Электронная библиотека » Дональд Рейфилд » » онлайн чтение - страница 24


  • Текст добавлен: 16 октября 2017, 23:20


Автор книги: Дональд Рейфилд


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 24 (всего у книги 43 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Ульрих в течение двадцати четырех часов зачитывал приговор, который Сталин в Сочи отредактировал, объясняя Кагановичу:

«…нуждается в стилистической отшлифовке. Второе, нужно упомянуть в приговоре в отдельном абзаце, что Троцкий и Седов [сын Троцкого Лев. – Д.?.] подлежат привлечению к суду или находятся под судом или что-либо другое в этом роде. Это имеет большое значение для Европы, как для буржуа, так и для рабочих. […] Надо бы вычеркнуть заключительные слова: “приговор окончательный и обжалованию не подлежит”. Эти слова лишние и производят плохое впечатление. Допускать обжалование не следует, но писать об этом в приговоре не умно» (58).

На следующее утро все обвиняемые, кроме одного, попросили обжалование, в чем было сразу отказано. Через несколько часов всех расстреляли. Каменев и Смирнов шли в подвал со стоическим спокойствием, а Зиновьев хватался за сапоги палачей, так что его унесли на носилках. Николай Ежов присутствовал, вынул пули из трупов и тщательно обернул эти сувениры в бумажки с именами жертв. Позже последние минуты Зиновьева были представлены сталинским телохранителем Карлом Паукером, пока Сталин ужинал: Паукер требовал, чтобы вызвали Сталина, и кричал «Услышь, о Израиль!». Но вскоре и Сталину надоело смотреть на этот спектакль (59).

Писатели в СССР пикнуть не смели: Эренбург, Шолохов и Алексей Толстой громко требовали смерти своим бывшим покровителям, которые, как они знали, не были виновны, по крайней мере в тех преступлениях, в которых их обвиняли. Очень немногие, как Пастернак, не поддавались давлению со всех сторон – партии, профсоюза, семьи – подписать требования о расстреле. Конечно, легче понять трусость Оренбурга или Шолохова, чем бесчестье западных интеллигентов и наблюдателей, из которых некоторые присутствовали на процессе рейхстага и любовались бесстрашным отпором, с которым болгарский коммунист Димитров отвечал на обвинение. Эти простофили или жулики выражали мнение, что пасквиль правосудия, состряпанный Вышинским и Ульрихом, не мог быть целиком фальсификацией, что советское правосудие еще не зависело от прихотей Сталина.

Каганович писал Сталину уже на второй день суда, что все телеграммы иностранных корреспондентов подчеркивали, как показания дискредитировали «правое крыло». Самому осведомленному иностранному комментатору, Троцкому, заткнули рот: норвежский министр юстиции, Трюгве Ли, получил письмо от Сталина, называющее Троцкого главным организатором терроризма в СССР и требующее его выдворения; норвежцы, опасаясь, что опять не смогут продавать селедку, взяли и интернировали Троцкого (до тех пор уникальный случай в Норвегии) и держали его в полной изоляции. Ему даже не разрешали подавать иск на те европейские газеты, которые повторяли клевету Вышинского.

В 1936 г. западные радикалы не хотели раздражать Сталина. Гитлер вторгся в Рейнскую область; генерал Франко восстал против Испанской республики; Япония заняла Маньчжурию – а СССР прислал делегацию на европейский Съезд мира. Демократы решили, что в интересах борьбы против фашизма надо было надевать намордники на тех, кто критиковал сталинские расстрелы. Историки, юристы и дипломаты уверяли европейскую публику, что процесс был с юридической точки зрения непогрешим. Писатели Бернард Шоу и Теодор Драйзер ручались за добросовестность Сталина. А Бертольт Брехт со своим обыкновенным непостижимым цинизмом сказал одному другу, озабоченному судьбой Зиновьева и Каменева: «Чем они невиннее, тем больше заслуживают смерти» (60). Каменев и Зиновьев знали, что натворил Сталин и что он еще будет творить; если они не были виновны в замысле его убийства, они согрешили тем, что воздержались от тираномахии, от поступка, который, кажется, даже святой Фома Аквинский простил бы: «Бог смотрит одобрительно на физическое истребление зверя, если этим народ освобождается». Наверное, Брехт имел что-то другое в виду, но если тираномахия может стать нравственным императивом, то в 1936 г. пощадить жизнь Сталина – это преступление, заслуживающее смертной казни.

Падение Ягоды

У каждого такого вожака бывает обыкновенно фаворит, имеющий чрезвычайное с ним сходство, обязанность которого заключается в том, что он лижет ноги и задницу своего господина и поставляет самок в его логовище; в благодарность за это его время от времени награждают куском ослиного мяса. Этого фаворита ненавидит все стадо, а потому для безопасности он всегда держится возле своего господина. Обыкновенно он остается у власти до тех пор, пока не найдется еще худшего; и едва только он получает отставку, как все еху этой области, молодые и старые, самцы и самки, во главе с его преемником, плотно обступают его и обдают с головы до ног своими испражнениями.

Джонатан Свифт. Путешествия Гулливера[13]13
  Перевод А.А. Франковского.


[Закрыть]

Несмотря на смертные приговоры, воздействие суда над зиновьевцами на общественное мнение не удовлетворяло Сталина. Весь сентябрь он жаловался Кагановичу и Молотову, что «Правда» плохо комментирует дело. О себе он уже говорит в третьем лице:

«Она все свела к личному моменту, к тому, что есть люди злые, желающие захватить власть, и люди добрые, стоящие у власти…

Надо было сказать в статьях, что борьба против Сталина, Ворошилова, Молотова, Жданова, Косиора и других есть борьба против Советов, борьба против коллективизации, против индустриализации, борьба, стало быть, за восстановление капитализма в городах и деревнях СССР. Ибо Сталин и другие руководители не есть изолированные люди, – а олицетворение всех побед социализма в СССР… олицетворение усилий рабочих, крестьян и трудовой интеллигенции за разгром капитализма и торжество социализма» (61).

К концу письма религиозный стиль усиливается:

«Надо было наконец сказать, что падение этих мерзавцев до положения белогвардейцев и фашистов логически вытекает из их грехопадения, как оппозиционеров, в прошлом».

До суда членов семей осужденных обещали щадить, но не прошло и недели, как увезли на Лубянку жену Каменева (она же сестра Троцкого). И то, что снилось в кошмарах «правым», начало осуществляться: Пятакова, подручного Орджоникидзе в Наркомате тяжелой промышленности, Сталин перевел на работу на Урал, теперь ставший предбанником Лубянки. Бухарину и Рыкову сказали, что следствие пока не нашло законного основания, чтобы привлечь их к уголовной ответственности, – что они правильно поняли как намек, что скоро такое основание найдется. Почти сразу после расстрелов Каганович доказывал Сталину, что Бухарин и Рыков, даже если они не находились в прямой связи с блоком Троцкого-Зиновьева, могли быть осведомлены о делах троцкистов за последние четыре года и что он не сомневался в существовании правой «организации». К тому же Каганович объявил, что, очищая железные дороги от троцкистов (он был наркомом транспорта), он раскрывал и «правых» вредителей.

Прежде чем травить Бухарина, Сталин должен был передать НКВД в более надежные руки. 25 сентября 1936 г. он набросился на Генриха Ягоду. В телеграмме, написанной рукой Андрея Жданова и пересланной каналом, недоступным НКВД, Сталин написал всему политбюро:

«Первое. Считаем абсолютно необходимым и срочным делом назначение тов. Ежова на пост наркомвнудела. Ягода явным образом оказался не на высоте своей задачи в деле разоблачения троцкистско-зиновьевского блока. ОГПУ опоздал [sic] в этом деле на 4 года. Об этом говорят все партработники и большинство областных представителей Наркомвнудела. Замом Ежова в Наркомвнудела можно оставить Агранова.

Второе. Считаем необходимым и срочным делом снять Рыкова по Наркомсвязи и назначить на пост Наркомсвязи Ягоду. Мы думаем, что дело это не нуждается в мотивировке, так как оно и так ясно. […]

Четвертое. Что касается Щомиссии] Партийного] Контроля], то Ежова можно оставить по совместительству председателем КПК с тем, чтоб он девять десятых своего времени отдавал Наркомвнуделу. […]

Пятое. Ежов согласен с нашими предложениями» (62).

Политбюро, казалось, было вне себя от радости. Каганович, который после казни Зиновьева отдыхал на юге от бессонных ночей, сразу написал Орджоникидзе:

«Главная наша последняя новость – это назначение Ежова.

Это замечательно мудрое решение нашего Родителя [так он называл Сталина. – Д.?.] назрело и встретило прекрасное отношение в партии и стране… У Ежова наверняка дела пойдут хорошо» (63).

Удар был хорошо подготовлен. Сначала Ежов вызвал Агранова, уже колеблющегося в своей верности Ягоде, к себе на дачу, на конспиративное собеседование. Агранов потом рассказал, как по инициативе Сталина Ежов предложил ему самому принять меры по раскрытию еще не раскрытой террористической банды и личной роли Троцкого (64).

Параллельно с телеграммой в политбюро Сталин послал Ягоде записку. Ягода был слишком хитрой крысой, чтобы не унюхать яда в этом сыре:

«Наркомсвязь дело очень важное. Этот Наркомат оборонный.

Я не сомневаюсь, что Вы сумеете этот Наркомат поставить на ноги. Очень прошу Вас согласиться на работу Наркомсвязи. Без хорошего Наркомата связи мы чувствуем себя как без рук. Нельзя оставлять Наркомсвязь в нынешнем ее положении. Ее надо срочно поставить на ноги» (65).

На короткое время Ягода оставил за собой ранг генкомиссара госбезопасности, пока Кагановичу не пришло в голову, что НКВД не поймет, что Ягода уже списан, и не примет Ежова как начальника. Но в середине октября Сталин уже готовился вернуться в Москву, и Каганович смог его обрадовать:

«У т. Ежова дела идут хорошо. Взялся он крепко и энергично за выкорчевывание контрреволюционных бандитов, допросы ведет замечательно и политически грамотно. Но, видимо, часть аппарата, несмотря на то, что сейчас притихла, будет ему нелояльна. Взять, например, такой вопрос, который, оказывается, имеет у них большое значение, это вопрос о звании. Ведутся разговоры, что генеральным комиссаром остается все же Ягода, что де Ежову этого звания не дадут и т. д. […] Не считаете ли, т. Сталин, необходимым этот вопрос поставить?» (66)

Низвержение Ягоды было мучительно медленным. В 1934 г. он встречался со Сталиным почти еженедельно, когда тот работал в Кремле, и эти встречи в среднем длились два часа. В 1935 г. и в первой половине 1936 г. Сталин принимал его только раз в две недели, обыкновенно всего на час. Зато в 1934 г. Ежов так же часто, как Ягода, но не столь подолгу беседовал со Сталиным, и в течение следующих двух лет Ежов встречался со Сталиным все чаще и чаще, и они иногда запирались в кремлевском кабинете на три часа. 11 июля 1936 г. Ягода в последний раз посетил Сталина в Кремле.

Ягода легкомысленно относился к своему новому назначению. Весь октябрь и ноябрь он был в отпуске, будто бы по причине болезни. Когда он наконец начал появляться в Наркомсвязи, он приходил поздно и сидел без дела за столом, катая шарики из хлеба или складывая бумажные самолеты. Тем временем в НКВД Ежов уже арестовывал подчиненных Ягоды, тех, кому он доверял, и тех, с кем он ссорился. К новому году в НКВД из приближенных Ягоды остался только Агранов и тот ненадолго.

В январе 1937 г. Ягоду лишили звания генкомиссара; вечером 2 марта вызвали на пленарное заседание ЦК, чтобы привлечь к ответственности за плохую работу НКВД – он должен был раскрыть заговоры уже в 1931 г. и тем спасти жизнь Кирова; он не обращал внимания на указания Сталина; в отделах НКВД недовербовали агентов. Ежов кричал на Ягоду, а вновь пришедший в ЦК Лаврентий Берия поднял его на смех, говоря, что ОГПУ у Ягоды стало «камвольным трестом» (67). Ягода отчаянно валил вину на своих заместителей, обзывая Молчанова предателем, и извинялся тем, что работа над Беломорским каналом отвлекла его от агентурных задач. Сталинские шакалы чуяли кровь и остервенели; начал нападать сам Сталин вместе с шурином, Реденсом.

На следующее утро Ягода, кроме нескольких слов отрицания, должен был молчать, пока бывшие соратники обливали его грязью. Агранов обвинял его во всем, потом Заковский, латышский еврей, начальник Ленинградского управления НКВД после смерти Кирова, и единственный гэпэушник, назначенный Менжинским, но достаточно бессердечный, чтоб быть приемлемым и для Ежова, огрызался на Ягоду. Ефим Евдокимов, одно время глава ГПУ на Северном Кавказе, с которым Ягода поссорился, был избран Сталиным, чтобы резюмировать, как партия оценила выступления Ягоды:

«Гнилая, непартийная речь. […] Знаем мы, что ты не ягненок.

[…] Я Ягоду, слава Богу, хорошо знаю. Именно он, Ягода, культивировал специфический подбор людей… Я спрашиваю, вот вы, Ягода, были тогда моим начальником, какая помощь с вашей стороны была оказана? […] Брось трепаться, ты никакой помощи в работе не оказал… А вы, товарищ Ягода, с Рыковым тогда, что называется, в одной постели спали, и его влияние на вас сказывалось. […]

Надо привлечь Ягоду к ответственности. И надо крепко подумать о возможности его пребывания в составе ЦК» (68).

Единственными защитниками, и то слабыми, Ягоды оказались Литвинов, нарком иностранных дел, одобрявший контрразведку ОГПУ, и Вышинский, признававший «объективную информацию», выбитую Ягодой из иностранных вредителей. Второй день страстей Ягоды закончился речью Ежова, утверждающего, что без угрозы Сталина «морду набьем!» Ягода не ловил бы убийц Кирова. Заседание кончилось осуждением халтурности НКВД. Это был ужасный день в жизни Ягоды, но настанут дни и похуже.

28 марта 1937 г. дачу Ягоды обыскал Фриновский, теперь заместитель Ежова. Самого Ягоду забрали на следующий день в московской квартире. Его повезли на Лубянку, и квартиру обыскивали целую неделю пять офицеров. Общество могло не обращать внимания на этот арест. (Через два дня политбюро санкционировало его исключение из партии и арест.) В галереях не было портретов Ягоды, на улицах не было памятников – даже фотографий было относительно мало: в этом Ягода был верным учеником товарища Менжинского. Осталась одна публикация для макулатуры, «Беломорско-Балтийский канал», и пришлось переименовать три объекта – железнодорожный мост на Дальнем Востоке, школу для пограничников и одну коммуну. Когда выдворили Троцкого и арестовали Зиновьева, приходилось искать для десятков городов новые названия, изымать миллионы книг из библиотек, ретушировать бесчисленные картины и фотографии. Ягода же утонул почти без пузырей.

На допросе Ягода сразу признался, что сочувствует Бухарину и Рыкову и что политика Сталина расстраивает его. Он даже сознался, что присвоил миллионы рублей у НКВД, чтобы меблировать дачи своих друзей. Но прошел целый месяц, а Ягода все еще не признавался в шпионаже и контрреволюции; следователи даже не нашли драгоценных камней, якобы украденных им. Некоторых его высказываний, однако, было достаточно, чтобы Сталин их подчеркивал в протоколе допроса:

«На самом деле большевиком, в его действительном понимании, я никогда не был… Но собственного мировоззрения у меня не было, не было и собственной программы. Преобладали во мне начала карьеристические… С правыми я был организационно связан… правые рисовались мне как реальная сила…» (69)

Ежов жаловался Сталину на упорство Ягоды, и Сталин предложил, чтобы за допросы взялся Евдокимов как член ЦК, уже отвыкший от следствия, но известный своей физической силой. Евдокимов уселся напротив Ягоды (который выглядел довольно жалко, в спадавших штанах без ремня и пуговиц, с руками в наручниках за спиной), выпил рюмку водки, засучил рукава, показывая обезьяньи бицепсы, и принялся колошматить бывшего шефа по голове.

Дальнейшие показания Ягоды смешивают правду с вымыслом (70). Он уже не видел смысла в сопротивлении Евдокимову и признался, что хотел свергнуть руководство с помощью кремлевской охраны и военных командиров, этим снабжая Сталина и Ежова нужным материалом против Красной армии. Он говорил, что отравил, с помощью доктора Левина из НКВД, фактически всех знакомых и друзей, умерших в течение последних четырех лет: Менжинского, Горького, Максима Пешкова, Куйбышева. Он даже сознался, что отравил кабинет Ежова ртутными испарениями. Странно было то, что, несмотря на обещание сохранить ему жизнь, он не хотел признаваться ни в шпионаже, ни в убийстве Кирова. Как он остроумно заметит на суде, «если бы я был шпионом, то уверяю вас, что десятки стран вынуждены были бы распустить свои разведки».

Очень часто показания Ягоды звучат правдиво. Он называл себя скептиком «в маске, но без программы», сторонником Сталина, а не Троцкого из расчета, а не убеждения. Пока Ягоду мучили допросами, ставили целый ряд расстрельных процессов – второй группы зиновьевцев, старших офицеров Красной армии, – и арестовывали Бухарина и его сторонников. Из всех этих новых следствий НКВД выжимал еще больше материала (большею частью фальшивого), дискредитирующего Ягоду Но Ягода благородно осуждал сначала себя и потом уж только тех, кого арестовали и обрекли: о тех, кто еще на свободе, он старался не говорить.

Самые обидные показания против Ягоды содержало длинное письмо его собственного шурина, Леопольда Авербаха, к Ежову (17 мая):

«Именно Ягода прямо толкал нас на максимальное втягивание в эту борьбу против А.М. Горького, на непартийные попытки прикрыться его именем. […]

Несколько раз Ягода говорил о неизменно плохом отношении к нему К. Е. Ворошилова, и говорил он это в тоне явной ненависти.

[…] Не раз, в частых беседах у А.М. Горького, чувствовалось, что Ягода не разбирается в том, о чем идет речь. […] Горький нужен был Ягоде, как возможное орудие в политической игре…

Я пишу Вам это заявление, обязанный до конца и всесторонне раскрыть гнуснейшее лицо Ягоды и все известное мне в его вражеской деятельности, обязанный сделать все от меня зависящее, чтобы партия могла полностью и целиком выжечь эту гангрену, очистить советский воздух от этой мрази и вони» (71).

Этим мерзким доносом Авербах отсрочил свой расстрел на год. На несколько месяцев Ягоду оставили в одиночестве в камере. В декабре НКВД возобновил натиск, чтобы выбить из него признание, что он участвовал в отравлении Максима Пешкова и самого Горького. Исповедь Ягоды была двусмысленной – он говорил, что не мешал Крючкову поить Пешкова, возить его по дорогам в открытой машине, класть его спать на скамьи, мокрые от росы, что потом вызвал доктора Левина, лечившего Максима опасными лекарствами. Он признался, что врачи под его надзором ускорили кончину Менжинского и что он сам ускорил смерть Горького (возвращенного раньше времени из Крыма) и Куйбышева (которому Ягода якобы дал командировку в Среднюю Азию). При очной ставке с Ягодой несчастные врачи признали свою вину, но не помнили, каким именно образом они умерщвляли больных. Они сказали, что Ягода убил бы их, если бы они ослушались его (72).

Больше Ягоду не допрашивали. В начале 1938 г. к Ягоде в камеру подсадили Владимира Киршона, союзника Авербаха. Киршон, стукач не менее талантливый, чем драматург, передавал все, что говорил ему Ягода, майору Александру Журбенко, эфемерной звезде среди следователей Ежова. Кажется, с Киршоном Ягода говорил так искренне, как никогда в жизни. Он хотел только знать, что случилось с женой Идой, с сыном Генрихом, с возлюбленной Тимошей. Он ждал смерти. Он отрицал, что отравил Горького и сына Горького, не только потому, что был невиновен, а потому, что такое признание причинит Тимоше горе. Как осужденный умереть, он отказался бы от своих признаний, если бы это не «сыграло на руку контрреволюции». Если бы разрешили ему свидание с Идой, он смог бы перенести суд, но мечтал о том, чтобы умереть до суда, и чувствовал себя психически больным. Он постоянно плакал, задыхался (73). Со слов одного тюремного смотрителя передают, что Ягода даже вспомнил о своих иудейских корнях. Он восклицал: «Есть Бог! От Сталина я заслуживаю только благодарность, но я нарушал заповедь Бога десять тысяч раз, и это мое наказание».

Вечером 8 марта 1938 г. Ягода встал со скамьи подсудимых на последнем из сталинских показательных процессов. Как заметил Троцкий, если бы Геббельс признался, что он агент папы римского, то удивил бы мир меньше, чем Ягода, обвиняемый как агент Троцкого. Только Бухарин и Ягода иногда смели намекать публике, что весь процесс – фабрикация. Ягода отказался рассказывать, кроме как на закрытом заседании, о своем участии в смерти Пешкова. Что касалось смерти Кирова, он утверждал, что принципиально был против терроризма. От всех предложенных Вышинским версий событий Ягода отбивался, говоря: «Так не было, но все равно», «Разрешите на этот вопрос не отвечать» или: «Они утрированы, но это не имеет значения». По словам Ягоды, он в первый раз видел на скамье подсудимых доктора Казакова, будто бы отравившего Менжинского по его приказу. Показания доктора Левина и Крючкова Ягода отверг, как «сплошную ложь». Вышинский не слишком давил на Ягоду, человека, который знал цену обещаниям Сталина и которому уже нечего было терять. Ягода указывал Вышинскому, что тот может давить на него, но не слишком.

Утром следующего дня суд объявил перерыв для короткого закрытого заседания, на котором Ягода отказался входить в подробности смерти Пешкова. Потом Ягода выглядел, как будто его избили, и он якобы читал дальнейшие показания по бумаге, как и через три дня свое последнее слово, безнадежную мольбу о жизни, хоть заключенным рабочим на одном из своих каналов. В конце концов Ягода безоговорочно признался во всем, кроме убийства Пешкова и шпионства. 13 марта его приговорили к расстрелу. 15 марта его расстреляли в Лубянской тюрьме. (Другие обвиняемые были расстреляны в тот же день на «Коммунарке» в Южном Подмосковье.)

Сестра Лили была сослана в Астрахань, потом задержана и в конце концов расстреляна. Любимая сестра Розалия получила восемь лет тюрьмы: потом прибавили два года, и она умерла в лагере в 1948 г. Всего одна сестра, Тайса, выжила: в 1966 г. она тщетно просила, чтобы Ягоду посмертно реабилитировали. 2 апреля 2015 г. Верховный суд опять отказал Ягоде в реабилитации.

26 июня 1937 г. отец Ягоды написал прямо Сталину:

«Многие счастливые годы нашей жизни в период революции омрачены сейчас тягчайшим преступлением перед партией и страной единственного оставшегося в живых сына – Г. Г. Ягоды. […]

Вместо того чтобы оправдать доверие, он стал врагом народа, за что должен понести заслуженную кару. […]

Сейчас мне 78 лет. Я наполовину ослеп и нетрудоспособен.

Своих детей я старался воспитать в духе преданности партии и революции. Какими же словами возможно передать всю тяжесть постигшего меня и мою 73-летнюю жену удара, вызванного преступлениями последнего сына? […]

Мы считаем необходимым Вам сказать, что он в личной жизни в течение десяти лет был очень далек от своих родителей, и мы ни в малейшей мере не можем ему не только сочувствовать, но и нести за него ответственность, тем более что ко всем его делам никакого отношения не имели.

Мы, старики, просим Вас, чтобы нам, находящимся в таких тяжелых моральных и материальных условиях, оставшимся без всяких средств к существованию (ибо не получаем пенсию), была бы обеспечена возможность спокойно дожить нашу, теперь уже недолгую жизнь в нашей счастливой Советской стране. Мы просим оградить нас, больных стариков, от разных притеснений со стороны домоуправления и Ростокинского райсовета, которые уже начали занимать нашу квартиру и подготовляют, очевидно, другие стеснения по отношению к нам. А сегодня, 26 июня вечером, когда мы только что готовились написать это письмо, нам объявлено о нашей высылке из Москвы в 5-дневный срок, вместе с несколькими дочерьми. Подобная мера репрессий в отношении нас кажется нам незаслуженной, и мы взываем к Вашей справедливости, зная Вашу глубокую мудрость и человечность» (74).

Немедленно после написания отречения от сына родители Ягоды были арестованы. В лагере отец умер через неделю, мать ненадолго пережила его. Тимоша Пешкова прожила еще пятьдесят лет, до глубокой старости. Из родни Ягоды, кроме сестры Тайсы, выжил только маленький Генрих: в детском доме две работницы сжалились над ним, дали ему фамилию матери. Он провел в ГУЛАГе всего пять лет, а его сын Станислав ведет сегодня совершенно нормальную жизнь.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации