Электронная библиотека » Джаред Даймонд » » онлайн чтение - страница 4


  • Текст добавлен: 19 сентября 2018, 19:20


Автор книги: Джаред Даймонд


Жанр: Прочая образовательная литература, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +

На предыдущих страницах я попытался показать, каких результатов можно достичь, применив тщательно сформулированный метод контролируемого сравнения к изучению истории о том, как несколько близкородственных обществ удалились от единого предка и претерпели на этом пути уникальные трансформации. В рамках этого метода, который предполагает использование одновременно филогенетической модели и триангуляционного подхода, рассматриваются (1) реконструкция множества особенностей предковых обществ, из которых позже появились этнографически засвидетельствованные «дочерние» общества, и (2) конкретные пути, по которым с течением времени шли изменения особенностей отдельных обществ. Важно также отметить, что такой подход к исторической антропологии в полной мере пользуется данными сравнительно-исторического языкознания, сравнительной этнографии и этнической истории, а также археологии и вследствие этого располагает одновременно и надежной теоретической базой, и обилием эмпирических источников.

Все три полинезийских общества, рассмотренных в этой статье, начали свое историческое развитие приблизительно с одного и того же культурного фундамента, но примерно через тысячу лет обзавелись поразительными индивидуальными чертами. Метод контролируемого сравнения позволяет определить, какие черты каждого общества контактной эпохи сохранили влияние предковой модели, а какие представляют собой новации. Это означает, что теперь мы можем приняться за решение известной фундаментальной проблемы: как различить гомологичные и аналогичные особенности строения (в нашем случае, конечно, эти особенности являются культурными, а не биологическими)? А там, где удастся выявить новации, можно начать задавать вопросы о том, нет ли в этих случаях конвергентного сходства, ставшего, возможно, результатом похожих условий или ограничений. Например, возникновение на Мангаиа и Маркизском архипелаге переменчивых социополитических образований, в которых потомственные вожди, жрецы и воины вели постоянное соперничество за власть, возможно, коррелирует со сходными условиями (истощение ресурсов, высокая плотность населения, пределы интенсификации сельского хозяйства), имевшимися на этих островах. Конечно же, Гавайи пошли по другому пути культурной эволюции, и это привело к совершенно иным результатам: наследственные вожди присвоили себе статус королей божественного происхождения, при этом полностью подчинив и поставив под контроль потенциальную мощь жреческого и воинского классов.


Таблица 1.1. Трансформация некоторых ключевых протополинезийских терминов и понятий в языках Мангаиа, Маркизских и Гавайских островов


Различия, которые зародились на этих расходящихся путях культурного развития, можно оценить с особенной ясностью через призму исторического и сравнительного языкознания. В таблице 1.1 перечислено некоторое количество ключевых протополинезийских терминов, относящихся к общественной организации, социальному статусу и ритуальным структурам, а также их когнатные рефлексы и семантические глоссы в языках Мангаиа, Маркизских и Гавайских островов. То, как упорно корни лексем сохраняются в языках на протяжении столь долгого времени, ясно свидетельствует о культурном консерватизме. И действительно, немногие случаи лексических нововведений (например, гавайские термины ahupua’a и heiau) недвусмысленно свидетельствуют о серьезных общественных преобразованиях. Но более примечательны семантические сдвиги – иногда незначительные, а иногда и принципиальные, – которые сопровождают этот устойчивый словарный запас. Путем изучения таких сдвигов мы можем наиболее полно представить себе, какими способами эти три полинезийских общества преобразили общую предковую модель в соответствии с конкретными территориальными условиями и непредвиденными поворотами истории. Поэтому позвольте мне заключить мое эссе кратким обзором таких исторических расхождений.


В ППО ключевым элементом организации сообществ были два основных уровня социальных групп: местные *kaainga и более обширные *kainanga. Первые представляли собой базовую единицу жилья и земельных владений. Определенно, столь фундаментальная социальная концепция могла претерпеть изменения лишь вследствие глубинных преобразований в социополитическом устройстве. Однако, снова бросив взгляд на три примера, о которых мы говорили в этой статье, я вижу, что близкий к первоначальному смысл у этого термина сохранился только на Мангаиа. На Маркизских островах территориальная принадлежность потеряла свою значимость с началом борьбы за власть и статус, и доминирующей социальной единицей стало племя, mata’eina’a, трансформированный вариант древнего *kainanga. А на Гавайях социополитическая эволюция зашла еще гораздо дальше: общество было преобразовано из мелкого вождества в зарождающееся архаическое государство. В данном случае, хотя оба древних термина сохранились в языке в лингвистически распознаваемой форме (протополинезийское *kaainga → гавайское ‘āina; протополинезийское *[mata]-kainanga → гавайское maka’āinana), семантический смысл, которым гавайский язык наделяет эти понятия, имеет мало общего с их первоначальными значениями. ‘Āina теперь обозначает землю в самом общем смысле без каких-либо намеков на ее принадлежность определенной группе (что естественно, поскольку исключительный контроль над территориальными единицами перешел к правящему классу). И в этом крайне стратифицированном обществе термин maka’āinana стал обозначением класса простолюдинов, противопоставленного элите. Такие различия позволяют нам предельно ясно увидеть, что именно в этих социальных историях гомологично (сохранение определенных категорий), а что представляет собой новации.

Следующий набор из четырех лексических категорий в таблице 1.1 связан с ключевыми позициями социального статуса, которые в ППО выделялись таким образом: *qariki – светский-священный лидер общины, *toa – воины, *taaula – шаман или жрец и *tufunga – специалист в каком-либо ремесле. Опять же, сами корни лексем выдерживают испытание временем, однако происходят наглядные смысловые трансформации (лишь на Мангаиа появилось совершенно новое слово для священнослужителя – pi’a atua). Поздние доконтактные мангаиское и маркизское общества сохранили идею ariki или haka’iki как потомственного лидера родственной группы, но роль и функции этих лидеров значительно разошлись с теми, которые мы можем предположить в ППО. В гавайском языке, однако, родственный термин ali’i стал обозначать весь класс элиты – вождеский «конический клан», все представители которого декларировали свое родство с богами, одновременно подчеркивая собственную самобытность по сравнению с классом простолюдинов (maka’āinana). В самом деле, на Гавайях внутри ali’i различалось по крайней мере девять лексически маркированных рангов вождей и младших вождей, что отражало важность, которую это зарождающееся архаическое государство придавало стратификации.

Все эти восточные полинезийские общества сохранили один и тот же протополинезийский термин toa или koa, обозначающий воина, – поразительный случай культурного консерватизма. Конечно, конкретные роли воинов в каждом обществе несколько различались, как я уже говорил выше. Однако, обратившись к теме священнослужителей, мы тут же заметим значительный отход от первоначальной модели ППО. Протополинезийский *taaula был, скорее всего, незначительной нитью в полотне социальной жизни общества и остался ею в своих мангаиском и гавайском воплощениях. Однако маркизские tau’a стали движущей силой запутанного цикла постоянных набегов, пиршеств и человеческих жертвоприношений. В рамках трансформации религии, которая сопровождала распространенный в позднем доконтактном обществе культ Ронго, островитяне Мангаиа ввели совершенно новый термин для обозначения жрецов – pi’a atua. Гораздо более глубокая трансформация отражена в гавайском рефлексе протополинезийского *tufunga, первоначально означавшего искусного ремесленника или эксперта в каком-либо деле и сохранившего это значение на Мангаиа и Маркизских островах. На Гавайях слово kahuna превратилось в формальный термин, обозначающий класс жрецов (выбираемых, как правило, из младших вождей, или ali’i), внутри которого существовал ряд официальных узких специализаций, связанных с тем или иным культом (например, культом бога войны Ку, бога суходольного земледелия Лоно или бога-творца и покровителя ирригации Кане). Столь подробное распределение соперничало со стратификацией внутри класса ali’i и вместе с нею отмечало появление административной специализации в системе формирующегося архаического государства.

В последней секции таблицы 1.1 представлены два ключевых термина, относящихся к ритуальным пространствам, и их трансформированные варианты в трех рассматриваемых обществах. Изначальный протополинезийский термин *malaqe, которым обозначался простой церемониальный двор или площадь, на которых проводились различные ритуалы, сохранился и на Мангаиа, и на Маркизских островах, однако на Гавайях исчез. Святилища острова Мангаиа сохранили близость к изначальной форме: это архитектурно простые площадки, как правило, вымощенные коралловым щебнем и ограниченные с одной стороны невысокими вертикально поставленными камнями. Эти пространства были посвящены различным обожествленным предкам. В маркизском языке понятие me’ae, обозначающее особый вид храма, неразрывно связано с tau’a, шаманами-духовидцами, чье влияние в обществе со временем становилось все более серьезным. А вот гавайцы вовсе отказались от этого термина и заменили его новой концепцией heiau (которая, вероятно, восходит к глаголу *hai – «приносить в жертву»). Археологические находки свидетельствуют о заметном росте строительства heiau приблизительно в начале XVI века, и это связано с зарождением на острове крупных общественных образований. Кроме того, heiau были функционально специализированы и тщательно продуманы: самые крупные постройки, luakini, были посвящены богу войны Ку, но храмы других божеств также имели индивидуальные особенности[57]57
  Об иерархии храмов в культуре древних Гавайев см.: Valerio Valeri. Kingship and Sacrifice: Ritual and Society in Ancient Hawaii. Chicago, 1985.


[Закрыть]
.

Гавайцы позднего доконтактного периода модифицировали и другой старый полинезийский термин – *qafu, изначально обозначавший курган, на вершине которого, с той стороны, где к нему прилегала ритуальная площадка-*malaqe, возвышался священный дом вождя. Далее гавайский рефлекс ahu в сочетании со словом «свинья» (pua’a) превратился в новый составной термин ahupua’a, что дословно значит «свиной алтарь», но на самом деле означает радиальные участки земли, на которые гавайские обожествленные короли теперь разделили свои островные владения. Своим возникновением этот термин, судя по всему, обязан традиции размещения дани (в частности свиней, поскольку они являлись самым ценным источником мяса на островах) на каменных алтарях на границах таких участков. Эта практика была кодифицирована в церемонии Макахики, проводившейся, как мы уже говорили ранее, в честь бога Лоно. Таким образом, в данном конкретном случае гавайского языка мы видим, как изменения концептов прародительской полинезийской общественной организации, социального статуса и ритуальной практики оказались тесно связаны друг с другом – и радикально трансформированы в поздний доисторический период.


В этом эссе я попытался с помощью эмпирически наглядного сравнения трех полинезийских языков продемонстрировать, каким образом применение филогенетической модели и триангуляции может помочь разобраться в случаях гомологии и аналогии, сопровождающих культурную эволюцию. Разнообразные этнографические общества Полинезии демонстрируют множество вариантов социальной организации, способов производства, политико-экономических и религиозных концепций, оставаясь в то же время безошибочно узнаваемой частью более обширной культурной модели. В самом деле, в своей классической работе о полинезийской социальной стратификации Маршалл Салинс, используя метафору биологической эволюции, охарактеризовал различные полинезийские культуры как

виды одного и того же культурного рода, который расселился на обширной территории и адаптировался к различным условиям в местах обитания[58]58
  Sahlins. Social Stratification. P. ix.


[Закрыть]
.

Чтобы понять, как именно то или иное полинезийское общество эволюционировало от общего предка, и проследить исторические пути его культурного развития, требуется тщательно разработанный метод контролируемого сравнения. Только опираясь на мощь такого сравнительного анализа, возможно с некоторой степенью достоверности определить, какие особенности определенного этнографически документированного общества повторяют более старый предковый культурный образец, а какие представляют собой новации. Различение гомологичных и аналогичных черт является первым необходимым шагом к более глубокому пониманию процессов исторических перемен.


Патрик В. Керч

2. Расцветающий фронтир: бум и крах в истории поселенческих сообществ XIX века

Отчасти это эссе – еще одна попытка объяснить феномен поразительных темпов развития американского Запада. Сию доблестную задачу возлагали на себя не только представители прекрасной плеяды современных «новозападных» историков, но и Фредерик Джексон Тернер в 1890-х годах и Алексис де Токвиль еще в 1830-х. Такие ученые порой стремились найти на дальних рубежах некую квинтэссенцию Америки – пожалуй, не более правдоподобную, чем святой Грааль. Но они также рассматривали и вполне реальный вопрос макроистории – взрывные темпы развития фронтира. В 1790 году к западу от Аппалачей проживали сто девять тысяч американских поселенцев. К 1920 году это число выросло до шестидесяти двух миллионов[59]59
  Margaret Walsh. The American West: Visions and Revisions. New York, 2005. P. 46.


[Закрыть]
. Причем это были не какие-то нищие обитатели захолустий, а люди, входившие в число самых богатых на планете, строившие города-гиганты – такие как Чикаго, население которого выросло с примерно сотни человек в 1830 году до 2,7 миллиона девяносто лет спустя. Это был, пожалуй, период самого стремительного роста в человеческой истории, и вполне можно понять, почему эта эпоха так завораживает американцев.

Однако у американского Запада был забытый брат-близнец, который родился практически в то же время от тех же родителей и рос столь же примечательными темпами. Это был британский «Дикий Запад», позже известный как «белые доминионы»: Канада, Австралия, Новая Зеландия и Южная Африка. В 1790 году на территории этого разделенного на отдельные фрагменты «Запада» проживало около 200 тысяч европейских поселенцев, в основном французского происхождения, а к 1920 году – уже 24 миллиона человек, главным образом англичане и ирландцы; меньше, чем на западе США, но не так уж плохо для забытого близнеца[60]60
  Здесь и далее, если не указано иначе, статистические данные цитируются по авторитетной работе B. R. Mitchell. International Historical Statistics. 4th ed. 3 vols. London, 1998.


[Закрыть]
. Города британского Запада – Мельбурн и Сидней, Торонто и Кейптаун – тоже росли как грибы, и их белые жители также входили в число самых богатых людей в мире.

С начала 1870-х годов этот новый, взрывной способ освоения отдаленных территорий выходит за пределы англоязычных «западов». Здесь можно назвать Маньчжурию, Уругвай и некоторые части Бразилии, но два самых ярких примера – это Аргентина и Сибирь. Несмотря на экспорт шкур и шерсти, несмотря на приток иностранных инвестиций в 1820-х годах, до 1870-х Аргентина никак не могла начать развиваться так, как ожидала ее правящая элита. Однако с этого десятилетия пампасы центральной Аргентины стали полигоном взрывного роста. Население страны увеличилось в четыре раза: с 1,8 миллиона в 1869 году до почти восьми миллионов в 1914-м, причем более 90 % составляли выходцы из Европы[61]61
  Peter Bakewell. A History of Latin America: Empires and Sequels, 1450–1930. Oxford, 1997. P. 460.


[Закрыть]
. Население наиболее активно развивающихся регионов (город Буэнос-Айрес с одноименной провинцией и провинция Санта-Фе) выросло в восемь раз. Так же, как и на англоязычных фронтирах, это развитие было и демографическим, и экономическим. У Аргентины была гибридная метрополия: Британия обеспечивала инвестиции и, позднее, предоставила свои рынки; Италия и Испания дали своих мигрантов[62]62
  Rory Miller. Britain and Latin America in the 19th and 20th Centuries. London, 1993. P. 106–107; The Land that England Lost: Argentina and Britain, a Special Relationship / eds. Alistair Hennessy and John King. London, 1992; Donald C. Castro. The Development and Politics of Argentine Immigration Policy, 1852–1914: To Govern Is to Populate. San Francisco, 1991; Jose C. Moya. Cousins and Strangers: Spanish Immigrants in Buenos Aires, 1850–1930. Berkeley, CA, 1998. По теме аргентинского экономического роста см.: Jeremy Adelman. Frontier Development: Land, Labor, and Capital on the Wheatlands of Argentina and Canada, 1890–1914; New York, 1994; Samuel Amaral. The Rise of Capitalism on the Pampas: The Estancias of Buenos Aires. Cambridge, 1997; Alan M. Taylor. Peopling the Pampa: On the Impact of Mass Migration to the River Plate, 1870–1914 // Explorations in Economic History. 1997. № 34. P. 100–132; A New Economic History of Argentina / eds. Gerardo della Paolera and Alan M. Taylor. New York, 2003.


[Закрыть]
. Испаноязычные поселенцы были столь же активны. Население Буэнос-Айреса, «Парижа Южного полушария», насчитывало более полутора миллионов человек, и в 1914 году там уже был метрополитен. Амбиции Аргентины – «быть завтра тем, что США есть сегодня» – казались вполне осуществимыми[63]63
  D. C. M. Platt. Canada and Argentina: The First Preference of the British Investor // Journal of Imperial and Commonwealth History. 1985. № 123. P. 77–92.


[Закрыть]
.

Сибирь, российский «Дикий Восток», также росла экспоненциальными темпами. Между 1863 и 1914 годами ее население увеличилось более чем в три раза – с 3,1 миллиона человек до десяти миллионов, 80 % которых были русскими. Наиболее активный рост шел в 1890-х и 1900-х годах на юго-западе и юго-востоке страны[64]64
  Nicolas Spulber. Russia’s Economic Transitions: From Late Tsarism to the New Millennium. New York, 2003. P. 7. См. также: Igor V. Naumov. The History of Siberia / ed. David N. Collins. London, 2006; Steven G. Marks. Road to Power: The Trans-Siberian Railway and the Colonization of Asian Russia, 1850–1917. Ithaca, NY, 1991; The History of Siberia: From Russian Conquest to Revolution / ed. Alan Wood. London, 1991; James Forsyth. A History of the Peoples of Siberia: Russia’s North Asian Colony 1581–1990. New York, 1992.


[Закрыть]
. Здесь также имели место и урбанизация, и взрывной рост населения. Владивосток, город на Дальнем Востоке России, в 1885–1910 годах вырос в семь раз; Благовещенск, «сибирский Нью-Йорк», – в шесть раз; Иркутск, «сибирский Париж», – в три раза. Иркутск, со своим электрическим освещением, новым зданием оперы, соборами, музеями и тридцатью четырьмя школами вперемешку с деревянными лачугами, «в точности походил на города-муравейники запада США». В 1901 году некий американский торговец сельскохозяйственной утварью утверждал:

Говорю вам, Сибирь станет «новой Америкой», будут там и «калифорнийская» золотая лихорадка, и китайская «желтая опасность»[65]65
  T. S. Fedor. Patterns of Urban Growth in the Russian Empire during the 19th Century. Chicago, 1975; John Foster Fraser. The Real Siberia, Together with an Account of a Dash through Manchuria. London, 1902. P. 38, 85–87; Mark Gamsa. California on the Amur, or the ‘Zheltuga Republic’ in Manchuria (1883–1886) // Slavonic and Eastern European Review. 2003. № 81. P. 236–266; Eva-Maria Stolberg. The Siberian Frontier between ‘White Mission’ and ‘Yellow Peril’, 1890s-1920s // Nationalities Papers. 2004. № 32. P. 165–181.


[Закрыть]
.

Этот поразительный поселенческий бум XIX века происходил отнюдь не размеренно. Для него был характерен трехступенчатый цикл, состоявший из периодов взрывного роста (boom), краха (bust) и «спасения экспортом» (export rescue). Каждый масштабный период подъема, длившийся от пяти до пятнадцати лет, как минимум удваивал население обширной новой зоны освоения в течение всего лишь одного десятилетия. Развивающиеся отдаленные территории импортировали куда больше товаров и капитала, чем экспортировали. Их рынки были динамичными и в высшей степени прибыльными, однако локальными: поселенцы, прибывшие в прошлом году, зарабатывали тем, что обеспечивали иммигрантов нынешнего года и готовились принять тех, кто прибудет в следующем. Затем внезапно происходил «крах», «паника» и начинался период резкого спада, в течение которого темпы роста замедлялись в разы, а примерно половина возникших в годы бума ферм и предприятий разорялась. На третьем этапе, который мы назовем «спасение экспортом», на обломках рухнувшей экономики бума мучительно строилась новая, ориентированная на массовый экспорт сырья – пшеницы, хлопка или древесины – в далекую метрополию. Экономика восстанавливалась и продолжала развиваться, но гораздо более медленными темпами, и в некоторых отношениях связи с метрополией становились более тесными, а положение региона – более зависимым от нее, чем в годы первоначального бума.

Первые «полноценные» бумы, для которых были характерны взрывной рост экономики (а не только населения), приток денег (а не только мигрантов) и стремительное развитие городов (а не только сельских поселений), случились около 1815 года на Старом Северо-Западе и Старом Юго-Западе Соединенных Штатов, а также, возможно, в Верхней Канаде. Иногда эти «взрывы» следовали за длительным периодом более медленной и постепенной колонизации. Например, колонии Западная Австралия и Британская Колумбия были основаны в 1820-х и 1840-х годах соответственно, но взрывной рост здесь начался лишь в восьмидесятых годах XIX века. Если определить бум как удвоение численности населения, начиная с достаточно заметной стартовой отметки (скажем, не менее 20 000 человек), максимум за десятилетие, то большинство западных американских штатов, большинство британских колоний, а также некоторые регионы Аргентины и Сибири как минимум однажды прошли полный трехступенчатый цикл. Более двух десятков таких случаев показаны в таблице 2.1. О некоторых деталях можно спорить, но свидетельства существования тенденции в целом кажутся вполне убедительными.

Триггером бума становилось массовое перемещение людей, денег, товаров, информации и навыков из одного или нескольких мегаполисов на соответствующий фронтир. Поэтому для таких периодов характерно резкое увеличение активности всех средств массовой коммуникации: появление множества новых маршрутов кораблей, обозов или поездов; распространение новых банков, газет, почтовых отделений, специальной литературы для нужд переселенцев; организаций и бизнесов, ориентированных на мигрантов. Все это развивалось в основном в крупных городах. Если на месте будущего мегаполиса не проживало многочисленного коренного городского населения (такое население имелось, например, в случае Мехико), то для формирования достаточно большого города при обычных темпах роста требовалась пара столетий. А вот при взрывном росте – всего пара десятилетий. Многие из этих скороспелых городов, таких как Цинциннати или Виннипег, позже стали известными экспортными центрами, но в годы и десятилетия бума они были прежде всего воротами, через которые шел импорт в неудержимо растущие поселения фронтира, а не поставщиками экспорта в далекую метрополию. Чикаго, главный из этих городов, играл одновременно обе роли, направляя вовне экспорт регионов, находившихся в упадке, и снабжая импортом процветающий фронтир. Этим объясняются крайне высокие темпы его роста. Такие города-ворота могли находиться и за пределами политических границ тех развивающихся территорий, которые они обслуживали. «Воротами» процветающего Техаса в 1840-е и 1850-е годы был Новый Орлеан в штате Луизиана. Для Верхней Канады в 1815–1819 годах воротами служил Монреаль, находившийся в Нижней Канаде[66]66
  J. P. Baughman. The Evolution of Rail-Water Systems of Transportation in the Gulf Southwest 1826–1890 // Journal of Southern History. 1968. № 34. P. 357–381; Annie Germain and Damaris Rose. Montreal: The Quest for a Metropolis. Chichester, 2000. P. 24.


[Закрыть]
.

В годы бума расцветающие регионы могли по-прежнему экспортировать товары и даже находить новые статьи экспорта, но его объем в тот момент не имел особенного значения. Главной ставкой в экономической игре был сам рост как таковой: поощрение, направление и обновление потока людей, товаров и денег; доставка, расселение и поддержка иммигрантов; обеспечение всем нужным новых фермерских хозяйств; строительство городов, ферм и транспортной инфраструктуры; поставка стройматериалов и поддержка строительства. «Индустрия прогресса» – полезный термин, хорошо описывающий совокупность отраслей, обеспечивающих рост посредством роста[67]67
  Более полное описание конкретной «индустрии прогресса»: James Belich. Making Peoples: A History of the New Zealanders from Polynesian First Settlement to the End of the 19th Century. Auckland, 1996. Ch. 14.


[Закрыть]
.


Таблица 2.1. Периоды взлета, упадка и «спасения экспортом» в зонах освоения



Создание транспортной инфраструктуры было одним из важнейших элементов индустрии прогресса. Государственные или частные транспортные проекты, как правило, финансировались с помощью облигационных займов или огромных кредитов, предоставленных метрополией, но большинство остальных ресурсов были местными: работники, рабочие и сельскохозяйственные животные, продовольствие для тех и других, а также сырые стройматериалы, например древесина. Поэтому эти транспортные проекты имели двойное назначение: после завершения они упрощали коммуникации и доступ к рынкам, но также были ценными катализаторами бизнеса уже в процессе строительства. В этом втором смысле даже те дороги, каналы или железные дороги, которые впоследствии оказывались убыточными или были продублированы усилиями локальных конкурентов, не стали пустой тратой сил и ресурсов. В 1830-х годах сразу три разных города на озере Эри сумели убедить совет директоров канала Огайо сделать их конечными станциями одного и того же канала[68]68
  Harry N. Scheiber. Ohio Canal Era: A Case Study of Government and the Economy, 1820–1861. Athens, Ohio, 1969. P. 121–123.


[Закрыть]
. Это в три раза повысило стоимость строительства канала и на треть уменьшило его эффективность, но при этом утроило «прогресс» – объемы рынков сельского хозяйства, фабричного производства и рабочей силы, возникших вокруг стройки. В разгар бума 1880-х годов в Аргентине «примерно 21 частная компания и три государственные транспортные линии конкурировали совершенно хаотическим образом». В результате к 1890 году «после многолетних усилий Аргентина могла похвастаться плохо скоординированной железнодорожной сетью с тремя различными ширинами колеи, с избытком путей в одних регионах и полным их отсутствием в других»[69]69
  Alejandro Bendana. British Capital and Argentine Dependence. 1816–1914. New York, 1988. P. 143, 161.


[Закрыть]
. Некоторые наблюдатели объясняли этот кавардак чрезмерной экзальтированостью испанской натуры, однако для железнодорожного бума в англоязычных странах были характерны те же самые проблемы, да и вообще: финансировали и проектировали бо́льшую часть аргентинских железных дорог в любом случае британцы.

Спешное строительство инфраструктуры в расцветающих регионах само по себе было огромной индустрией. По некоторым данным, в строительстве железных дорог Верхней Канады в 1850-е годы были непосредственно заняты целых 15 % трудоспособного мужского населения[70]70
  Douglas McCalla. Planting the Province: The Economic History of Upper Canada, 1784–1870. Toronto, 1993. P. 207.


[Закрыть]
. В 1890-х годах Транссибирская железнодорожная магистраль внезапно «увеличила капитализацию сибирского промышленного производства примерно в двадцать раз»[71]71
  Leonid M. Goryushkin. The Economic Development of Siberia in the Late 19th and Early 20th Centuries // Sibirica. 2002. № 2. P. 12–20.


[Закрыть]
. В Новой Зеландии в 1871–1900 годах строительство железных дорог обеспечивало более чем 40 % прироста капитала[72]72
  G. R. Hawke. The Making of New Zealand: An Economic History. Cambridge, 1985. P. 68–69.


[Закрыть]
. Экономика австралийской колонии Виктория в основном занималась тем, что в буквальном смысле строила саму себя. В 1888 году, на своем пике, рынок строительства жилья поглощал «чуть более четырех пятых всех частных инвестиций в колонии»[73]73
  E. A. Boehm. Prosperity and Depression in Australia, 1887–1897. Oxford, 1971. P. 138.


[Закрыть]
. В Мельбурне строили из кирпича, но большинство городов фронтира построены из дерева и, как правило, не единожды. «Сан-Франциско сгорал и был построен заново, по крайней мере, четыре раза»[74]74
  J. S. Holliday. Rush for Riches: Gold Fever and the Making of California. Berkeley, CA, 1999. P. 183.


[Закрыть]
. Согласно одной оценке, в городах Канады и Соединенных Штатов между 1815 и 1915 годами произошло 290 крупных пожаров; Новая Зеландия и сибирские города тоже постоянно горели[75]75
  По оценке J. G. Smith, опубликованной: Frederick H. Armstrong. City in the Making: Progress, People and Perils in Victorian Toronto. Toronto, 1988. P. 253; Rollo Arnold. New Zealand’s Burning: The Settlers’ World in the Mid-1880s. Wellington, New Zealand, 1994; W. Bruce Lincoln. The Conquest of a Continent: Siberia and the Russians. Ithaca, NY, 1994. P. 263.


[Закрыть]
. Пожары, конечно, приносили убытки, но восстановление этих «одноразовых» городов еще больше способствовало подъему бизнеса.

Лесное хозяйство, которое поставляло строительные и упаковочные материалы, а также топливо для местного рынка, было еще одним ключевым элементом индустрии прогресса. Древесины в XIX веке использовалось очень много, тем более на фронтире – и тем более во время бума. Лишь 10 % из четырех тысяч американских локомотивов в 1859 году работали на угле; остальные топились дровами[76]76
  Michael Williams. Americans and Their Forests: A Historical Geography. New York, 1989. P. 156.


[Закрыть]
. То же самое было и с пароходами; аналогично дело обстояло и в Австралазии, Канаде и Сибири. Региону, в котором за десять лет численность населения увеличивалась вдвое, требовалось в несколько раз больше жилых домов, административных, сельскохозяйственных построек и заборов, чем территориям, развивавшимся более умеренными темпами. Кроме того, древесина активно использовалась в горном деле и в транспортной инфраструктуре. Некоторые дороги (гати) выкладывались из поперечных бревен, уложенных на продольные деревянные лаги; мосты и телеграфные столбы были деревянными; каналам требовались деревянные распорки и тому подобное; даже железные дороги не могли обойтись без древесины – деревянных шпал, а также ограждений, не дававших скоту забредать на рельсы. На каждую милю железнодорожных путей требовалось 2640 деревянных шпал, которые приходилось менять каждые шесть лет или около того. Стоит добавить сюда миллионы деревьев, которые просто вырубали и сжигали, чтобы расчистить поля, и несложно понять, почему периоды подъема буквально пожирали древесину. Американский бум 1850-х годов уничтожил лес размером с Англию – сорок миллионов акров (больше 16 миллионов га)[77]77
  David E. Nye. America as Second Creation: Technology and Narratives of New Beginnings. Cambridge, MA, 2003. P. 193; Williams. Americans and Their Forests. P. 344–347, 354.


[Закрыть]
. Лесная промышленность во времена бума была огромной индустрией, даже если объем экспорта древесины оставался скромным.

Третий ключевой элемент индустрии прогресса – это сельское хозяйство и развитие фермерства в периоды подъема. Во время бума 1850-х четверть сельскохозяйственных работников американского Запада фактически занималась расчисткой земель и строительством ферм – то есть не собственно выращиванием продовольствия, а созданием условий для него[78]78
  Lance E. Davis and Robert E. Gallman. Capital Formation in the United States during the Nineteenth Century // The Cambridge Economic History of Europe / eds. Peter Mathias and M. M. Postan. Cambridge, 1978. P. 56.


[Закрыть]
. Фермеры с небольшим капиталом часто занимались несельскохозяйственными работами как в сельской местности, так и в городах, а бум означал, что работы вокруг полно. «Фермеров» можно было найти на строительстве дорог, каналов, укладке железнодорожного полотна или даже на фабриках. Они либо использовали для такой работы межсезонье, либо оставляли собственно хозяйство на своих домашних во главе с крепкими сельскими женщинами. Другие фермеры нанимались сезонными рабочими на предприятия лесной промышленности или сами занимались поставками древесины в качестве «побочного бизнеса». Экономический подъем сам по себе создавал спрос на побочную продукцию и на рабочую силу фермеров; то же самое верно и для их сельскохозяйственных продуктов.

Историки сельского хозяйства склонны считать, что сельское хозяйство поселенцев более или менее непосредственно переходило от полунатурального хозяйства пионеров к экспорту на отдаленные территории. Иногда упоминается стадия «рынка поселенцев» (settler’s market) или «палаточного рынка» (shanty market), но ей редко придается большое значение. На самом же деле фермы периода бума были весьма прибыльными и динамичными, однако рынок оставался локальным. Впрочем, при этом он был также обширным и разнообразным, и его рост мог длиться до пятнадцати лет. Толпы разношерстных рабочих, занятых в строительстве и в деревообрабатывающей отрасли, в огромных количествах потребляли мясо, хлеб, алкоголь и кожу – и это же относится и к горожанам, и к фермерам-иммигрантам, налаживающим свое хозяйство. Последним также требовалось множество животных для разведения и семян для посадки – все это создавало огромный рынок «товарных запасов». Кроме того, у сельского хозяйства фазы подъема была еще одна характерная сторона. Критически важной, но до странности редко упоминаемой категорией товаров были рабочая скотина и корм для нее. Более половины всей рабочей силы в Соединенных Штатах 1850 года составляли лошади, которые выращивались на фермах. Спрос на лошадей и волов был особенно высок на фронтирах периода подъема. В 1821 году, до наступления бума, в Новом Южном Уэльсе одна лошадь приходилась на восемь человек. Во время взлета в 1851 году одна лошадь приходилась уже на каждых полтора человека[79]79
  Glen McLaren. Big Mobs: The Story of Australian Cattlemen. Fremantle, Australia, 2000. P. 115; Malcolm J. Kennedy. Hauling the Loads: A History of Australia’s Working Horses and Bullocks. Melbourne, 1992. P. 67.


[Закрыть]
. В Британии в то же самое время соотношение составляло около двенадцати человек на лошадь[80]80
  F. M. L. Thompson. Nineteenth-Century Horse Sense // Economic History Review. New series. 1976. № 29. P. 60–81.


[Закрыть]
. В штате Южная Каролина, где подъема в 1860 году не наблюдалось, на четырех с половиной человек приходилось примерно одно рабочее животное. Во время бума в штате Техас этот показатель составил 1:1[81]81
  R. B. Lamb. The Mule in Southern Agriculture. Berkeley, CA, 1963.


[Закрыть]
. В Сибири насчитывалось восемьдесят пять лошадей на сто человек, гораздо больше, чем в европейской части России, а в Аргентине – 115 лошадей на сотню людей[82]82
  Fraser. The Real Siberia. P. 50; Roy Hora. The Landowners of the Argentine Pampas: A Social and Political History, 1860–1945. Oxford, 2001. P. 59–60.


[Закрыть]
. Рабочим животным, как правило, не давали свободно пастись (на это ушло бы слишком много времени), и им требовался готовый корм – овес, сено, кукуруза; фермеры поставляли и это тоже. В годы бума кормовых культур часто сеяли больше, чем пшеницы. Фактически фермеры XIX века были не просто фермерами, но и поставщиками «рабочих машин» и «топлива» для них.

Среди других элементов или стимулов индустрии прогресса можно назвать приток финансов, иммигрантов и импортных товаров – каждая из этих отраслей сама по себе была огромным бизнесом. Добывающие отрасли, такие как китобойный промысел, добыча пушнины и шкур, возможно, развивались и до подъема, но начинали резко расти вместе с ним, часто приводя к полному истреблению объекта охоты в той или иной местности. Именно во время четвертого и пятого бума в Америке были почти полностью уничтожены бизоны. «Лихорадка» добычи ценных ископаемых, в частности золота, часто сопровождала период бума, но редко вызывала его. Австралийская Виктория и Южный остров Новой Зеландии находились на подъеме еще до великих открытий золотых жил в 1851 и 1861 годах; то же самое верно и для различных сибирских «Калифорний» 1880–1890-х годов. Даже если взять Калифорнию 1848 года, то золотая лихорадка началась с лесопилки Саттера, где случайно было обнаружено первое золото, а не с какой-нибудь уже существующей шахты. Войны с коренными народами (и с европейскими колонистами предшествующей эпохи) иногда также подпитывали индустрию прогресса: десятки фортов, тысячи солдат и миллионы долларов подливали масла в огонь взрывного развития.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 | Следующая
  • 4.6 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации