Текст книги "Сталин и его подручные"
Автор книги: Дональд Рейфилд
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 43 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
28. […] Вот пришел Иисус, и даже прокаженные вернулись в город, хоть двоих мы побили камнями. Собралось великое полчище народу, и бесноватые с ними, и нечего стало есть. По улицам ходят подруги Иисусовы, блудницы вифсаидские и самарийские; нельзя нам поднять глаз, чтобы не увидеть наготы их и не оскверниться.
Зато Варавва, убийца сборщиков податей – настоящий герой, любимец толпы, – освобожден Понтием и предательски убит римлянами:
29. Не нашлось никого, кто бы крикнул: «отпусти Иисуса».
30. Но вопила толпа: «отпусти Варавву, а Иисуса распни».
31. И видел Варавва, стоя в толпе, как Иисус влекся на лобное место.
32. И не умер Варавва, как раб, на кресте.
33. Убили его Римляне в пустыне и 50 верных с ним.
34. С мечом в руке пал Варавва, и рыдала об нем Иудея, и Галилея рвала себе волосы, стеная:
35. «Умер Варавва, гроза нечестивых, сокрушитель Римлян, истребитель сборщиков податей!»
Как и в пьесе Горького «На дне», в стихах Менжинского христианский герой уступает место революционному бандиту (7). Менжинский, как и Сталин, выражает свое недоверие к неблагодарной толпе. Вообще, читая его стихотворения, легко предвидеть, как Менжинский будет обращаться с теми Христами, Пилатами, Вараввами и Иудами, с которыми ему придется сталкиваться в ОГПУ и против которых – или вместе с которыми – он должен будет работать в Советской России. То, что объединяет Сталина, Дзержинского и Менжинского, – это мессианские идеи и даже, можно сказать, подавленная христианская набожность. Им было мало отвергнуть Бога: они хотели его заменить.
Забросив литературное творчество, Менжинский, как и Сталин, продолжал интересоваться поэзией и решать судьбы поэтов. Оба вмешивались в жизнь и творчество литераторов, выступая покровителями, цензорами или палачами.
В свои первые годы в ЧК и ГПУ, несомненно из-за своего «отзовистского» прошлого, Менжинский не мог заниматься вопросами идеологии – в выкорчевывании эсеров, меньшевиков, анархистов и других инакомыслящих левых он не участвовал. В ЧК, где служило столько безграмотных и нерусских, очень высоко ценили его редкое в этой среде умение сочинить письмо, резолюцию или приговор на хорошем русском языке, сочетающем юридическую точность с поэтическим изяществом. Постепенно, по мере того как ЧК трансформировалась в ОГПУ, Менжинский выходил из-за кулис и становился кому кумиром, кому страшилищем. Те, кого он допрашивал, дивились его согбенному телу, интеллигентным очкам или пенсне, обломовским пледу и дивану. Менжинский любил выставлять напоказ длинные пальцы пианиста; потирал руки от удовольствия, улыбаясь с изысканной вежливостью, даже – или особенно – тогда, когда он посылал собеседника на расстрел.
Репрессии против крестьян и интеллигентов
К весне 1921 г. Гражданская война закончилась, Кавказ был полностью завоеван, Польша и Балтийские государства подписали договоры о мире с СССР. Как и Красная армия, ЧК теперь нашла главного врага в том, за кого она боролась: крестьянство восстало против большевиков. В Поволжье все зерновые запасы были конфискованы отрядами армии и ЧК, чтобы кормить солдат и городских рабочих. Антоновское восстание на Тамбовщине было жестоко подавлено Тухачевским, под руководством Троцкого, и затем крестьян преследовали спецназы Юзефа Уншлихта, под надзором Дзержинского. Расстрелы заложников и бунтовщиков только усугубляли последствия войны и засухи; наступил голод такой страшный, что во многих районах чекистам некого уже было пытать и казнить.
Московские и петроградские фабрики и гарнизоны бастовали еще до того, как антоновцы были расстреляны или отправлены в лагеря. Хлебный паек был предельно урезан; дров и угля не было. После поражения белых рабочие уже не понимали, почему они должны еще голодать, мерзнуть, сидеть без работы и на военном положении. В марте 1921 г. Кронштадтский гарнизон предъявил требования свободных выборов, свободы слова и передачи земли крестьянам. Кроншадтскую делегацию арестовали, Троцкий и Тухачевский заставили войска подавить мятежников. Петроградская ЧК, не предупредившая мятеж, до того опозорилась своей безалаберностью, что Дзержинский подослал туда из Москвы вместе с Яковом Аграновым поляка Станислава Мессинга, чтобы судить (и очень часто расстреливать) мятежных матросов.
Менжинский при участии Михаила Кедрова составил обращение в ЦК, в котором предупреждал Ленина, Зиновьева и Сталина, что крестьянские мятежи хорошо организованы и что, если условия станут еще хуже, столичные рабочие забастуют в знак солидарности с крестьянством. Кроме того, Менжинский предостерегал, что обласканные Троцким профсоюзы подрывают авторитет партии и что Красная армия становится ненадежным орудием власти. В записке настойчиво говорилось о том, что только собственные силы ЧК, спецназы, еще были годны для восстановления порядка в гарнизонах и на фабриках.
Катастрофа за катастрофой будто бы доказывала правоту ЧК. Менжинский пытался объяснить положение дел Троцкому, которому он уже раньше донес, что Сталин интригует против него. Троцкий резко отклонил советы Менжинского, которого он считал человеком непоследовательным и незначительным. Согласился он с Менжинским только по одному пункту – о том, что Петроградская ЧК тайно сочувствовала кронштадтским повстанцам. В ликвидации Кронштадтского мятежа, однако, Менжинский не сыграл заметной роли; он лишь распорядился об отправке тысячи недовольных моряков в Одессу, в результате чего и там чуть не вспыхнул 63шт. Поэтому только через восемь лет Менжинскому снова доверили дело массовых репрессий.
Одной из главных задач Менжинского в начале 1920-х гг. был надзор над интеллигенцией. Весной 1921 г. и Александр Блок, и Федор Сологуб просили выдать им выездные визы (8). Самый мягкий из вождей, Анатолий Луначарский, сам бывший драматург-символист и теперь нарком народного просвещения, был не прочь выдать эти визы и даже выразил сострадание: «Мы в буквальном смысле слова, не отпуская поэта и не давая ему вместе с тем необходимых удовлетворительных условий, замучили его [Блока]» (9). Максим Горький тоже хлопотал за Блока и Сологуба, хотя он и недолюбливал их стихи. Но чекисты Менжинский и Уншлихт смотрели на дело очень сурово. Уншлихт жаловался на «совершенно недопустимое отношение Наркомпроса к выездам художественных сил за границу. Не представляется никакого сомнения, что огромное большинство артистов и художников, выезжающих за границу, являются потерянными для Советской России… Кроме того, многие из них недуг явную или тайную кампанию против нас за границей» (10).
Из двадцати четырех выпущенных за границу девятнадцать (включая Бальмонта) остались там. Менжинский внушал Ленину: «За Бальмонта ручался не только Луначарский, но и Бухарин. Блок натура поэтическая; произведет на него дурное впечатление какая-нибудь история, и он совершенно естественно будет писать стихи против нас. По-моему, выпускать не стоит, а устроить Блоку хорошие условия где-нибудь в санатории» (11). После протестов Луначарского политбюро передумало и 23 июля 1921 г. решило выпустить Блока, но поэт уже умирал. Агония любимого поэта России так смутила политбюро, что оно уже не возражало, когда Андрей Белый, гениальный шарлатан и alter ego Блока, попросил разрешения на выезд в Берлин.
В 1926 г. Менжинский еще раз столкнулся с Луначарским, который хотел разрешить постановку пьесы Булгакова «Дни Турбиных». Только в свои последние годы Менжинский начал защищать писателей. В 1931 г. Кузмин добился от него обещания, что ОГПУ оставит в покое его любовника Юрия Юркуна. (Пока Кузмин был в живых, Юркун действительно оставался на свободе, несмотря на преследование гомосексуалистов Ягодой.)
В Петрограде, однако, ЧК обвинила интеллигенцию в том, что она вдохновляла кронштадтских матросов. Яков Агранов, заместитель Менжинского, сфабриковал из Кронштадтского восстания целый сценарий, первый из большевистских фиктивных заговоров (12). Агранов начал с того, что заманил в Россию матросов, укрывшихся в Финляндии, – чекисты выдавали себя за белогвардейских агентов и тайком приводили матросов в «безопасные» дома в Петрограде. Агранов выдумал «Петроградскую боевую организацию», будто бы возглавлявшуюся интеллигентами. (На самом деле подпольные противники ЧК в Петрограде смогли только взорвать памятники убитым чекистам Моисею Урицкому и Моисею Володарскому-Гольдштейну.) Агранов пользовался услугами провокатора Корвин-Круковского (из известной и уважаемой интеллигентской семьи). Корвин-Круковский выдал себя за недовольного чекиста и уговорил профессора Владимира Таганцева совершить кое-какие запрещенные действия, например развешивание оппозиционных афиш. Агранов арестовал профессора вместе с семьей, включая его пожилого отца, бывшего сенатора, и три десятка других интеллигентов.
Летом 1921 г. состоялась первая удачная репетиция всех тех приемов и процедур террора, которые получат полное развитие в 1930-х гг. ЧК понадобилось 45 дней, чтобы профессор принял ультиматум: признаться во всем и назвать имена всех «заговорщиков» – или пойти на эшафот вместе со всеми арестованными по этому делу. К концу июля ЧК и профессор подписали договор, заканчивающийся пунктом: «Я, Агранов, обязуюсь, в случае исполнения договора со стороны Таганцева, что ни к кому из обвиняемых, как к самому Таганцеву, так и к его помощникам, даже равно как и к задержанным курьерам из Финляндии, не будет применена высшая мера наказания» (13). Таганцева после этого перевели в чистую камеру с душем, улучшили питание; на следующий день он назвал Агранову триста имен, затем провел целый день в машине, объезжая город с чекистами, чтобы уточнить их адреса. Посоветовавшись с Дзержинским и Лениным, Агранов нарушил договор с Таганцевым и приговорил больше ста человек к смерти. Сам Таганцев, профессор-химик Михаил Тихвинский и Николай Гумилев, которого после смерти Блока многие считали не только самым героическим, но и самым великим из живущих русских поэтов, были приговорены вместе с бывшими чиновниками к расстрелу. Обвинить в конспиративной деятельности Гумилева, человека, который никогда не скрывал своих монархических взглядов и который боролся только открыто, было абсурдом.
Объявление приговоров вызвало целый вихрь телефонных звонков, телеграмм и личных визитов к Дзержинскому, Ленину и Крупской в Москве. Крупской удалось кое-кого спасти, а Ленин отказался спасти Тихвинского, с которым он раньше был на «ты», заметив, что «химия и контрреволюция не исключают друг друга». Напрасно Горький и целый ряд поклонниц хлопотали за жизнь Гумилева; в Петрограде истеричный Зиновьев, который хотел искупить свою оплошность накануне Кронштадта, жаждал крови, и ЧК с особым зверством готовилась к расстрелам. Смертников связали парами и оставили в одной камере на полтора суток без воды, еды, туалета; потом на рассвете их загрузили на грузовики и вывезли на полигон. Все восемьдесят жертв, включая Таганцева и Гумилева, должны были выкопать собственные могилы; потом их раздели догола, расстреляли и похоронили – кого-то заживо, кого-то после умерщвления.
За несколько месяцев перед тем Менжинский с помощниками в Москве чуть мягче и тоньше, чем Агранов, допрашивали так называемый «Тактический центр». Арестованные москвичи, однако, оказались более храбрыми и красноречивыми, чем петроградцы, и отказались торговать своей жизнью или свободой. Обвинялись Александра Львовна Толстая, философ Бердяев, историк Мельгунов; смертные приговоры им были отменены. В Москве Агранов допрашивал, но не судил, и его так пристыдила дочь Толстого, что он полностью растерялся.
В Москве, пародируя законность, прокурором выступал Николай Крыленко, который когда-то был юристом и прославился тем, что большевики назначили его первым главнокомандующим русской армией (после того как солдаты убили царского генерала Николая Духонина, не захотевшего присягнуть советской власти). Летом 1918 г. Крыленко вернулся в юриспруденцию, которую он приспосабливал к советской действительности. У него была тяга к макаберному абсурду. Так, он предложил расстрелять адмирала ГЦастного за то, что тот не затопил Балтийского флота, а когда ему напомнили, что большевики только что отменили смертную казнь, ответил: «Ведь мы его не казним, мы его расстреляем». Выступая прокурором в деле «Тактического центра», Крыленко хохотал, когда защитники обличали нелепость обвинений ЧК.
Слишком поздно Агранов, Менжинский и Дзержинский (объяснявший всем, что нельзя освободить крупного поэта и в то же время не освободить всех приговоренных к смерти) поняли, что петроградские казни августа 1921 г. отвратили остальную интеллигенцию не только от сопротивления режиму, но и от сотрудничества с советской властью. Чекисты страшно просчитались, и это – одна из причин, почему через год ЧК преобразовали в ГПУ. Ленин состряпал новый Уголовный кодекс с новой мерой наказания для несогласных – выдворение из СССР. Уже в мае эту меру начали принимать против тех интеллигентов, которых комитет (в состав которого входили Ленин, Дзержинский, Менжинский и Уншлихт) сочтет нежелательными. Тогда Сталин был занят кровавыми репрессиями в Средней Азии и «подтягиванием» грузинских товарищей – против такого послабления он не возражал. Даже кровожадный Зиновьев чуть-чуть успокоился: «Мы прибегаем сейчас к гуманной мере, мы сумеем обнажить меч» (14).
До 1922 г. выдворение было добровольным: первые разрешения на выезд получили еврейские писатели, например Хаим Бялик, которые предпочитали писать на иврите. Евреев поощряли писать по-русски, разрешали писать на идише, но иврит, как язык сионистского движения, был запрещен Лениным в 1920 г. В Москве задержали сотню (и посадили девятнадцать) делегатов на съезд сионистов. Шурин Троцкого по первому браку и член группы писателей, писавших на иврите, Илья Соколовский попросил у Троцкого билет «из того рая, который ты строишь». Хаим Бялик как-то добрался через Украину, опустошенную войной, до Москвы к Горькому и добился от Ленина виз, благодаря которым литература на иврите переместилась из России в Палестину.
Не только угрозы и пули ЧК, но и голод проредил ряды независимо мыслящих интеллигентов: от голода умерли семь академиков, среди них знаменитый математик Александр Ляпунов и языковед Алексей Шахматов. Единственным академиком, который получал добавочный паек, был нобелевский лауреат Иван Павлов, так как его опыты вивисекции считались большевизмом в науке. Ленина бесили «профессора и писатели… контрреволюционеры, пособники Антанты, организация ее слуг и шпионов и растлителей учащейся молодежи» (15). Еще 15 сентября 1919 г. он написал Горькому об интеллигенции: «Пособники, интеллигентики, лакеи капитала, мнящие себя мозгом нации. На деле это не мозг, а говно». Письмо к Дзержинскому от 19 мая 1922 г. явилось сигналом к наступлению на интеллигенцию. Через девять дней, однако, Ленина настиг второй удар. Едва научившись заново пользоваться карандашом, Ленин 17 июля 1922 г. несвязно, но непреклонно писал Сталину:
«…Решено ли “искоренить” всех энесов [народных социалистов. – Д. Р.]?.. По-моему, всех выслать. Вреднее всякого эсера, ибо ловчее… Меньшевики Розанов (врач, хитрый)… С.Л. Франк (автор «Методологии»). Комиссия под надзором Манцева, Мессинга [двух высокопоставленных деятелей ГПУ. – Д. Р] должна представить списки, и надо бы несколько сот подобных господ выслать за границу безжалостно. Очистим Россию надолго.
…Делать это надо сразу. К концу процесса эсеров, не позже. Арестовать несколько сот и без объявления мотивов – выезжайте, господа!
Всех авторов “Дома литераторов”, питерской “Мысли”; Харьков обшарить, мы его не знаем, это для нас “за границей”» (16).
Ленин послал списки тех «активных» антисоветских интеллигентов, имена которых он еще мог припомнить, Менжинскому и Уншлихту. Ленин просил Каменева и Уншлихта дать еще больше фамилий. Редакторы академических журналов, которые предоставляли своим сотрудникам слишком широкую свободу; врачи, которые на съездах соблюдали дореволюционные традиции свободы речи; экономисты и агрономы, которые выражали собственные мысли насчет фабрик и земли, – всем им пришлось уехать. Умиравший вождь ссылал самых известных врачей точно так же, как Сталин их через тридцать лет приговорит к пыткам и казням.
4 сентября 1922 г. Дзержинский обсудил с Лениным список жертв и поручил Уншлихту просмотреть все научные и литературные журналы в поисках сомнительных писателей. Ни он, ни Уншлихт не были достаточно сведущи в русской философии и литературе, чтобы выявить, кого выдворить, а кого оставить. К тому же любитель поэзии Агранов уехал далеко. Дзержинский сдался и приказал Уншлихту:
«Мне кажется, что дело не двинется, если не возьмет этого на себя сам т. Менжинский. Переговорите с ним, дав ему эту записку.
Необходимо выработать план, постоянно корректируя его и дополняя. Надо всю интеллигенцию разбить по группам.
Примерно:
1) Беллетристы, 2) Публицисты и политики, 3) Экономисты (здесь необходимы подгруппы): а) финансисты; б) топливники; в) транспортники; г) торговля; д) кооперация и т. д.; 4) техники (здесь тоже подгруппы): а) инженеры; б) агрономы; в) врачи; г) генштабисты и т. д.; 5) профессора и преподаватели и т. д. и т. д.
Сведения должны собираться всеми нашими отделами и стекаться в отдел по интеллигенции. На каждого интеллигента должно быть дело; каждая группа и подгруппа должна быть освещена всесторонне компетентными товарищами, между которыми эти группы должны распределяться нашим отделом… Надо помнить, что задачей нашего отдела должна быть не только высылка, а содействие выпрямлению линии по отношению к спецам, то есть внесение в их ряды разложения и выдвигание тех, кто готов без оговорок поддержать Советскую власть» (17).
Осенью 1922 г. сливки московской интеллигенции были собраны на Лубянке (такие же облавы имели место в Петрограде, Казани, Минске, Киеве). Операция проводилась безалаберно. Уншлихт жаловался Сталину на то, что «строгая конспирация была нарушена» и часть напуганной профессуры разъехалась на летние каникулы (18). К тому же киевское ГПУ плохо разбиралось в политических взглядах местной интеллигенции. Большей части задержанных вынесли обвинения в контрреволюционной деятельности; кое-кого вычеркнули из списков, кое-кого внесли в другой список, как необходимых советским учреждениям спецов. ОГПУ не удалось проследить всех, кого оно разыскивало, другие же уже сидели в ожидании «суда» по политическим обвинениям. Не все задержанные понимали, как им повезло: те, кому разрешили остаться на родине, погибли через пятнадцать лет. К концу сентября Генрих Ягода сделал все необходимое, чтобы выслать 130 человек в Германию. Напрасно германский канцлер протестовал, заявляя, что «Германия – не Сибирь»; германский консул в Москве выдал визы всем ссыльным, которые, разумеется, без исключения заявили, что выезжают по собственной воле. Ученые люди, лишенные своих книг и рукописей, собрались в петроградском порту.
Те два парохода, которые отплыли в Штеттин, везли на Запад самый щедрый подарок от России. Без Трубецкого и Якобсона на Западе не было бы структурной лингвистики; без Николая Бердяева не было бы христианского экзистенциализма. Историки Мельгунов и Кизеветтер внесли огромный вклад в европейскую историографию. Русская академия в Праге и Сорбонна в Париже обогатились этим выдворением. Со своей стороны, Советский Союз лишился некоторых своих самых блестящих талантов, а те, кто остался, сделали нужные выводы и ушли в себя. Для советского гражданского общества высылка 1922 г. оказалась не менее катастрофичной, чем казни 1921 г.
Обсуждая смысл жизни с красноречивыми и самоуверенными арестантами, ГПУ быстро повысило свой культурный уровень. Когда Дзержинский, Менжинский и Лев Каменев допрашивали Николая Бердяева, вместо уклончивых ответов они получили целую лекцию. Дзержинский был ошеломлен и пробормотал в ответ: «Можно быть материалистом в теории и идеалистом в жизни, или наоборот, идеалистом в теории и материалистом в жизни». Затем он приказал Менжинскому достать мотоцикл, на котором Бердяева отвезли домой. Все лето и всю осень московские и петроградские чекисты подвергались испытаниям на прочность своей веры в большевистский строй и идеалы. Когда Менжинский сказал Мельгунову, что тот больше не увидит России, историк ответил: «Я вернусь через два года, дольше не выдержите». Менжинский задумался и сказал: «Нет, я думаю, что мы продержимся еще шесть лет».
Ленина апелляции и просьбы только раздражали. Он придумал способ избавиться от таких светил, как Горький и Короленко, слишком известных, чтобы казнить, сажать или высылать их, но донимающих большевиков своими протестами против репрессий. Разве они не нуждались в лечении в иностранных санаториях? Наркому здравоохранения Семашко Ленин писал 16 марта 1921 г.:
«Очень прошу назначить специальное лицо (лучше, известного врача, знающего заграницу и известного за границей) для отправки за границу, в Германию Цюрупы, Крестинского, Осинского, Кураева, Горького, Короленко и других. Надо умело запросить, попросить, сагитировать, написать в Германию, помочь больным и т. д. Сделать архиаккуратно (тщательно)» (19).
Горький, однако, отказался молчать или собираться в дорогу. 9 августа Ленин настаивал:
«А у Вас кровохарканье, и Вы не едете! Это ей же ей и бессовестно и нерационально. В Европе в хорошем санатории будете и лечиться, и втрое больше дела делать. Ей-ей. А у нас ни лечения, ни дела нет – одна суетня. Зряшная суетня. Уезжайте, вылечитесь.
Не упрямьтесь, прошу Вас» (20).
В октябре Горький уехал выздоравливать, сначала в Берлин, а потом на Капри, в рай, откуда только Сталин сможет его выманить назад.
Расстрелы Таганцева и Гумилева, высылка Бердяева и Горького на первый взгляд кажутся чудовищным беспределом, лишившим государство именно тех, кто больше всех был нужен, чтобы укрепить и утвердить новый строй. Но драконовские меры возымели желаемое действие. После 1922 г. те спецы и интеллигенты, которые были еще на свободе в Советском Союзе, уже не видели смысла в поддержке свободы слова и гуманности. Ради выживания науки и искусства они должны были сотрудничать с большевиками. Пройдет еще тридцать лет, пока несогласные – за очень немногими самоубийственными исключениями – осмелятся говорить открыто; люди, до этого свободные духом, теперь только искали условия для капитуляции.
Конечно, недостаточно надевать намордники на писателей, если не надевать шор на читателей. Советские идеологи косо смотрели на поток иностранной и эмигрантской литературы и на возникновение маленьких частных издательств во время нэпа. Летом 1922 г. для управления литературой был создан Главлит (21). Номинально Главлитом заведовал либеральный наркомпрос Луначарский; настоящим же шефом был Павел Лебедев-Полянский, ставленник и ровесник Сталина и, как и он, бывший семинарист. Лебедев-Полянский ловко вилял между идиотскими требованиями левых, которые хотели запретить всю классику философии и литературы, и «чрезмерной» терпимостью либеральных социалистов.
Главлит, который тоже был подотчетен ГПУ, предупреждал в октябре 1922 г., что необходимо будет перейти от предварительной цензуры к карательной, то есть не только запрещать нежелательные произведения, но и наказывать тех, кто предлагает их к публикации. Со стороны ГПУ полуграмотный Уншлихт настойчиво просил, чтобы члены политбюро тоже читали все публикации. Таким образом, политбюро стало литературным комитетом: Троцкий, как самый начитанный, получил самую большую нагрузку – ему давали все, что касалось войны и религии; экономику он делил с Лениным. Зиновьев и Каменев читали журналистику, философию и художественную литературу. Рыков и Томский занялись промышленностью и сельским хозяйством. Сталин отделался легко: он читал литературу о национальных меньшинствах, а также сочинения по военному делу, если Троцкому было некогда. Скоро Главлит приобрел полицейскую власть и монополию на цензуру, так что политбюро смогло освободиться от этого лишнего задания. Тем не менее верховная власть в СССР, особенно Сталин, никогда не переставала вмешиваться в литературные дела.
Власть изучала частные письма советских граждан с такой же тщательностью, как произведения издательств. Перлюстрация частной переписки осуществлялась, но была объявлена незаконной (точно так же, как под властью царей, – например, к 1882 г. перлюстрировалось около 38 тыс. писем ежегодно). ГПУ создало свое собственное управление политического контроля под руководством фельдшера Ивана Сурты (22). Сурта так хорошо развил систему перлюстрации, что каждый гражданин СССР мог быть уверен, что его читает ГПУ, – к концу 1923 г. перлюстрировалось 5 млн писем и 8 млн телеграмм ежегодно – каждый перлюстратор читал 250 писем и 2500 телеграмм в день. Перлюстраторами, переписчиками и другими сотрудниками в этом отделе ОГПУ были бывшие солдаты и мелкие чиновники, которые, пойди история по другому пути, служили бы царской бюрократии после семилетнего курса гимназии, или грамотные подростки из тех, кто из-за революции оборвал свое образование и потерял возможность нормальной работы.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?