Электронная библиотека » Дот Хатчисон » » онлайн чтение - страница 3

Текст книги "Розы мая"


  • Текст добавлен: 17 марта 2018, 11:20


Автор книги: Дот Хатчисон


Жанр: Зарубежные детективы, Зарубежная литература


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Стандартный, серый в крапинку, фон и немного неловкая – подпертый кулачком подбородок – поза не могут отвлечь от того, что делает ее ею.

Свет в глазах, обрамленных тяжелыми черными крыльями и мерцающими золотистыми и белыми тенями. Ярко-красная прорубь рта в тон прядкам в волосах. Бинди и шпилька в носу – чистые и ясные красные кристаллы в золотой оправе, дерзкие и теплые, как и она сама. Кожа у нее темнее моей, как у папы, и красный смотрится ярче. Но самое главное – Чави совершенно забыла, что в тот день ей было назначено к врачу. Все утро она играла с новым набором масляных красок, потом в спешке собиралась и даже ухитрилась выглядеть безупречно, за исключением радужного пятнышка, оставшегося на подпиравшем подбородок кулачке.

Я выдвигаю из-под столешницы крохотный ящик, достаю коробок спичек, зажигаю красную свечу и, наклонившись, целую тот стертый уголок. Вот так мы удерживаем Чави с нами, сохраняем как часть нашей жизни, и в этом нет ничего жутковатого или безумного.

Фотографии папы у нас нет, но Чави ведь ушла не по своей воле. Папа же – по своей.

Устроившись на диване, кручу в руках конверт, ищу ключи к содержимому. Вообще-то таинственные письма не в моем вкусе; после смерти Чави их было слишком много: люди по всей стране выясняли наш адрес и присылали письма, открытки и цветы. Была и другая почта, письма ненависти; удивительно, сколь многие считают необходимым написать совершенно незнакомым людям и сказать, что их любимая дочь и сестра «заслужила» смерть. Почерк Вика ободряет, но и вызывает беспокойство. Когда речь идет о чем-то большем, чем простая открытка, он обычно предупреждает – будь начеку.

Внутри почерк определенно не Вика и совпадает с тем, которым написан обратный адрес на конверте: буквы элегантные, но простые, читать легко.

Никакого приветствия, сразу к делу.


Виктор Хановериан говорит, что ты знаешь, каково оно, собраться после пережитого ужаса.

Я тоже знаюили знала. Может быть, знаю и сейчас, для себя, но есть и другие, и я не уверена, что им сказать и как помочь.

Меня зовут Инара Моррисси, и я одна из Бабочек Вика.


Вот же дерьмо.

Пробегаю глазами оставшуюся часть, не вникая в суть, а отыскивая вставку от Вика, хоть какое-то объяснение, почему он решил переслать мне это письмо. Разве это не нарушение правил или чего-то там еще? Мне, конечно, знакомо ее имя – в общенациональных новостях Бабочки держатся почти четыре месяца, – но наши дела связаны только через агентов. В Бюро вроде бы есть какие-то запреты на смешение одних расследований с другими…

Но ведь Вик человек осторожный, разве нет? Мой адрес Инаре он не дал, подписал и отправил письмо сам. Отвечать, давать какую-либо информацию о себе необязательно. Но откуда она знает обо мне?

Возвращаюсь к тому месту, где остановилась.


Несколько недель назад я увидела твою фотографию на столе у Эддисона, вот мне и стало интересно. Эддисон же – тот еще тип. Раньше я думала, что ему вообще никто не нравится. Про тебя, кто ты такая, какой была, когда они с тобой познакомились, мне рассказал Вик. И про то, что ты сестру потеряла, и про серийного убийцу – тоже он. Я сразу подумала: «Ха, все как у меня».

Наверное, я тогда впервые назвала кого-то из девушек «сестрой» и даже удивилась, как оно больно. Терять их снова.

Я не спрашиваю, что с тобой случилось. Могла бы поискать, посмотреть, но не хочу. Честно говоря, мне не так интересно, что с тобой случилось, как то, что ты решила делать потом.

В Саду сильной быть нетрудно. Другие смотрели на меня, и я позволяла им это, потому что знала, как держаться на плаву, и могла поддерживать их, пока они учились. Теперь мы не в Саду, и они смотрят на меня и ждут, что я буду такой же сильной, какой была там. А я не знаю, как это делать, когда все только смотрят. Я ничего этого не знаю. Всегда была сломленной, и меня это устраивало. Чем была, тем и была. Сейчас людям не терпится посмотреть, как я приведу себя в порядок, а я не хочу приводить себя в порядок. И не обязана. Если я хочу остаться сломленной, разве это не мой выбор?

Когда Вик упоминает тебя или просто слышит твое имя, он даже меняется в лице, словно речь идет об одной из его девочек. Эддисону ты, похоже, действительно нравишься, хотя раньше я думала, что он ненавидит всех, в ком бьется пульс. А Мерседес улыбается и немножко грустнеет, и я уже начинаю понимать, что улыбается она всем, но грустит только о людях, которых любит.

Тебя они как бы удочерили, а теперь удочерили и меня, и я не очень хорошо понимаю, как к этому относиться.

Отвечать необязательно. Я ловлю себя на том, что не могу говорить об этом с другими девушками, потому что им важно видеть меня сильной, и я не хочу их подвести. Но Вик улыбнулся, когда я спросила, можно ли написать, так что, надеюсь, идея все же не такая плохая, как мне иногда кажется. Как тебе удается собраться, когда постоянно теряющиеся кусочки тебя – это единственная причина, почему на тебя смотрят?


Хм.

Она спрашивает меня, как сделать что-то, насчет чего я и сама не вполне уверена. Могу только предположить, что именно поэтому Вик и прислал письмо – поскольку она права. Мы не обязаны приводить себя в порядок, если не хотим. Мы не обязаны быть сильными или смелыми, оптимистичными или какими-то там еще.

Мама всегда подчеркивала, что это нормально, когда у тебя не всё в порядке. Мы никому этого не должны.

Надо как следует все обдумать.


Когда, несколько часов спустя, мама приходит домой с сумкой и кейсом в одной руке и пакетами с фастфудом в другой, я сижу над раскрытым дневником, пытаясь выразить, что значили для меня слова Пирса, сказавшего, что мне «всегда рады» в шахматном павильоне.

– Достанешь тарелки? – спрашивает она, наклоняясь, чтобы поцеловать рамку, и едва не касаясь шарфом язычка пламени. Потом роняет все на пол. Причем пакеты с бо́льшей осторожностью, чем сумку с лэптопом.

Выглядит мама в своей рабочей одежде, прямой серой юбке и бескомпромиссно приталенном блейзере, прекрасно и сурово, так что даже лавандовая шелковая блузка и узорчатый шарф не смягчают общего впечатления. Длинные волосы стянуты назад, собраны в тугой твист и беспощадно заколоты. Каблуки достаточно высоки, чтобы внушать авторитет и уважение, и достаточно низки, чтобы дать вам под зад. Неуместными представляются лишь вещи, которые она носит после работы: изумрудно-золотая бинди, шпилька в носу и тонкое золотое кольцо в середине нижней губы.

Когда мы двенадцать лет назад переехали в Америку из Лондона, мама осознанно и решительно оставила в Англии свою семью и едва ли не всю культуру, сохранив только то, что ей нравилось. В основном это вещи, по которым нельзя было сказать, что мы – мусульмане. Она не придавала значения тому, что некоторые считали ее нечестивой, – лишь бы дочерям ничто не угрожало. Бинди, украшения, мехенди – для нас они значили меньше, чем для большинства.

Встаю, достаю тарелки и столовые приборы. Отношу пакет с фастфудом в гостиную, приношу два стакана молока и чистую посуду. Жду, пока мама все разложит. Это тоже для самоконтроля. Я чувствую себя лучше, позволяя ей определять порции.

Она спускается наконец – в штанах для йоги и свободной футболке, носившей когда-то логотип средней школы, в которой училась Чави. Если знать, что там было, и присмотреться получше, то увидишь частички той надписи. Остальное выгорело и стерлось. Заколки убраны, волосы небрежно заплетены за спиной. Вот такая моя мама – ей нравится копаться в земле и помогать расти всему живому, и она всегда была готова присоединиться к дочерям, когда те развязывали войну подушками.

Плюхнувшись на пол, чтобы использовать кофейный столик как обеденный, мама подтягивает поближе коробки и начинает раскладывать еду по тарелкам. Креветки в апельсиновом соусе и лапша ло-мейн – для нее, сладко-кислая курица и белый рис – для меня. Каждое блюдо разделено поровну и разложено по пластиковым контейнерам. Мама кладет мне половину блинчиков с овощами, но не пытается разделить суп-вонтон для меня и яичный для нее. Суп навынос плохо переносит повторное нагревание, так что о нем можно не беспокоиться. Остатки сегодняшнего ужина пойдут завтра на ланч, а что-то – даже на ужин. Бо́льшая часть кухни все еще заставлена коробками, и в ближайшие недели ситуация с этим не изменится. Готовкой там запахнет еще не скоро.

– Как шахматы? – спрашивает мама, отправляя в рот креветку.

– Хорошо. С удовольствием схожу туда еще.

– Тебя все тепло встретили?

– Почти все. – Она вскидывает голову, но я пожимаю плечами и цепляю кусочек покрытого соусом цыпленка. – Тех, кто был исключением, буду избегать.

– Ты берешь с собой баллончик с перцовым спреем? На всякий случай?

– Он у меня на связке с ключами. В кармане пальто.

– Хорошо.

Некоторое время едим молча, но в молчании нет ни неловкости, ни дискомфорта – день перерабатывается и отфильтровывается, чтобы мы могли насладиться вечером. Наконец мама включает телевизор, находит новостной канал, приглушает звук и пробегает глазами заголовки новостей и подписи под фотографиями. Закончив обед, поднимаемся и убираем со стола. Мама уносит недоеденное и прихватывает мусор, мне достаются тарелки и столовые приборы. Наша посудомойка временно блокирована двумя пирамидами коробок, но мы прекрасно обходимся и без нее, ведь нас всего лишь двое. Я ополаскиваю тарелки и приборы и отправляю все в сушилку рядом с раковиной. Потом мама снова садится на ковер, включает «Икс-бокс» и запускает игру «Лего». Я сворачиваюсь на диване с дневником.

Некоторое время единственными словами на странице остаются «Дорогая Чави».

Чави начала вести дневник еще до моего рождения. Брала толстые тетради в переплете – их еще называют тетрадями для сочинений – и украшала обложки, а потом писала в них письма мне, чтобы подготовить будущую сестричку к жизни. Когда я подросла и научилась писать, то решила тоже вести дневник и стала писать письма ей. Я не читала то, что писала она, а она не читала мои письма. Иногда мы копировали какие-то абзацы или читали их вслух. Обычно садились рядышком на одной кровати и тихонько писали уже после того, как папа загонял нас в постель, поскольку считалось, что если устал он, то устать должны и все остальные. Не раз и не два я засыпала, уткнувшись лицом в тетрадь и с ручкой в руке, и просыпалась, когда сестра укрывала меня одеялом.

– Мы оставим Чави? – спрашиваю вдруг я.

Мама останавливает игру и оглядывается через плечо. Потом кладет контроллер на стол и прислоняется спиной к дивану.

– Мы же уедем во Францию, – поясняю я. – А она останется здесь?

Ее прах – в скромной урне, более всего похожей на тубу для вина. Папа хотел держать ее на каминной полке, но мы с мамой оставили урну в коробке, решив, что во Франции рассеем прах на лавандовых полях. Нет, Чави не просила об этом – в семнадцать лет мало кто думает о собственных похоронах, – но нам кажется, что она была бы «за». Раньше, когда мы жили в Лондоне, ей нравились экскурсии в долину Луары.

На самом деле Чави – это не ее прах. Больше ее – в той фотографии в нашем святилище с хризантемами и свечей, да и то…

– А Франция будет нашим домом?

– Ну, этот дом обретает форму… – Мама поворачивается ко мне, обнимает рукой мои колени и устраивается поудобнее, положив щеку на мои колючие носки. – После смерти Чави мы жили в нескольких местах, но настоящего дома у нас не было, правда?

– Дом – ты.

– И всегда им буду, – беззаботно говорит она. – Но ты ведь говоришь о месте.

– Это эгоистично?

– Нет, милая, нет.

Мама поглаживает большим пальцем ложбинку под лодыжкой.

– Смерть Чави – ужасная потеря для всех нас. Эта рана останется навсегда. Знаю, в последнее время со всеми этими переездами мы были как самолет, кружащий в ожидании посадки. Но представь, как она разозлится, когда мы обживемся во Франции и не устроим себе там настоящий дом. Если всегда будем чувствовать себя перелетными птицами…

Ее подбородок упирается в подъем моей ноги.

– Пять лет назад представить жизнь без Чави было невозможно.

– Но сейчас мы живем без нее.

– Но сейчас мы живем без нее, – соглашается мама. – И если мы живем в каком-то месте больше пяти месяцев, если оно наше, мы обязаны сделать его своим. Это наш долг перед собой и твоей сестрой. Сделать место домом. Ужасная мысль, да?

Я киваю. Мир дрожит и расплывается.

– Мы любим ее, а значит, оставить ее где-то невозможно.

Снова киваю.

– Есть кое-что еще. – Я не отвечаю, и два маминых пальца взбегают по моей ноге и тычутся в чувствительную впадинку возле колена. – Прия…

– Этой весной умрет еще одна девушка, – шепчу я, потому что произнести это вслух ужасно. – Он снова убьет, потому что пока его не поймали и он не остановится. А как остановить убийцу?

– Хочешь знать мое личное мнение? Подвесить за яйца и содрать кожу тупым, ржавым ножом. Хотя, как я слышала, полиция такое не одобряет.

И, может быть, именно это в письме Инары и цепляет меня. Вокруг всего, что касается Сада, бушует медийный ураган, и в ближайшее время никаких перемен здесь ждать не стоит. У всех есть какое-то мнение, каждый выдвигает свою теорию. И у каждого свое представление о правосудии. Раньше я думала, что больше всего хочу, чтобы убийцу Чави арестовали, но чем старше становлюсь, тем сильнее меня привлекает мамин подход, прямой и жесткий.

И в таком случае кто же я сама?


Утром в день похорон Эддисон подбирает Рамирес у ее крохотного домика (который она упорно называет коттеджем) и едет к Вику. Время раннее, небо еще даже не посерело, но дорога ждет дальняя – к дому Кобияшисов в Северной Каролине. Он паркуется у тротуара, чтобы не мешать ни Вику, ни остальным.

Передняя дверь открывается еще прежде, чем они поднимаются на крыльцо.

Хановериан-старшая, мать Вика, отступает, пропуская их в дом.

– Вы только посмотрите на себя, – вздыхает она. – Две вороны.

– Это же похороны, Марлен, – напоминает Рамирес, целуя ее в щеку.

– Когда я в конце концов протяну ноги, никто из вас черное не наденет. Прямо сейчас впишу это в завещание. – Она закрывает дверь и тянет Эддисона за пальто, чтобы поцеловать его в щеку. Побрился он всего час назад, так что на этот раз гладок и опрятен. – Доброе утро, дорогой. Проходите в кухню, позавтракайте.

Брэндон уже хочет отказаться – обычно он не ест так рано, чтобы не нагружать желудок и не страдать из-за несварения, – но Марлен до выхода на пенсию держала свою пекарню, и отказываться от ее предложения было бы глупо.

Они заходят в кухню, и Эддисон останавливается как вкопанный – места за столом уже заняты. Две девушки, обеим лет по восемнадцать, смотрят на него. Одна в знак признания дергает губами. Другая улыбается и показывает ему кукиш. Перед обеими на блюдечках булочки с корицей и глазурью.

Эддисон и сам толком не знает, что его так шокировало. Некоторым из выживших хочется присутствовать на похоронах – ничего странного. Для одних это зрелище слишком тяжелое, но другие могли пожелать прийти хотя бы ради того, чтобы убедиться, что бывшая пленница, их подруга по несчастью, упокоилась в земле, а не в смоле под стеклом в коридорах Сада, как большинство других.

– Доброе утро, – настороженно говорит Брэндон.

– Вик предложил подвезти, – говорит та, что повыше. Инара Моррисси – он вроде бы припоминает, что слышал об официальном разрешении для нее сменить имя – в темно-красном платье, которое удивительно сошлось с цветом ее волос и кожи. Элегантная и даже чересчур собранная для раннего утра. – Приехали вчера на поезде.

Сейчас они живут в Нью-Йорке. Инара жила там до похищения, а вот Блисс из Атланты, но после того, как их отпустили, перебралась к Инаре и другим девушкам. Остальные члены семьи эмигрировали в Париж, где получил работу ее отец. Если Эддисон и задается иногда вопросом, помогают или нет такие отношения оправиться после пережитого, спрашивать он не собирается – не стоит будить зверя.

Брэндон знает, что называть ее Блисс не следует – это имя дал Садовник, и оно не только отзывается болезненными воспоминаниями, но и совершенно ей не идет, – однако и Челси называть ее не может. Челси – обыкновенное, нормальное имя, а Блисс – такая озорница… Так что, пока сама не поправит, пусть остается Блисс. Еще она миниатюрная – даже когда они сидят, едва достает Инаре до плеча. Непокорные черные кудри перехвачены сзади гребнем, а платье на ней синее, на несколько тонов гуще почти сиреневых глаз.

Что ни та, ни другая не надели черное, его не удивляет. Вообще-то они этот цвет не избегают. Обе неплохо приспособились к новым условиям (хотя у Брэндона и остаются некоторые сомнения в отношении Блисс) и обе работают в ресторане, где правила требуют носить черное. Однако в Саду их единственная одежда была черной. Черной и с открытой спиной – чтобы были видны крылья. Отказ от черного – своего рода выражение почтения одной из своих. Остается только надеяться, что Кобияшисы не посчитают это грубостью.

Но, опять-таки, Блисс довольно груба. Не в первый уже раз она здоровается с ним таким вот жестом.

– Кто-нибудь еще будет? – спрашивает Эддисон и, руководствуясь здоровой предосторожностью, первой к изогнутой скамье пропускает Рамирес. Обе девушки, конечно, заслуживают уважения за то, что прошли через все и сумели остаться более или менее целыми и невредимыми, но он до сих пор так и не решил для себя, нравятся они ему или нет. Эта неопределенность, эта двойственность взаимна. Каждый раз, когда есть возможность поместить между ними и собой хотя бы одного человека, он так и делает и при этом отнюдь не чувствует себя трусом.

– Данелли и Маренка могут приехать, – отвечает Инара, слизывая с пальца глазурь. Оставшиеся на тыльной стороне ладоней бесцветные пятнышки – единственные следы страшных ожогов и порезов, полученных ею в ту ночь, когда взорвался Сад. – Мы разговаривали с ними в среду, и тогда они еще не решили.

– Опасаются, что Кобияшисы им не обрадуются, – добавляет Блисс. Рамирес вопросительно смотрит на нее, а она рисует в воздухе перед собой бабочку.

Оба агента вздрагивают.

Так получилось, что в целом ситуация развивается не в лучшую, а в худшую сторону. Некоторые девушки – то ли они сломались еще раньше, то ли рассчитывали, что это как-то поможет им бежать, – так добивались расположения похитителя, что он отметил их знаком особой благосклонности: еще одной парой крыльев, уменьшенной копией первой, уже на лицах. Все остальные, выйдя из Сада, скрыть свои крылья могли, а вот Данелли и Маренке, единственным из выживших, кто получил второй набор крыльев, оставалось полагаться только на хороший макияж. И даже если скрыть татуировки удавалось, знавшие о крылышках на лице относятся к этим двоим по-другому. Хуже. Как будто в стремлении прожить дольше есть что-то недоброе.

Эддисон надеется, что они не приедут. Вообще-то обе – и Данелли, и Маренка – ему нравятся. Они спокойнее, уравновешеннее и не такие колючие, как Инара и Блисс. Им же будет лучше погоревать о Терезе – Амико, напоминает он себе, ее зовут Амико, – не навлекая на себя ненависть ее родителей.

Марлена ставит тарелки перед ним и Рамирес, разливает кофе. Час ранний, и на похороны ей ехать не надо, но она полностью одета, а на ее темно-зеленом свитере мягко поблескивает скромная нить жемчуга.

– Бедняжка, – говорит Марлена. – По крайней мере, теперь упокоится с миром.

А вот это в значительной степени зависит от того, во что вы верите, так ведь? Рамирес трогает крестик на шее и молчит. Инара и Блисс откусывают по кусочку выпечки и этим отделываются от комментариев.

Когда дело касается смерти, самоубийства или чего-то еще в этом роде, Эддисон и сам плохо представляет, во что он верит.

На кухню, поправляя узел темно-коричневого галстука, входит Вик. Эддисон и Рамирес одеты к похоронам; Вик же одет к похоронам Бабочки: выбранные цвета, коричневый и слоновой кости, достаточно умеренны, чтобы выказать уважение скорбящим родителям, и достаточно далеки от черного, чтобы не расстраивать выживших. Деликатный, щепетильный, внимательный – список прилагательных можно продолжить. Сам Эддисон на проявление соответствующих качеств не способен даже в свои лучшие дни.

– Сядь, Виктор, и поешь, – говорит ему мать.

Он целует ее в макушку, заботливо держась подальше от аккуратно уложенных и заколотых серебристых прядей.

– Мама, нам пора отправляться. Уже почти…

– Виктор, ты сядешь и поешь. День ужасный, так что начни его как положено.

Он садится.

Инара прикрывает ладонью рот, но ее бледно-карие глаза блестят. Женщина она очень сдержанная, и в первую очередь это касается выражения лица. Исключение делает только для выживших, но его не оставляет чувство, что полностью она расслабляется только в компании девушек, с которыми живет.

– Миссис Хановериан, пожалуйста, признайтесь, вы ведь клали записки в его школьные завтраки?

– Посмотрим… По понедельникам я говорила ему – сделай правильный выбор; по вторникам – сделай так, чтобы я гордилась тобой; по средам… – Она останавливается, с улыбкой наблюдая за девушками, которые, наклонившись друг к дружке, чуть ли не смеются вслух.

– Ты во мне сомневалась, – укоризненно говорит Вик с набитым коричной булочкой ртом.

Смеяться, отправляясь на похороны семнадцатилетней девушки, это как-то странно. Нет, шестнадцатилетней. До ее дня рождения еще несколько недель. Инара перехватывает его взгляд и пожимает плечами:

– Кто-то плачет, кто-то смеется… А вы что предпочитаете?

– Кричать, – коротко отвечает он.

– Я тоже. – Блисс скалит зубы. Между двумя передними у нее застрял кусочек щедро сдобренной корицей булочки.

Но об этом пусть ей скажет Инара, думает Эддисон.


Семичасовая поездка в Северную Каролину проходит спокойно, но не тихо. Рамирес растягивается на самом заднем сиденье и засыпает уже к первому съезду. Так случается каждый раз, когда она пассажир и не загружена бумажной работой.

Инара и Блисс устроились в середине. Радио выключено, что позволяет им разговаривать с Виком, который сидит за рулем. Эддисон слушает, но участия в разговоре не принимает и занят телефоном: пролистывая страницы «Гугла», ищет сообщения о телах, найденных в церквях.

Год только начался, и ждать, что убийца Чави снова нанесет удар, еще слишком рано, но он все равно проверяет. На всякий случай.

Блисс восполняет пробелы в образовании, рассчитывая уже летом получить диплом об общем среднем образовании. Насчет колледжа ни она, ни Инара, похоже, еще не решили. Оно и понятно. Если девушки знают, чего хотят – а они, как ему представляется, еще не знают, – зачем ввязываться во что-то, когда впереди суд, который в любом случае займет немало времени.

Им уже теперь приходится часто отвлекаться на предварительные слушания. Обеих вызовут для дачи показаний, когда дело дойдет до суда – если только им к тому времени не исполнится восемьдесят, – и Инара уже обещала другим девушкам, что будет там, когда придет их очередь.

Сколько бы он ни слышал доказательств особой роли Инары, роли матери семейства, в голове у него это никак не укладывается. Все равно что увидеть питбуля в балетной пачке. Бабочка в боксерских перчатках.

После двух остановок – заправиться и перекусить – подъезжают к церкви. Автомобилей на стоянке немного.

– Мы не рано? – сонно спрашивает Рамирес, протягивая руку за сумочкой – надо успеть привести себя в порядок, нанести макияж.

– Чуточку, – отзывается Вик.

Рамирес еще не совсем проснулась, но Эддисон слышит в ответе кое-что еще: Вик не ждет большого стечения народа. Щелчок – Блисс расстегивает ремень, пряжка глухо ударяется о дверь.

– Я же тебе говорила. Кобияшисы – те еще задницы. Они и похороны не устраивали бы, если б самоубийство не попало в новости.

Эддисон оглядывается. Инара знала Терезу лучше, чем Блисс, но сейчас она смотрит в окно на обшитую белыми панелями церковь.

Все выходят из машины и потягиваются. Вик берет руку Блисс и цепляет за свой локоть. Они вместе идут к двойной двери. Отчасти дело в манерах – Марлена воспитала джентльмена, – но Эддисон готов поспорить на месячную зарплату, что Вик надеется укоротить Блисс, если той вздумается поболтать. Рамирес еще раз смотрится в тонированное окно и спешит вслед за парой.

Брэндон не торопится. Прислоняется к бамперу, оглядывает баптистскую церковь. Если не считать пространства перед дверью, здание окружено клумбами с густыми, темными кустами. Полоса между кустами и пожухлой травой усыпана сосновой щепой. Цветочные клумбы. Да, возможно, церковь выглядит симпатичной – вся в цвету, – но мысли поворачивают к Саду, к тому, как, по словам очевидцев, он выглядел перед взрывом… Черт, есть ли что-нибудь, чего это дело не касается?

Эддисон был на стольких похоронах, что и не сосчитать, и все же каждый раз…

Рядом с ним к капоту прислоняется Инара. С загнутого крючком мизинца свешивается черный с золотом браслет.

– Знаешь, тебе ведь необязательно быть здесь.

– Да я… – Он останавливается, сглатывает рефлексивное возмущение, потому что это Инара. Инара, которая всегда имеет в виду то, что говорит, но обычно не то, что от нее ожидают.

Он действительно вовсе не обязан быть здесь. В Бюро нет ни требования, ни приказа, ни согласованной общей линии, ничего официального, что обязывает его присутствовать на похоронах девушки, покончившей с собой, потому что разорванные в первый раз швы оказались слишком слабы, чтобы сшить все это во второй раз. Сюда его привел некий личный кодекс, тот принцип, согласно которому он встречает лицом к лицу любые ужасы, потому что это правильно.

Таков его выбор.

Брэндон смотрит на нее – и обнаруживает, что и она смотрит на него, но мысли ее глубоко скрыты, и прочитать их невозможно. Инара научилась этому не в Саду и не после. Так было всю ее жизнь.

– Спасибо.

– Осторожно, Эддисон, – дразнящим тоном говорит она и шутливо поднимает руки. – А то ведь кто-нибудь услышит и подумает, что я тебе почти нравлюсь.

– Почти, – соглашается он. Застигнутая врасплох, Инара улыбается.

Эддисон не предлагает ей руку, да она и не ждет от него такого жеста. Оттолкнувшись от машины, они вместе идут в церковь, сознавая, что эти похороны Бабочки почти наверняка не последние, но, возможно, самые трудные.

Для Инары это, может быть, самые тяжелые похороны, точка, – но Эддисон слишком хорошо сознает, что весна уже близко. Убийца Чави Шравасти и других девушек убьет снова, реагируя на триггеры[11]11
  Триггер (в психологии) – событие, вызывающее у душевнобольного человека внезапное повторное переживание психологической травмы.


[Закрыть]
, назвать которые ФБР не в состоянии, и для Эддисона, Вика и Рамирес это прощание не последнее. И провожая следующую жертву, он будет в глубине души испытывать облегчение оттого, что это не Прия, и потому чувствовать себя мерзавцем.


Мне понадобилось пять лет, чтобы реальность смерти Чави дошла до самого моего нутра, но воспоминания по-прежнему кровоточат, и я вырываюсь из ночных кошмаров в поту, с надорванным от крика горлом. Прекратится ли это когда-нибудь? Не знаю. Мама трясет меня; я просыпаюсь в ее объятьях, не сразу понимая, что мне ничего не угрожает, что я в своей кровати, в нашем арендованном доме в Хантингтоне, вдалеке от той церкви в предместье Бостона, где я в последний раз видела сестру. Кошмары не укладываются в какую-то схему, угадать, что провоцирует их, невозможно, но случаются они достаточно часто, так что мы выработали определенный порядок действий в таких ситуациях.

Пока я принимаю прохладный душ, мама снимает влажные от пота простыни и спускается вниз, в прачечную, а когда возвращается с двумя чашками чая, я уже сижу в постели в свежей пижаме. Никто из нас не хочет, чтобы после таких снов я оставалась одна, но я знаю, что не усну снова, и не хочу лишать сна ее, так что чаепитие – наш компромисс. Мы смотрим DVD, и мама отрубается уже на середине первой серии одной из программ «Би-би-си нейчур». Я принесла в мамину комнату свой дневник, но писать не тянет. В десятках тетрадей – годы кошмаров, и рассказ о еще одном ничем не поможет.

Разве что рассказать о нем не Чави, а кому-то другому…

Письмо Инары выглядывает из верхней тетради, где оно и обитает последнюю неделю. И, кажется, теперь я знаю, как на него ответить.


Дорогая Инара,

Моя сестра Чави умерла в понедельник, через два дня после моего двенадцатого дня рождения.

Ей было семнадцать.

Мы праздновали весь уикенд. Субботу провели в ближайшем парке. Вообще-то это церковный двор, но церковь запуталась в налогах и неплатежах, потеряла право владения, и наш квартал вроде как… прибрал его к рукам. Все было в цвету, и день прошел весело, с играми и вкусностями. Из нашего квартала пришли не все, но большинство. В воскресенье праздник продолжился в кругу семьи – готовили любимые блюда, смотрели любимые фильмы. Из дома вышли только один раз – мама и Чави отвели меня в молл, проколоть нос. Папа с нами не пошел – в знак протеста. Мои родители родились в Индии и выросли в Лондоне, и он всегда утверждал, что отказ от культурной общности означает также и отказ от ее признаков.

В понедельник мы пошли в школу. Обычно после занятий Чави заезжала за мной, и мы вместе возвращались домой, но в тот день у меня было собрание, а у Чави – семинар. Она пользовалась большей свободой, чем ее одноклассники, потому что никогда ею не злоупотребляла. Всегда ставила маму в известность, когда приходила куда-то или уходила, всегда предупреждала, если ее планы менялись. Всегда.

Когда Чави сообщила эсэмэской, что будет дома к девяти, мы нисколько не сомневались, что так оно и будет, но ни в девять, ни позже Чави не вернулась.

В десять она тоже не пришла.

На звонки и эсэмэски не отвечала, и это было совсем на нее не похоже. Мама стала звонить другим, тем, кто занимался с Чави на семинаре, но все говорили одно и то же: в восемь она вышла из кофейни и поехала на велосипеде в обычном направлении. Один из мальчиков предложил подвезти ее, но Чави отказалась. Она всегда отказывалась, когда этот мальчик предлагал что-то, потому он был в нее влюблен, а она ничего такого к нему не чувствовала. Мы с мамой забеспокоились, а папа над нами смеялся. Говорил, что Чави – обычный тинейджер и никогда больше так не поступит. Но все равно на нее это было не похоже…


На экране телевизора выскакивает меню диска, дзинькает музыка. Вместо того чтобы встать и сменить диск, я выбираю «проиграть все еще раз» и трясу рукой, на которой уже выступают мурашки.

Говорить об исчезновении Чави легко. Дальше – тяжелее. Но кошмары Инары представлены всему миру; мои же, до смерти следующей девушки, живут на странице только для нее. Я смогу это сделать.


Мама позвонила в полицию. Диспетчер выслушал, согласился, что это случай нехарактерного поведения, и начал задавать вопросы. Где ее видели последний раз? Во что она была одета? Какого цвета велосипед? Не могли бы мы выслать по электронной почте ее последнюю фотографию? Мы жили тогда в предместье Бостона. Осенью Чави собиралась в колледж, но ей было всего лишь семнадцать, и она оставалась, в общем-то, ребенком. Диспетчер сказал, что к нам – на случай, если Чави вернется – придет полицейский, но ее поисками займутся уже сейчас.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации