке получил название «цезарепапизма». Заметим, что несколько отстраняясь от церковного наследства Византии, идеологи Петра I отнюдь не отказывались от преемственности имперской. В подтверждение сошлемся еще раз на текст сказания «О зачатии и здании царствующаго града Санктпетербурга». Упомянув о церемонии 1721 года, автор известия обратил особое внимание на новые титулы, принятые Петром I: «От лика святительского и генералитета и всех чинов поздравлен великим императором отцем отечества и от всех коронованных государей чрез послов и грамоты императором поздравлен, и его императорским величеством начало восприяла четвертая монархия северная, то есть Российская империя». Слова о «четвертой монархии» сразу же разъясняются в тексте. Указано, что она замкнула список «всемирных монархий», составленный империями Восточной, Греческой и Римской. Под первой следовало понимать Персидское государство, под второй – державу Александра Македонского, под третьей – собственно Римскую империю, но не только ее. Обращаясь к списку монархий, автор известия сослался по имени на князя Димитрия Кантемира, применившего такую же логику к России еще в 1714 году.

Действительно, князь Димитрий высказывался на эту тему в любопытнейшем сочинении на латинском языке, под заглавием «Исследование природы монархий». В нем он говорил о четырех мировых монархиях, последняя из которых, Северная или Российская, стояла, по его мнению, на пороге духовного прорыва невиданного масштаба: «Есть у нас, в этой северной стороне, очень мудрый и очень воинственный принц (о Божье провидение, кто же это?) превосходящий всех монархов гуманностью и благочестием. (Не тот ли это, на которого мы возложили наши надежды?). В этой северной монархии Бог, создатель всех вещей, раскроет естественным порядком тайны, которые, несомненно, будут более значительными, чем тайны времен господства язычников или тиранов». Как видим, автор, избранный составителем привлекшего наше внимание Сказания в качестве историософского предшественника, упорно и вдохновенно размышлял над метафизическими доминантами петровской эпохи (ибо тот принц, о котором князь Дмитрий дважды задал вопрос в цитированном отрывке – вне всякого сомнения, Петр I) и наметил вполне убедительное их понимание. Впрочем, память у русских читателей отнюдь не была ограничена таким узким горизонтом. Кто же у нас не помнил о библейском пророке Данииле и его видении четырех царств, последнее из которых не разрушится, но будет стоять вечно. «У византийских писателей идея вечного царства (понимаемого, вслед за ранними толкователями, как царство Римское), относимая именно к Византии, заняла очень прочное место», – напомнил известный церковный писатель прошлого века В.В.Зеньковский, – «Когда же Византия пала, в русском церковном сознании навязчиво стала выдвигаться мысль, что отныне „богоизбранным“ царством является именно русское царство». Византийцы действительно имели полное право смотреть на свое государство как на законного наследника Римской империи (а потому, как нам уже доводилось напоминать, никогда и не называли себя византийцами, но только ромеями, то есть римлянами). Что же касается их посредства, то оно подчеркнуто следующей сразу же за рассказом о «четырех монархиях» ссылкой на древнерусское Сказание о белом клобуке. Константинопольский патриарх передал его на Русь во исполнение завета императора Константина и римского папы Сильвестра. То было знаком близкого заката Византии и блестящей будущности, ожидавшей Россию. Напомним, что в каноническом варианте Сказания, созданном к началу XVI века, речь шла о Новгороде и о Московской Руси. Однако начитанный читатель должен был помнить, что в самом начале белый клобук был возложен императором Константином на голову римского папы по указанию апостолов Петра и Павла, явившихся ему в сонном видении. Это укрепляло права Петербурга – города Петра и Павла – на завершение всех линий римско-византийской преемственности.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации