Текст книги "А порою очень грустны"
Автор книги: Джеффри Евгенидис
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 31 страниц)
Леонард сидел в кресле в пятнадцати футах от нее. С ним разговаривал, наклонясь вперед, какой-то парень в очках.
– Так вот, Леонард, – говорил парень в очках. – Ты изобразил легкое психическое расстройство, чтобы попасть сюда, чтобы тебе как-то помогли. А теперь ты здесь, и тебе уже как-то помогли, и ты сам понимаешь, что тебе, наверное, не так уж и плохо, как ты думал.
Леонард, казалось, внимательно слушал то, что говорил парень. Вопреки ожиданиям Мадлен, он был одет не в больничный халат, а в свою обычную одежду: рабочая рубашка, штаны с карманами, голубая бандана на голове. Не хватало только тяжелых ботинок. Вместо них – открытые больничные шлепанцы, под которыми виднелись носки. Щетина у него была длиннее обычного.
– У тебя были какие-то проблемы, с которыми не справлялся психоаналитик, – продолжал парень в очках, – так что тебе пришлось их преувеличить, чтобы они выглядели серьезнее, чтобы с ними разобрались.
Этот парень, непонятно откуда взявшийся, был явно страшно доволен собственной интерпретацией. Откинувшись в кресле, он глядел на Леонарда, словно ожидая аплодисментов.
Воспользовавшись этим моментом, Мадлен подошла к ним.
Леонард, увидев ее, поднялся с кресла.
– О, Мадлен, привет, – негромко сказал он. – Спасибо, что пришла.
Так все и решилось: тяжесть состояния Леонарда перевешивала то обстоятельство, что они расстались. Сводила его на нет. А значит, она может обнять его, если хочет.
Однако она не стала этого делать. Ей было не по себе: а что, если физические контакты тут запрещены.
– Вы знакомы с Генри? – Леонард решил следовать приличиям. – Мадлен, Генри. Генри, Мадлен.
– Рад видеть нового посетителя, – сказал Генри.
У него был низкий голос – голос человека, привыкшего, чтобы его слушались. Он был в легком клетчатом пиджаке, тесном в проймах, и белой рубашке.
От ужасно яркого освещения окна в комнате, высокие, во всю стену, казались зеркальными, хотя на улице было светло. Мадлен увидела собственное призрачное отражение, глядящее на столь же призрачного Леонарда. Одна молодая женщина, к которой никто не пришел, – в купальном халате, с торчащими во все стороны, нечесаными волосами, – кружила по комнате, бормоча себе под нос.
– Ничего себе местечко, да? – сказал Леонард.
– Вроде бы нормальное.
– Это государственная больница. Сюда люди ложатся, когда у них нет денег на всякие «Силверлейки».
– Леонард несколько разочарован, – пояснил Генри, – что не попал в общество депрессивных аристократов.
Мадлен не знала, кто такой Генри и что он здесь делает. Его шутливая манера вести разговор казалась по меньшей мере проявлением бесчувственности, если не злого умысла. Но Леонард, кажется, не переживал. Он слушал все, что говорил Генри, с видом ученика, нуждающегося в совете. Только по этому, да еще по его манере время от времени посасывать верхнюю губу можно было заметить что-то неладное.
– Обратная сторона отвращения к себе – чувство собственного величия, – заметил Леонард.
– Так-так, – сказал Генри. – Значит, если уж съезжать с катушек, то обязательно как Роберт Лоуэлл.
Выбранное им выражение, «съезжать с катушек», тоже показалось Мадлен не вполне уместным. Она возненавидела Генри за то, что он так сказал. В то же время, раз Генри преуменьшает болезнь Леонарда, может, все не так уж плохо.
Может, Генри прав – в данной ситуации именно так и надо себя вести. Она с нетерпением искала хоть какую-нибудь подсказку. Однако легкость ей не давалась. Она чувствовала себя неприятно скованной, косноязычной.
Мадлен никогда не общалась близко с настоящими душевнобольными. Людей с неустойчивой психикой она инстинктивно избегала. Каким бы жестоким такое отношение ни казалось, оно было нетъемлемо присуще членам семейства Ханна, людям положительным, ведущим безбедную жизнь избранных, достойным подражания. Про Мадлен Ханна можно было с уверенностью сказать одно: она обладала совершенно устойчивой психикой. Так, во всяком случае, предполагалось. Однако спустя некоторое время после того, как она застала Билли Бейнбриджа в постели с двумя женщинами, Мадлен поняла, что способна испытывать беспомощную грусть, чем-то похожую на клиническую депрессию; а уж в эти последние недели, когда она плакала у себя в комнате из-за разрыва с Леонардом, изводила себя, занималась сексом с Терстоном Мимсом, вкладывала всю оставшуюся надежду в поступление в магистратуру, не зная толком, хочет ли она там учиться, когда на нее навалилось все – любовь, ничем не оправданная случайная связь, неуверенность в себе, – Мадлен осознала, что ее вполне можно записать в одну категорию с психически больными.
В голове у нее крутилась строчка из Барта: «Считается, что всякий влюбленный безумен. Но можно ли представить себе безумца, который влюблен?»
– Леонард волнуется, что его отсюда никогда не выпишут, но я считаю, это он зря, – снова заговорил Генри. – Все в порядке, Леонард. Просто скажи врачу то, что говорил мне. Тебя здесь держат просто для того, чтобы понаблюдать.
– Врач скоро должен позвонить, – сообщил Леонард Мадлен.
– Ты изобразил легкое психическое расстройство, чтобы попасть сюда, чтобы тебе как-то помогли, – повторил Генри. – А теперь тебе лучше, тебя можно выписывать.
Леонард подался вперед, весь внимание.
– Просто хочется выбраться отсюда, – сказал он. – У меня три незачета. Просто хочется сдать их и получить диплом.
Мадлен ни разу не видела Леонарда таким покладистым. Послушный школьник, образцовый пациент.
– Это хорошо, – сказал Генри. – Это здоровое желание. Тебе хочется вернуться к нормальной жизни.
Леонард переводил глаза с Генри на Мадлен и повторял, как робот:
– Хочу вернуться к нормальной жизни. Хочу выбраться отсюда, сдать зачеты и получить диплом.
В дверь сунула голову медсестра:
– Леонард! Вас к телефону – доктор Шью.
Леонард поднялся – с готовностью, словно человек, пришедший на собеседование, чтобы устроиться на работу.
– Ну вот, – сказал он.
– Скажи врачу то, что мне говорил, – напомнил Генри.
Когда Леонард вышел, оба помолчали. Наконец Генри заговорил:
– Насколько я понимаю, ты подружка Леонарда.
– В данный момент непонятно.
– У него диссоциативная фуга. – Генри покрутил указательным пальцем в воздухе. – Прямо как будто кассету заело, играет по кругу одно и то же.
– Но ты же ему только что говорил, что все нормально.
– Ну да, ему ведь это хочется услышать.
– Но ты же не доктор.
– Нет. Но я все-таки изучаю психологию. А значит, читал много Фрейда. – Он расплылся в широкой, неловкой, кокетливой улыбке, словно чеширский кот.
– А мы, между прочим, живем в постфрейдовскую эпоху, – съязвила Мадлен.
Этот выпад Генри воспринял едва ли не с удовольствием.
– Если ты действительно подружка Леонарда, или собираешься стать его подружкой, или подумываешь о том, чтобы опять с ним сойтись, я бы тебе посоветовал этого не делать.
– Да кто ты вообще такой?
– Просто мне из личного опыта известно, как приятно бывает думать, что можно спасти человека своей любовью.
– А я-то была уверена, что мы только что познакомились. И что ты про меня ничего не знаешь.
Генри поднялся. Вид у него был слегка обиженный, однако в голосе звучала все та же уверенность.
– Других не спасают. Спасают только себя.
Он вышел, оставив ее размышлять над этими словами.
Женщина с нечесаными волосами, уставившись в телевизор, то завязывала, то развязывала пояс халата. Темнокожая девушка, которая по возрасту годилась в студентки, сидела за столом – видимо, с родителями. Они, судя по всему, привыкли тут бывать.
Еще через несколько минут вернулся Леонард. Женщина с нечесаными волосами окликнула его:
– Эй, Леонард! Ты не видел, там обед не дают?
– Не видел, – ответил Леонард. – Пока не дают.
– Я бы не против пообедать.
– Еще полчасика, и принесут, – доброжелательно сказал он.
У него был вид скорее врача, нежели пациента. Женщина, видимо, доверяла ему. Она кивнула и отвернулась.
Леонард сел в кресло и наклонился вперед, покачивая коленом.
Мадлен пыталась найти какие-то слова, но все, что приходило ей в голову, могло показаться нападением. «Ты здесь давно? Почему ты мне не сказал? Правда, что тебе три года назад поставили диагноз? Почему ты не сказал мне, что сидишь на таблетках? Мои соседки знали, а я нет!»
Она остановилась на одном:
– Что сказал врач?
– Не хочет пока меня выписывать. – Судя по ровному тону Леонарда, новость его не подкосила. – Не хочет пока говорить о выписке.
– Ты с ней не спорь. Просто побудь здесь, отдохни. Ты можешь и тут подготовиться к зачетам, я не сомневаюсь.
Леонард посматривал из стороны в сторону, говоря тихо, чтобы другие не услышали:
– А что мне еще остается? Я же говорю, больница государственная.
– В каком смысле?
– В том смысле, что здесь главным образом пичкают людей чем попало.
– Ты что-нибудь принимаешь?
Он помедлил, прежде чем ответить.
– В основном литий. Я на нем уже какое-то время сижу. Они мне дозировку меняют.
– Помогает?
– Кое-какие побочные эффекты имеются, но вообще да.
Трудно было понять, правда ли это, или Леонарду хочется, чтобы так было. Он внимательно всматривался в лицо Мадлен, словно надеясь почерпнуть какие-то важные сведения.
Резко повернувшись, он стал изучать свое отражение в окне, потирая щеки.
– Бриться нам позволяют всего раз в неделю, – сказал он. – При этом должен присутствовать санитар.
– Почему?
– Дело в лезвиях. Поэтому у меня такой вид.
Мадлен окинула взглядом комнату – посмотреть, не прикасается ли кто друг к дружке. Никто.
– Почему ты мне не звонил? – спросила она.
– Мы поссорились.
– Леонард! Я же не знала, что у тебя депрессия. Какое все это теперь имеет значение?
– Депрессия у меня потому и началась, что мы поссорились.
Это была новость. Хорошая новость – радоваться было неуместно, но все-таки хорошая.
– Я все испортил, – сказал Леонард. – Теперь я это понимаю. Теперь у меня в голове все немного прояснилось. Когда растешь в такой семье, как моя, в семье алкоголиков, начинаешь воспринимать болезни и разлад как нечто нормальное. Болезни и разлад мне представляются нормальными. Что мне нормальным не представляется, так это чувства… – Он оборвал фразу. Потом, склонив голову, уставившись темными глазами на ковер, продолжал: – Помнишь, как ты мне тогда сказала, что любишь меня? Помнишь? Так вот, ты можешь так говорить – ты ведь человек душевно здоровый, выросла в здоровой семье, где все друг друга любят. Ты можешь пойти на такой риск. А у нас в семье мы не привыкли говорить, как мы друг друга любим. Мы привыкли друг на друга орать. Поэтому, когда ты мне говоришь, что любишь меня, что мне остается? Взять и все сломать. Взять и швырнуть тебе в лицо Ролана Барта в знак протеста.
Оказалось, депрессия вовсе не портит внешность человека. Только по тому, как Леонард шевелил губами, посасывая их и изредка кусая, можно было понять, что он сидит на лекарствах.
– Вот ты и ушла, – продолжал он. – Бросила меня. И правильно сделала. – Теперь Леонард смотрел на нее, лицо его было проникнуто грустью. – Я бракованный экземпляр.
– Неправда.
– В тот день, после того как ты ушла, я лег на кровать и не вставал неделю. Просто лежал и думал, как я все испортил, разрушил все, что было по-настоящему возможно. Возможность быть счастливым, быть вместе с человеком умным, прекрасным, душевно здоровым. С человеком, с которым я мог бы составить пару. – Подавшись вперед, он пристально вгляделся Мадлен в глаза. – Прости. Прости, что я оказался таким – способным на такое.
– Не стоит сейчас об этом переживать, – сказала Мадлен. – Тебе надо думать только о том, чтобы выздороветь.
Леонард моргнул три раза подряд.
– Мне тут еще как минимум неделю лежать. На выпуск не пошел.
– Ты бы и так не пошел.
Тут Леонард впервые улыбнулся.
– Наверное, ты права. Как оно было?
– Не знаю. Как раз сейчас идет.
– Сейчас? – Леонард посмотрел в окно. – А ты не пошла?
Мадлен кивнула:
– Настроения не было.
Женщина в халате, лениво кружившая по комнате, направилась к ним. Леонард сказал вполголоса:
– Поосторожнее с этой. В любую секунду может наброситься.
Женщина подтащилась поближе, остановилась. Согнув ноги в коленях, пристально вгляделась в Мадлен:
– Ты кто такая?
– Кто я такая?
– Предки твои откуда?
– Родом из Англии, – ответила Мадлен. – Изначально.
– Ты на Кэндис Берген похожа.
Развернувшись, она ухмыльнулась Леонарду:
– А ты – агент 007!
– Шон Коннери, – ответил Леонард. – Он самый.
– Ты похож на агента 007, только в полном трансе!
В голосе женщины звучал некий надрыв. Леонард и Мадлен, не желая рисковать, молчали, пока та не отошла.
Женщине в халате здесь было самое место. Но не Леонарду – так решила Мадлен. Он оказался тут лишь в силу своей глубокой натуры. Знай она с самого начала про его маниакальную депрессию, про неблагополучную семью, про регулярные походы к психоаналитику, Мадлен ни за что не позволила бы себе вляпаться по самые уши. Но теперь, уже вляпавшись по самые уши, она обнаружила, что, по сути, ни о чем не жалеет. Такое обилие чувств оправдывало само себя.
– А что с Пилгрим-Лейкской лабораторией? – спросила она.
– Не знаю, – покачал головой Леонард.
– Они в курсе?
– Наверное, нет.
– До сентября еще много времени.
Телевизор тараторил на своих крючках и подвесках. Леонард в своей новой странной манере посасывал верхнюю губу.
Мадлен взяла его руку в свою.
– Я останусь с тобой, если ты этого хочешь, – сказала она.
– Правда?
– К своим зачетам ты и здесь можешь подготовиться. На лето останемся в Провиденсе, а в сентябре переедем туда.
Леонард молчал, обдумывая ее слова.
Мадлен спросила:
– Как ты думаешь, справишься? Или тебе лучше будет немного отдохнуть?
– Думаю, справлюсь, – сказал Леонард. – Хочется вернуться к работе.
Они молча смотрели друг на друга.
Леонард нагнулся поближе.
– «После первого признания, – произнес он, цитируя Барта по памяти, – слова „я люблю тебя“ ничего больше не значат».
Мадлен нахмурилась:
– Зачем ты опять начинаешь?
– Я не начинаю, но… ты все-таки подумай. Ведь отсюда следует, что первое признание должно что-то значить.
Глаза Мадлен засияли.
– Тогда, пожалуй, у меня все.
– А у меня нет, – сказал Леонард, держа ее за руку. – У меня нет.
Паломники
Митчелл и Ларри попали в Париж в конце августа, все лето проскучав в поисках перспективных подработок.
В Орли, снимая свой рюкзак с багажного конвейера, Митчелл обнаружил, что руки у него болят от прививок, которые ему сделали в Нью-Йорке два дня назад: от холеры в правую, от тифа в левую. В самолете по дороге сюда его лихорадило. У них были дешевые места в последнем ряду, рядом с вонючими туалетами. Всю долгую трансатлантическую ночь Митчелл беспокойно дремал, пока свет в салоне не вспыхнул и бортпроводница не сунула ему в нос полузамороженный круассан, который он все же принялся грызть, а огромный пассажирский самолет тем временем снижался над столицей.
Вместе с другими пассажирами, главным образом французскими гражданами (туристический сезон подходил к концу), они сели в автобус без кондиционера и бесшумно двинулись по гладкому шоссе в город. Выйдя недалеко от моста Альма, они вытащили свои рюкзаки из багажного отделения и побрели вдоль просыпающейся авеню. Ларри шел впереди – зная французский, он высматривал дом, где жила Клер; Митчелл же, у которого не было подруги во Франции, да и вообще нигде, не прилагал никаких усилий, чтобы поскорее добраться к месту назначения.
Его слегка лихорадило, к тому же недомогание усугублялось сменой часовых поясов. Было утро, если верить часам, а в теле стояла глухая ночь. Восходящее солнце заставило его прищуриться. Оно почему-то казалось недобрым. Тем не менее если смотреть на улицу, там все радовало глаз своим устройством. На деревьях – густая листва, какая бывает в конце лета, а стволы окружены железными решетками, словно передниками. На широком тротуаре хватало места и газетным киоскам, и выгуливающим собак, и десятилетним модницам, идущим в парк. От тротуара поднимался резкий запах табака – именно так, в представлении Митчелла, должна была пахнуть Европа, приземленная, утонченная и небезопасная для здоровья одновременно.
Митчеллу не хотелось начинать путешествие с Парижа. Митчеллу хотелось отправиться в Лондон, где он мог бы ходить в театр «Глобус», пить эль «Басс» и понимать все, что говорят вокруг. Однако Ларри нашел два очень дешевых билета на чартерный рейс в Орли, а поскольку деньги следовало растянуть на девять месяцев, Митчелл не видел причины отказываться. Ничего против Парижа как такового он не имел. В любой другой момент он обеими руками ухватился бы за возможность побывать в Париже. Но в данном случае незадача с Парижем заключалась в том, что подружка Ларри поехала туда на год по обмену и они собирались остановиться в ее квартире.
Этот вариант тоже был самый дешевый и, следовательно, не обсуждался.
Пока Митчелл возился с ремешком рюкзака, температура у него подскочила на полградуса.
– Не пойму, то ли у меня холера начинается, то ли тиф, – сказала он Ларри.
– Наверное, и то и другое.
Ларри тянуло в Париж за романтическими приключениями, а еще потому, что он был франкофилом. Старшеклассником он целое лето проработал официантом в Нормандии, где выучился говорить по-французски и резать овощи. В университете ему за хорошее знание языка досталась комната во Френч-хаусе, где жили любители французской культуры. Пьесы, которые Ларри ставил в классе режиссерского мастерства, были все до единой написаны французскими драматургами-модернистами. Митчелл с тех пор, как поступил в университет на Восточном побережье, старался избавиться от привычек, характерных для уроженца Среднего Запада. Для начала вполне хватало просто торчать в комнате у Ларри, пить его мутный эспрессо и слушать, как он говорит о «театре абсурда». Черная водолазка и изящные белые кеды придавали Ларри такой вид, словно он только что пришел не с лекции по истории, а из «Актерской студии». Он уже успел не на шутку пристраститься к кофеину и гусиной печенке. В отличие от родителей Митчелла, художественные запросы которых не простирались дальше Этель Мермен и Эндрю Уайета, родители Ларри, Харви и Мойра Плешетт, были страстными приверженцами высокой культуры. Мойра руководила программой по изобразительному искусству в Уэйв-Хилле. Харви был членом совета директоров Нью-Йоркского балета и Гарлемского танцевального театра. Во время холодной войны в доме Плешеттов, в Ривердейле, скрывалась Ирина Колноскова, вторая солистка Кировского балета, сбежавшая на Запад. Ларри, которму тогда было всего пятнадцать, таскал балерине в постель бутылочки шампанского и крекеры, она же то плакала, то смотрела игровые телешоу, то уговаривала его помассировать ей ноги, поразительно изуродованные в столь юном возрасте. Истории Ларри об актерских попойках, устраивавшихся у них дома, о том, как он натыкался на Леонарда Бернстайна, соблазнявшего какого-то танцовщика в коридоре наверху, или о том, как Бен Вереен исполнял песню из рок-мюзикла «Пиппин» на свадьбе у старшей сестры Ларри, казались Митчеллу такими же удивительными, какими мальчишке другого склада могли бы показаться истории о встрече с Джо Монтаной или Ларри Бердом. Холодильник Плешеттов был местом, где Митчеллу впервые попалось на глаза мороженое из отдела деликатесов. Он до сих пор помнил возбуждение, которое испытал, когда однажды утром спустился в кухню, откуда в окно был виден величественный Гудзон, открыл морозилку и увидел небольшую круглую коробку мороженого с экзотическим названием. Не бюджетные полгаллона, как было принято у него дома, в Мичигане, не дешевое молочное, не ванильное, шоколадное или клубничное, но вкус, о каком он прежде и не мечтал, с названием не менее лирическим, чем стихи Берримена, которые он читал по программе американской поэзии: ромовый изюм. Мороженое и одновременно напиток! В невообразимо дорогом контейнере, содержавшем всего пинту. Их было шесть, выстроившихся рядом с шестью пакетами кофе темной французской обжарки, на которых красовалась надпись «Забар». Что это такое – Забар? Как туда попасть? Что такое лакс? Почему эта рыба оранжевая? Неужели Плешетты в самом деле едят на завтрак рыбу? Кто такой Дягилев? Что такое гуашь, пентименто, ругелах? «Пожалуйста, объясните» – эта безмолвная мольба не сходила с лица Митчелла во время его визитов. Он был в Нью-Йорке, самом замечательном городе в мире. Он хотел узнать все, и Ларри был как раз тот, кто мог ему рассказать и научить.
Мойра никогда не платила штрафы за парковку, просто совала билетики в бардачок. Когда Харви узнал об этом, он закричал за обеденным столом: «Это финансовая безответственность!» Плешетты ходили на сеансы семейной терапии, все вшестером раз в неделю отправлялись к психоаналитику в Манхэттене, чтобы обсудить свои неурядицы. Харви, как и отец Митчелла, участвовал во Второй мировой. Он носил костюмы цвета хаки и галстуки-бабочки, курил доминиканские сигары и был во всех отношениях типичным представителем чрезвычайно уверенного в себе, чрезвычайно опытного поколения, прошедшего войну. И все-таки раз в неделю Харви ложился на коврик на полу в кабинете психоаналитика и спокойно слушал, как его дети ругают его последними словами. Коврик на полу подрывал основы иерархии. Принимая лежачее положение, Плешетты достигали полного равенства. Над ними властно возвышался один лишь терапевт на своем имсовском стуле.
В конце войны подразделение Харви базировалось в Париже. Он любил поговорить о тех временах, его цветистые воспоминания о les femmes parisiennes[11]11
Парижанки (фр.).
[Закрыть] часто заставляли Мойру поджимать губы. «Мне было двадцать два года, лейтенант американской армии. Город был нашей вотчиной! Мы освободили Париж и чувствовали себя его хозяевами! У меня был личный шофер. Мы с ним, бывало, катались по улицам, раздавали чулки и плитки шоколада. Больше ничего и не требовалось». Раз в четыре-пять лет Плешетты ездили во Францию, путешествовать по местам отцовской боевой славы. Теперь Ларри приехал в Париж в том же возрасте, что был Харви, когда американцы вошли в город, и ему предстояло в некотором смысле заново пережить юность отца.
Теперь здесь все было по-другому. В авеню, по которой они тащились, не было ничего американского. Впереди на щите виднелась реклама фильма под названием «Beau-père»[12]12
«Отчим» (фр.).
[Закрыть], плакат, изображавший девушку-подростка без лифчика на коленях у отца. Ларри прошел мимо, ничего не заметив.
Впоследствии у Митчелла ушло много лет на то, чтобы разобраться с географией Парижа, научиться употреблять слово «аррондисман», не говоря уж о том, чтобы узнать, что пронумерованные районы выстроены по спирали. Он привык к городам, где улицы образуют прямоугольную сетку. Тот факт, что первый аррондисман притирается к тринадцатому, а посередине нет ни четвертого, ни пятого, никак не укладывался у него в голове.
Как бы то ни было, Клер жила недалеко от Эйфелевой башни, и позже Митчелл вычислил, что ее квартира находилась в модном седьмом и стоила, видимо, недешево.
Когда им удалось найти ее улицу, перед ними предстал уцелевший кусочек средневекового Парижа с булыжной мостовой. Тротуар был слишком узким для их рюкзаков, поэтому пришлось идти по проезжей части, мимо игрушечных машин.
На звонке стояло имя «Тьерри». Ларри нажал на кнопку. После долгой паузы замок издал жужжание. Когда дверь открылась, прислонившийся к ней Митчелл ввалился в подъезд.
– Что, устал? – сказал Ларри.
Поднявшись на ноги, Митчелл отступил в сторону, пропуская Ларри внутрь, а потом хоккейным приемом столкнул его на нижнюю ступеньку входной лестницы и вошел первым.
– Да ну тебя в задницу, – ответил Ларри тоном чуть ли не любовным.
Словно улитки с домиками на спине, они медленно поднимались по лестнице. С каждым этажом в подъезде становилось все темнее. На седьмом они остановились в почти полной тьме и стали ждать; наконец одна дверь открылась, и в освещенный проем шагнула Клер Шварц.
В руках у нее была книжка, а выражение лица подошло бы скорее регулярному посетителю библиотеки, которого на секунду отвлекли, нежели девушке, с нетерпением ожидающей прибытия друга из-за морей. Длинные, золотистого цвета волосы падали ей на лицо, но она провела по ним рукой и заправила одну прядку за правое ухо. Это как будто помогло ей вернуться к проявлению эмоций. Она улыбнулась и воскликнула:
– Привет, зайка!
– Привет, зайка! – ответил Ларри и бросился к ней.
Клер была на три дюйма выше Ларри. Когда они обнимались, ей пришлось согнуть ноги в коленях. Митчелл остался стоять в тени, дожидаясь, пока они закончат.
Наконец Клер заметила его и сказала:
– Ой, привет. Заходи давай.
Клер была на два года моложе, еще училась в университете. Они с Ларри познакомились в летней школе театрального искусства, организованной Государственным университетом Нью-Йорка, – он занимался театром, она изучала французский; до этого Митчелл ее не видел. На ней была крестьянская блуза, синие джинсы и длинные, с множеством висюлек серьги, напоминавшие миниатюрные китайские колокольчики. У ее носков радужной расцветки имелись пальцы. Книжка у нее в руке называлась «Новые течения во французском феминизме».
Несмотря на то что она слушала в Сорбонне курс под названием «Отношения между матерью и дочерью. Тягчайшее бремя», который читала Люс Иригарей, Клер последовала материнскому примеру и приготовила для гостей полотенца. Квартира, в которой она снимала комнату, была не похожа на обычную chambre de bonne[13]13
Комната гувернантки (фр.).
[Закрыть] с раскладной кроватью и общим туалетом в коридоре, в каких обычно жили приехавшие по обмену студенты. Она была обставлена со вкусом: картины в рамах, обеденный стол, килим на полу. Когда Митчел и Ларри сняли рюкзаки, Клер спросила, не хотят ли они кофе.
– Полжизни отдам за кофе, – сказал Ларри.
– Сейчас сделаю в pression[14]14
Поршневая кофеварка (фр.).
[Закрыть].
– Отлично.
Стоило Клер положить книгу и зайти в кухню, как Митчелл бросил на Ларри особый взгляд.
– Привет, зайка? – прошептал он.
Ларри бесстрастно посмотрел на него в ответ.
Было до боли ясно, что, если бы не Митчелл, Клер не готовила бы кофе. Будь Ларри с Клер наедине, они уже занялись бы сексом после разлуки. При других обстоятельствах Митчелл бы оставил их в покое. Но знакомых у него в Париже не было, пойти было некуда.
Он сделал лучшее из того, что оставалось, то есть отвернулся и уставился в окно.
Тут он на минуту воспрял духом. Окно выходило на сизые крыши и балконы, на всех имелись одинаковые горшки с цветами и спящие кошки. Каждый из соседей как мог поддерживал установленный порядок, что было трудно, поскольку французский идеал не был похож на четко обрисованные стандарты аккуратных, зеленых американских лужаек – скорее на живописную обветшалость. На то, чтобы спокойно наблюдать, как все вокруг разваливается с таким шармом, требовалась смелость.
Отвернувшись от окна, Митчелл оглядел комнату и с тревогой сообразил, что спать ему негде. Когда настанет ночь, Клер и Ларри заберутся вместе в единственную кровать, а Митчеллу придется разложить свой спальник рядом. Потом они выключат свет. А как только решат, что он спит, начнут свои забавы, и дальше Митчелл в течение примерно часа вынужден будет слушать, как его друг занимается сексом в пяти футах от него.
Он взял с обеденного стола «Новые течения во французском феминизме». На скупо оформленной обложке выстроились многочисленные имена. Юлия Кристева. Элен Сиксу. Кейт Миллетт. Митчеллу часто приходилось видеть в университете девушек, читающих «Новые течения во французском феминизме», но ни разу не видел, чтобы эту книгу читал парень. Даже Ларри, щуплый, чувствительный и увлекающийся всем французским, ее не читал.
Внезапно Клер возбужденно воскликнула:
– Обожаю эту книжку!
Она вышла из кухни, сияя, и взяла книгу у него из рук.
– Ты читал?
– Я просто посмотреть взял.
– Нам ее задали по программе. Я только что закончила сочинение по Юлии Кристевой. – Она открыла книжку и полистала. Волосы упали ей на лицо, она нетерпеливо отбросила их назад. – Я в последнее время много читаю про тело, про то, как тело всегда связывалось с женственностью. Поэтому интересно, что в западной религии тело всегда воспринимается как нечто грешное. Считается, что плоть надо умерщвлять, чтобы возвыситься над ней. Но Кристева говорит, что нам необходимо взглянуть на тело по-новому, особенно на материнское тело. По сути, она – сторонница идей Лакана, хоть и не согласна с тем, что сигнификация и язык проистекают из страха кастрации. Это не так – иначе мы все бы страдали психическими расстройствами.
Клер, как и Ларри, была светловолоса, голубоглаза, из еврейской семьи. Но если родители Ларри были людьми светскими, в синагогу не ходили даже по большим праздникам, устраивали традиционные торжества, в которых в качестве «афикомана» использовалась не маца, а «твинки» (продукт, появившийся в результате детской шалости много лет назад и странным образом сам по себе превратившийся в традицию), то родители Клер были ортодоксальные евреи, во всем следовавшими букве закона. В их громадном доме в Скарсдейле имелось не два набора посуды для того, чтобы соблюдать кошерные правила, а две отдельные кухни. Бывало, что в субботу служанка забывала оставить свет включенным, и тогда семейство Шварц погружалось во тьму. Младшего брата Клер однажды увезли в больницу на «скорой» (поскольку талмудическая мудрость гласила, что необходимость в срочной медицинской помощи снимает запрет на пользование автотранспортом в шабат). Тем не менее мистер и миссис Шварц отказались поехать с сыном, корчившимся от боли, и отправились в больницу пешком, сходя с ума от волнения.
– Дело все в том, – сказала Клер, – что в иудаизме и в христианстве, да и почти в любой монотеистической религии главенствует патриархизм. Эти религии придумали мужчины. Поэтому Бог, как нетрудно догадаться, мужчина.
– Ты, Клери, поосторожнее, – сказал Ларри. – У Митчелла диплом по истории религии.
Клер состроила рожицу:
– О господи!
– Могу рассказать, что я выучил по истории религии, – с легкой улыбкой сказал Митчелл. – Если почитать кого-нибудь из мистиков или любые приличные труды по теологии – католические, протестантские, каббалистические, – то все они сходятся в одном: Бог – вне любых человеческих понятий и категорий. Именно поэтому Моисей не может смотреть на Яхве. Именно поэтому в иудаизме даже имя Бога нельзя произносить. Человеческий разум не способен понять, что такое Бог. У Бога нет пола – вообще ничего нет.
– Тогда почему в Сикстинской капелле он изображен мужчиной с длинной белой бородой?
– Потому что так нравится народу.
– Народу?
– Есть люди, которым обязательно нужна картинка. Всякая великая религия должна быть открыта для всех. А для этого нужно рассчитывать на разные уровни сложности.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.