Текст книги "А порою очень грустны"
Автор книги: Джеффри Евгенидис
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Рукописи Мадлен читать не стала, а вместо того поехала на подземке в Ист-Виллидж. Купив пачку печенья пиньоли в «Де Робертис», она нырнула в парикмахерский салон, где по какому-то наитию разрешила взяться за себя мужеподобной женщине с короткой стрижкой в стиле «крысиные хвостики».
– Сбоку подстригите покороче, а наверху оставьте, чтобы повыше было, – сказала Мадлен.
– Уверены? – спросила женщина.
– Уверена.
Чтобы доказать свою решимость, она сняла очки. Спустя сорок пять минут она снова надела очки и, увидев себя преображенной, пришла в ужас и восторг. Голова у нее оказалась прямо-таки огромная. Ей и невдомек было, какого она на самом деле размера. Она была похожа на Энни Леннокс или на Дэвида Боуи. На человека, с которым впору встречаться этой парикмахерше.
Как бы то ни было, косить под Энни Леннокс было нормально. Андрогины как раз вошли в моду. Стоило ей вернуться в университет, и прическа Мадлен стала заявкой на статус девушки серьезной. И в конце года, когда ее локоны отросли и доводили до безумия своей длиной, а она не знала, что с ними делать, она твердо стояла на своих принципах, отвергая прежние увлечения. (Единственным промахом был тот вечер у нее в комнате с Митчеллом, но и тогда ничего не произошло.) Мадлен надо было писать диплом. Ей надо было строить планы на будущее. Последнее, что ей требовалось, – это парень, который отвлекал бы ее от работы и выводил бы из равновесия. Но тут во время весеннего семестра она познакомилась с Леонардом Бэнкхедом, и от решимости ее не осталось и следа.
Брился он нерегулярно. От его табака пахло ментолом – запах был чище, приятнее, чем Мадлен ожидала. Поднимая глаза, она всякий раз обнаруживала, что Леонард неотрывно смотрит на нее глазами сенбернара (это был взгляд доброго пса, из пасти которого течет слюна, а одновременно – верного зверя, способного откопать тебя из-под лавины), и не могла не ответить на его взгляд, задержавшись на миг – важный миг – дольше обычного.
Как-то вечером в начале марта, придя в Рокфеллеровскую библиотеку за дополнительным чтением по «Семиотике 211», она встретила там и Леонарда. Облокотившись о стойку, он оживленно разговаривал с дежурной – девушкой, к несчастью, весьма симпатичной, такой грудастой, в стиле Бетти Пейдж.
– Нет, но ты все-таки подумай, – говорил Леонард девушке. – Подумай с точки зрения мухи.
– О’кей. Значит, я – муха, – отвечала девушка с хрипловатым смешком.
– Мы подбираемся к ним, словно в замедленных кадрах. С расстояния во много миллионов миль к мухам приближается мухобойка. А они: «Разбудите меня, когда мухобойка будет близко».
Заметив Мадлен, девушка сказала Леонарду:
– Секундочку.
Мадлен протянула свою карточку, девушка взяла запрос и отправилась в книгохранилище.
– Пришла за Бальзаком? – спросил Леонард.
– Да.
– На помощь, Бальзак!
Как правило, в таких случаях Мадлен не лезла за словом в карман, она могла выдать множество комментариев по поводу Бальзака. Но сейчас в голове было пусто. Она даже улыбнуться забыла – вспомнила, только когда он отвернулся.
Бетти Пейдж вернулась с книгой, подтолкнула ее к Мадлен и тут же снова переключилась на Леонарда. Он выглядел не так, как обычно на занятиях, казался более воодушевленным, наэлектризованным. Приподняв брови, как ненормальный, в стиле Джека Николсона, он сказал:
– Моя теория о мухах связана с моей теорией о том, почему с возрастом начинает казаться, будто время ускоряется.
– Ну и почему же? – спросила девушка.
– Оно пропорционально, – объяснил Леонард. – Когда тебе пять лет, ты прожил на свете каких-нибудь две тысячи дней. А к пятидесяти ты живешь уже где-то двадцать тысяч. Значит, для пятилетнего один день кажется длиннее, потому что он составляет больший процент от целого.
– Ага, ну конечно, – поддразнила его девушка, – доказал, называется.
Однако Мадлен поняла.
– Да, похоже на правду, – сказала она. – Я всегда думала, интересно, почему так.
– Это так, теория, – добавил Леонард.
Бетти Пейдж похлопала Леонарда по руке, чтобы завладеть его вниманием.
– Мухи не всегда такие быстрые, – сказала она. – Я их и раньше ловила, прямо так, руками.
– Особенно зимой, – ответил Леонард. – Я бы, наверное, вот такой мухой и был бы. Такой отмороженной зимней мухой.
У Мадлен не было подходящего повода и дальше крутиться в читальном зале отдела дополнительной литературы, так что она положила Бальзака в сумку и направилась к выходу.
В те дни, когда была семиотика, она начала одеваться по-другому. Доставала свои бриллиантовые сережки-гвоздики, зачесывала волосы, чтобы открыть уши. Стояла перед зеркалом, размышляя, способны ли очки, как у Энни Холл, передать атмосферу Новой волны. Решив, что нет, вставляла контактные линзы. Откопала битловские ботинки, купленные на распродаже в церковном подвальчике в Виналхейвене. Поднимала воротник, чаще надевала черное.
На четвертой неделе Зипперштейн задал им «Роль читателя» Умберто Эко. Мадлен эта вещь не увлекла. Ее как читателя не особенно интересовали читатели. Она все еще питала слабость к этой скрытой от глаз величине – писателю. У Мадлен сложилось ощущение, что большинство специалистов по семиотической теории в детстве не пользовались всеобщей любовью: их травили или не обращали на них внимания, поэтому они направили свою неутихающую ярость на литературу. Им хотелось сбить спесь с автора. Им хотелось, чтобы книжка, этот продукт тяжелого труда, нечто непознаваемое, стала текстом, условным, расплывчатым, допускающим разные трактовки. Им хотелось, чтобы главным стал читатель. Потому что сами они были читателями.
Мадлен же ничего не имела против понятия «гений». Ей хотелось, чтобы книжка заводила ее в места, куда она сама не доберется. Она считала, что писатель, когда пишет книгу, должен вкладывать больше труда, чем она, когда читает. В том, что касалось словесности, литературы, Мадлен стояла за качество, которое перестали ценить, а именно за ясность. После Эко они читали отрывки из книги Деррида «Письмо и различие». На следующей неделе – «О деконструкции» Джонатана Каллера, и Мадлен пришла на занятие, впервые готовая внести свой вклад в обсуждение. Однако начать она не успела – ее опередил Терстон.
– Каллер оказался в лучшем случае сносный, – сказал он.
– Что вам в нем не понравилось? – спросил его профессор.
Терстон уперся коленом в край семинарского стола. Скривив лицо, он оторвал передние ножки стула от пола.
– Нет, читать можно, все нормально. Все аргументы в порядке, все путем. Вопрос в том, можно ли пользоваться дискурсом, который успели дискредитировать, – типа разумных доводов, например, – чтобы разъяснять вещи, до такой степени революционные по своей парадигме, как деконструкция.
Мадлен окинула взглядом стол, но всеобщего закатывания глаз не заметила, правда, остальные студенты, кажется, восприняли слова Терстона с энтузиазмом.
– Не угодно ли пояснить? – сказал Зипперштейн.
– Я вот что хочу сказать: во-первых, разумные доводы – это просто дискурс, не лучше и не хуже любого другого, так ведь? Часто в них вкладывают такой смысл, как будто это абсолютная истина, но дело в том, что это – западный дискурс, и отношение к нему особое. Деррида говорит: надо пользоваться разумом, поскольку ничего другого, видите ли, нет. Но в то же время надо не забывать о том, что язык по самой своей природе неразумен. Необходимо, чтобы разум помог тебе выбраться из разумности. – Он подтянул рукав футболки и почесал костлявое плечо. – А Каллер, наоборот, по-прежнему работает в старом режиме. Моно вместо стерео. Так что в этом смысле, да, книга меня немного разочаровала.
Последовало молчание. Затянулось.
– Не знаю, – сказала Мадлен, взглядом ища поддержки у Леонарда. – Может, дело во мне самой, но разве не приятно хоть раз прочесть логически аргументированный текст? Каллер все, что говорят Эко с Деррида, сводит воедино в удобоваримой форме.
Терстон медленно повернул голову, взглянул на нее через семинарский стол.
– Я не говорю, что книга плохая, – сказал он. – Нормальная книга. Но работу Каллера нельзя ставить на один уровень с трудами Деррида. Каждому великому нужен кто-то, кто будет пояснять его мысли. Вот такую роль Каллер и выполняет в отношении Деррида.
Мадлен отмахнулась от него:
– Я гораздо лучше понимаю, что такое деконструкция, когда читаю Каллера, чем когда читаю Деррида.
Терстон изо всех сил постралася рассмотреть ее точку зрения со всех сторон.
– Простота свойственна природе упрощений, – сказал он.
Вскоре после этого занятие закончилось; Мадлен по-прежнему была вне себя. Выходя из Сэйлс-холла, она увидела Леонарда, стоящего на лестнице с банкой кока-колы в руке. Она подошла к нему вплотную и сказала:
– Спасибо за поддержку.
– Не понял?
– Я думала, ты на моей стороне. Почему ты ничего не сказал на семинаре?
– Первый закон термодинамики, – ответил Леонард. – Закон сохранения энергии.
– Ты со мной не согласен?
– И да и нет, – ответил Леонард.
– Тебе не понравился Каллер?
– Каллер хороший. Но Деррида – тяжеловес. Нельзя его просто так взять и списать.
Мадлен раздирали сомнения, но злилась она не на Деррида.
– Терстон постоянно твердит, что он прямо-таки боготворит язык, – казалось бы, раз так, мог бы поменьше увлекаться забитыми терминами. Так нет же, все повторяет, как попугай. Сегодня слово «фаллос» три раза употребил.
Леонард улыбнулся:
– Думает, скажешь так, он у тебя как бы и появится.
– Он меня из себя выводит.
– Хочешь, пойдем кофе попьем?
– И еще «фашист» – тоже его любимое словечко. Знаешь, на Тэйер-стрит химчистка? Он даже их фашистами называл.
– Наверное, они ему перекрахмалили что-то.
– Да, – сказала Мадлен.
– Что – да?
– Ты меня только что на кофе пригласил.
– Правда? А, да, пригласил. О’кей. Пошли пить кофе.
В Синий зал Леонарду идти не хотелось. Он сказал, что не любит, когда вокруг студенты. Они прошли под Уэйленд-арч и направились по Хоуп-стрит в сторону Фокс-пойнт.
Пока они шли, Леонард то и дело сплевывал в свою банку из-под кока-колы.
– Прошу прощения, такая уж у меня мерзкая привычка.
Мадлен наморщила нос:
– Ты и дальше так собираешься продолжать?
– Нет, – ответил Леонард. – Сам не знаю, зачем я так делаю. Просто осталось с тех времен, когда занимался родео.
Когда они подошли к следующей урне, он швырнул туда банку и выплюнул комок табака.
Через несколько кварталов аккуратненькие клумбы с тюльпанами и нарциссами, разбитые в кампусе, сменились улицами без деревьев, по обе стороны которых стояли дома рабочих, раскрашенные в веселенькие цвета. Они миновали португальскую булочную и португальскую рыбную лавку, где продавались сардины и каракатицы. Здесь у детей не было дворов, в которых можно было бы играть, но они, с виду вполне довольные, раскатывали взад-вперед по голым тротуарам. Ближе к шоссе стояли несколько складов, а на углу Уикенден – местная столовая.
Леонарду захотелось сесть за стойкой.
– Мне надо быть поближе к пирогам, – сказал он. – Надо видеть, который из них со мной разговаривает.
Пока Мадлен усаживалась на стул рядом с ним, Леонард неотрывно смотрел на витрину с десертами.
– Помнишь, как раньше с яблочным пирогом ломтик сыра подавали? – спросил он.
– Смутно.
– Теперь так, похоже, не делают. Мы с тобой, наверное, единственные люди здесь, которые это помнят.
– Вообще-то я не помню, – сказала Мадлен.
– Не помнишь? Ты что, никогда не пробовала кусок висконсинского чеддера с яблочным пирогом? Жалость какая.
– Может, если попросишь, они положат тебе ломтик на пирог.
– Я не говорил, что мне это нравилось. Просто оплакиваю кончину традиции.
Беседа прервалась. Внезапно Мадлен, к ее удивлению, охватила паника. Молчание словно вменялось ей в вину. В то же время из-за собственной тревоги, вызванной этим молчанием, говорить становилось все труднее.
Хотя так нервничать было неприятно, в каком-то смысле приятно все-таки было. Мадлен давно уже не чувствовала ничего подобного в обществе парня.
Официантка стояла у дальнего конца прилавка, беседуя с другим посетителем.
– Так зачем ты записался на занятия к Зипперштейну? – спросила она.
– Из философского интереса. Буквально. Философия сейчас – сплошная теория языка. Сплошная лингвистика. Вот я и подумал, надо попробовать.
– Ты ведь еще и биологию изучаешь?
– На самом деле это основное. Философия – так, побочные дела.
Мадлен сообразила, что никогда не встречалась со студентом, занимающимся естественными науками.
– Ты хочешь быть врачом?
– В данный момент я хочу привлечь внимание официантки.
Леонард несколько раз помахал рукой, но безуспешно.
Внезапно он сказал:
– Жарко тут?
Не дожидаясь ответа, он залез в карман джинсов, вытащил голубую бандану, повязал на голове, сделав узел на затылке, и поправил несколькими едва заметными, точными движениями, пока не остался доволен. Мадлен наблюдала за этим с легким чувством разочарования. Банданы у нее ассоциировались с игрой в футбэг, с группой Grateful Dead и с ростками алфальфы, а все эти вещи ей были ни к чему. И все-таки на нее произвели впечатление уже сами размеры Леонарда, сидевшего на стуле рядом. Такой большой, но при этом с мягким – можно сказать, нежным – голосом; от этого у Мадлен возникало странное чувство, словно все происходит в сказке, а она – принцесса, сидящая рядом с добрым великаном.
– Правда, дело в том, что философия меня заинтересовала не в связи с лингвистикой, – сказал Леонард, по-прежнему глядя туда, где стояла официантка. – Меня заинтересовали вечные истины. Как научиться умирать и прочее. А теперь мне скорее хочется узнать: что на самом деле понимается под «умирать»? Что на самом деле понимается под тем, что понимается под «умирать»?
Официантка наконец подошла к ним. Мадлен заказала тарелку творога и кофе. Леонард заказал яблочный пирог и кофе. Когда официантка отошла, он крутанулся на стуле вправо, так что их колени на миг соприкоснулись.
– Как-то ты очень по-женски, – заметил он.
– Что?
– Творог.
– Мне нравится творог.
– Ты что, на диете? На тебя как-то не похоже.
– Зачем тебе это знать?
Тут у Леонарда впервые сделался смущенный вид. Его лицо под полоской банданы покраснело, он крутанулся в другую сторону, отведя глаза.
– Просто любопытно, – ответил он.
В следующую секунду он крутанулся обратно и возобновил прежний разговор:
– Считается, что по-французски Деррида гораздо понятнее. По слухам, на французском он пишет прозрачно.
– Тогда мне, наверное, надо читать его по-французски.
– Ты французский знаешь? – В голосе Леонарда прозвучало восхищение.
– Не особенно хорошо. Флобера могу читать.
Тогда-то Мадлен и совершила большую ошибку. Все шло так хорошо, атмосфера между ними установилась благоприятная; даже погода была на их стороне – когда они закончили есть и, выйдя из столовой, направились обратно в кампус, из-за мартовской мороси им пришлось идти вместе под складным зонтиком Мадлен. Поэтому на нее нахлынуло чувство, как в детстве, когда ее угощали пирожным или десертом, – счастье, в свете своей краткости до того чреватое катастрофой, что она начинала откусывать крохотные кусочки, лишь бы булочка с заварным кремом или эклер как можно дольше не кончались. Так же и сейчас: вместо того чтобы подождать, куда двинется дело, Мадлен решила остановить его ход, оставить немножко на потом, поэтому сказала Леонарду, что ей надо домой, заниматься.
Они не поцеловались на прощание. На это не было и намека. Ссутулившись под зонтиком, Леонард резко сказал: «Пока», – и торопливо зашагал прочь под дождем, нагнув голову. Вернувшись в Наррагансетт, Мадлен легла на кровать и долго лежала, не шевелясь.
Дни до следующей встречи на «Сем. 211» тянулись долго. Мадлен пришла пораньше, заняла место за столом в аудитории рядом с тем, где обычно сидел Леонард. Но он, явившись с опозданием на десять минут, сел на свободный стул рядом с профессором. Во время занятия он ничего не говорил, ни единого разу не взглянул в сторону Мадлен. Лицо его распухло, по одной щеке протянулась цепочка прыщей. Когда семинар кончился, Леонард первым вышел за дверь.
На следующей неделе он вообще пропустил занятие.
Так Мадлен осталась сражаться с семиотикой, с Зипперштейном и его последователями в одиночку.
Теперь они обсуждали «О грамматологии». У Деррида говорилось следующее: «В этом смысле оно является снятием (Aufhebung) других видов письма, в особенности письма иероглифического и лейбницевской характеристики, которые ранее были единым жестом подвергнуты критике»[5]5
Здесь и далее перевод с фр. Н. Автономовой.
[Закрыть]. Когда на автора находило поэтическое настроение, он говорил: «Однако письмо в его нефонетическом аспекте предает самое жизнь. Оно угрожает одновременно дыханию, духу, истории как отношению духа к самому себе. Оно завершает, парализует, ограничивает их».
Поскольку Деррида утверждал, что язык в силу своей природы разрушает смысл того, распространению чего пытается способствовать, Мадлен размышляла о том, как можно ожидать от нее, чтобы она поняла смысл его утверждений. Возможно, он этого и не ожидал. Потому-то и разработал столько ученых терминов, столько безнадежно запутанных грамматических конструкций. Потому-то и изъяснялся такими предложениями, что на отыскание подлежащего в них уходила минута. (Разве можно вообще разобрать по составу «стихийное самопорождение означаемого внутри Я»?)
Когда после чтения по теории семиотики принимаешься за роман, ощущение такое, будто бежишь с пустыми руками после того, как побегаешь с гантелями. Выходя из аудитории после «Семиотики 211», Мадлен находила убежище в Рокфеллеровской библиотеке, спускалась в подвальное помещение, где полки источали оживляющий запах плесени, и хватала что-нибудь – что угодно, «Обитель радости», «Дэниела Деронду», – лишь бы восстановить нормальное душевное состояние. Как замечательно было читать, когда одно предложение логически вытекало из предыдущего! Какое утонченное чувство вины охватывало ее от сознания собственной испорченности, когда она наслаждалась повествованием! В романе XIX века Мадлен чувствовала себя в безопасности. Там всегда попадались люди. Они обитали в месте, похожем на мир, где с ними что-то происходило.
Кроме того, в романах Уортон и Остин было еще и немало свадеб. Там были всевозможные мужчины, мрачные, неотразимые.
В следующий четверг Мадлен пришла на семинар в норвежском свитере с узором из снежинок. Она снова стала носить очки. Леонард не показывался вторую неделю подряд. Мадлен беспокоилась, вдруг он больше не придет, но семестр был уже в разгаре – бросать было поздно. «Никто не видел мистера Бэнкхеда? Он что, болен?» Никто не знал. Пришел Терстон с девушкой по имени Кассандра Харт, оба шмыгали носом и щеголяли героиновой бледностью. Вынув черный фломастер, Терстон написал на голом плече Кассандры: «Кожа искусственная».
Зипперштейн был оживлен. Он только что вернулся с конференции в Нью-Йорке и был одет не так, как обычно. Мадлен слушала, как он рассказывает о докладе, который сделал в Новой школе, и внезапно до нее дошло. Семиотика была той формой, которую принял у Зипперштейна кризис среднего возраста. Переход в семиотику позволил Зипперштейну носить кожаную куртку, летать на ретроспективы Дугласа Серка в Ванкувер и охмурять всех сексапильных беспризорниц, приходящих к нему на занятия. Вместо того чтобы уйти от жены, Зипперштейн ушел с кафедры английского. Вместо того чтобы купить спортивную машину, он купил деконструкцию.
А сейчас он, усевшись за стол, начал говорить.
– Надеюсь, вы читали выпуск Semiotext(e) за эту неделю. Вспоминая Лиотара и желая отдать должное Гертруде Стайн, я хотел бы, с вашего позволения, выдвинуть следующий тезис: желание это такая штука – тут вся штука в том, что никакой штуки нет.
Так вот оно что. Это и была реплика Зипперштейна. Он сидел перед ними, моргая, и ждал, пока кто-нибудь ответит. Казалось, терпение его бесконечно.
Мадлен давно хотелось понять, что такое семиотика. Ей хотелось понять, по какому поводу весь этот шум. Что ж, теперь она почувствовала, что понимает.
Но потом, на десятой неделе, по причинам целиком внепрограммным, в семиотике вдруг появился смысл.
Как-то в апреле, в пятницу вечером, в начале двенадцатого, Мадлен читала в постели. На эту неделю им задали текст Ролана Барта «Фрагменты речи влюбленного». Учитывая, что он был задуман как книга о любви, вид у издания был не особенно романтический: обложка мрачного шоколадного цвета, название напечатано бирюзовым. Фотографии автора не было, лишь краткая биография, где перечислялись другие работы Барта.
Книжка лежала у Мадлен на коленях. В правой руке – ложка, которой она ела арахисовое масло прямо из банки. Ложка как раз соответствовала форме ее неба, так что арахисовое масло гладко размазывалось по языку.
Открыв введение, она начала читать.
Весь март стоял холод, но теперь потеплело – температура поднялась до десяти с чем-то. Наступившая оттепель тревожила своим внезапным приходом, из водосточных труб и желобов капало, на тротуарах появились лужи, улицы затопило, постоянно слышался звук воды, сбегавшей вниз по холму.
За открытыми окнами стояла жидкая темень. Мадлен облизнула ложку и стала читать дальше.
То, что удалось здесь сказать об ожидании, о тоске, о воспоминании, – всего лишь скромное приложение, предлагаемое читателю, чтобы он им завладел, что-то добавил и убавил и передал его другим; вокруг фигуры идет игра в веревочку; порой делают лишнее отступление, чтобы еще на секунду удержать кольцо, прежде чем передать его дальше. (Книга, в идеале, была бы кооперативной: «Товариществом Читателей-Влюбленных».)
Дело было не только в том, что написано было красиво. Не только в том, что эти начальные строки Барта сразу же показались понятными. Не только в облегчении: вот наконец есть книжка, по которой можно написать диплом. Выпрямиться в постели Мадлен заставило другое – нечто близкое к оправданию того, что она вообще читала книжки и всегда их любила. Ей был подан знак – она не одинока. Тут было ясно сформулировано то, что она внутренне ощущала до сих пор. Сидя в постели в пятницу вечером, одетая в тренировочные штаны, с забранными в хвост волосами, в заляпанных очках, поедая из банки арахисовое масло, Мадлен пребывала в состоянии предельного одиночества.
Это было связано с Леонардом. С тем, что она к нему испытывала и чего не могла никому рассказать. С тем, как он ей нравился и как плохо она его знала. С тем, как отчаянно ей хотелось его увидеть и как трудно это было сделать.
В последние дни, не выдержав одиночества, Мадлен стала прощупывать почву. Заговорив о «Семиотике 211» с соседками, она упомянула Терстона, Кассандру и Леонарда. Оказалось, что Эбби помнит Леонарда по первому курсу.
– Какой он тогда был? – спросила Мадлен.
– Такой, я бы сказала, впечатлительный. Очень умный, но впечатлительный. Он мне постоянно звонил. Прямо каждый день.
– Ты ему нравилась?
– Нет, просто поговорить хотел. По часу держал меня у телефона.
– О чем же вы разговаривали?
– Обо всем! О его романе. О моем романе. О его родителях, о моих родителях. Как на Джимми Картера напал этот водяной кролик – он на том случае прямо задвинулся. Все говорил без конца.
– С кем он тогда встречался?
– С одной девушкой по имени Минди. Но потом они расстались. Вот тогда он начал мне звонить по полной. Прямо раз шесть в день звонил. Все без конца рассказывал, как хорошо от этой Минди пахло. От нее шел такой запах, с которым у Леонарда была якобы идеальная совместимость, в химическом смысле. Он волновался, что теперь все девушки будут пахнуть не так, как ему хочется. Я ему говорила, что это, наверное, ее крем. А он: нет, это у нее кожа такая. Идеальная в химическом смысле. Да, вот такой вот он. – Она остановилась и пытливо взглянула на Мадлен: – А почему ты спрашиваешь? Он тебе нравится?
– Просто на семинаре познакомились.
– Хочешь, я его на ужин приглашу?
– Я этого не говорила.
– Приглашу его на ужин, – сказала Эбби.
Ужин состоялся во вторник вечером, три дня назад. Леонард вежливо явился с подарком – набором кухонных полотенец. Он приоделся, пришел в белой рубашке с тоненьким галстуком, забрал длинные волосы в хвост, как у шотландского воина. Когда он здоровался с Эбби, протягивал ей обернутый подарок и благодарил за приглашение, вид у него был трогательно-искренний.
Мадлен старалась не проявлять излишнего энтузиазма. За ужином она оказывала знаки внимания Брайану Уигеру, у которого изо рта пахло, как из собачьей миски. Пару раз, когда она взглядывала на Леонарда, он неотрывно смотрел на нее в ответ с видом чуть ли не расстроенным. Позже, когда Мадлен мыла посуду, Леонард вошел в кухню. Она обернулась и увидела, что он изучает выпуклость на стене.
– Это, наверное, старая газовая труба, – сказал он.
Мадлен взглянула на выпуклость, покрытую многими слоями краски.
– В этих старых домах раньше были газовые лампы, – продолжал Леонард. – А газ, видимо, из подвала закачивали. Если у кого-нибудь на каком-нибудь этаже вылетал клапан, начиналась утечка. А тогда у газа еще и запаха не было. Метантиол начали добавлять уже позже.
– Полезная информация, – сказала Мадлен.
– Тут, наверное, жить было как на пороховой бочке. – Леонард постучал по выступающему месту ногтем, обернулся и со значением взглянул Мадлен в глаза. – Я в последнее время не ходил на занятия.
– Знаю.
Голова Леонарда возвышалась над ней, но тут он нагнулся – спокойное, словно у травоядного, движение – и добавил:
– Плохо себя чувствовал.
– Болел?
– Теперь получше.
Из гостиной послышался голос Оливии:
– Кто хочет «Деламен» попробовать? Вкуснятина!
– Я хочу, – ответил Брайан Уигер. – Забойная штука.
– Как тебе кухонные полотенца? – спросил Леонард.
– Да, замечательные, – ответила Мадлен. – Как раз то, что надо. Они нам пригодятся! Спасибо.
– Я бы принес вина или виски, но так всегда делает мой отец.
– А ты не хочешь делать ничего такого, что делает твой отец?
Лицо и голос Леонарда не потеряли серьезности, когда он ответил:
– Мой отец страдает депрессией, а лечится алкоголем. С матерью примерно то же самое.
– Где они живут?
– Они развелись. Мать осталась жить в Портленде, я там вырос. Отец в Европе. Живет в Антверпене. По последним сведениям.
Этот разговор внушал определенные надежды. Леонард делилися с ней информацией личного характера. С другой стороны, эта информация свидетельствовала о том, что у него сложные отношения с родителями, да и у них самих какие-то сложности, а Мадлен решила встречаться только с парнями, которые своих родителей любят.
– А твой отец чем занимается? – спросил Леонард.
Мадлен замешкалась – он застал ее врасплох.
– Раньше в колледже преподавал, – ответила она. – Теперь на пенсии.
– Кто он был? Профессор?
– Он был президентом.
Леонарда передернуло.
– Ого.
– Да это так, небольшой колледж. В Нью-Джерси. Называется Бакстер.
Вошла Эбби за стаканами. Леонард помог ей снять их с верхней полки. Когда она вышла, он снова повернулся к Мадлен и сказал так, словно ему было плохо:
– В «Вагонетке» в эти выходные идет фильм Феллини. «Амаркорд».
Мадлен взглянула на него, желая подбодрить. Чувства ее можно было описать всевозможными словами, вышедшими из моды, книжными словами, такими, как «трепетный». Но у нее были свои правила. Одно правило состояло в том, чтобы ждать, пока парень сам ее пригласит, а не наоборот.
– По-моему, в эту субботу идет, – сказал Леонард.
– В эту субботу?
– Тебе нравится Феллини?
Ответ на этот вопрос, по мнению Мадлен, не являлся нарушением ее правила.
– Хочешь узнать одну вещь? Мне стыдно, но я в жизни не видела ни одного фильма Феллини.
– Надо тебе посмотреть, – сказала Леонард. – Я позвоню тебе.
– Хорошо.
– У меня твой телефон есть? А, ну да, есть. Тот же, что у Эбби.
– Хочешь, я тебе запишу? – предложила Мадлен.
– Не надо. У меня есть.
И он, словно бронтозавр, поднялся и занял свое место среди верхушек деревьев.
Остаток недели Мадлен каждый вечер не выходила из дому, ожидая звонка Леонарда. Возвращаясь после обеда с занятий, она допрашивала соседок, чтобы выяснить, не звонил ли он, пока ее не было.
– Вчера какой-то парень звонил, – сказала в четверг Оливия. – Я в душе была.
– Почему ты мне не сказала?
– Извини, забыла.
– Кто это был?
– Он не сказал.
– Голос не как у Леонарда был?
– Не обратила внимания. Я вся мокрая была.
– Ну спасибо – могла бы и спросить, что передать.
– Ну извини-и, – протянула Оливия. – Господи. Мы всего-то две секунды разговаривали. Он сказал, перезвонит.
И вот сегодня, в пятницу вечером – в пятницу вечером! – Мадлен отказалась пойти с Эбби и Оливией – решила остаться дома и ждать звонка. Она читала «Фрагменты речи влюбленного» и восхищалась тем, как это напоминало ее жизнь.
Ожидание
Ожидание. Тревожное смятение, вызванное ожиданием любимого существа (свидания, телефонного звонка, письма, возвращения) и его мелкими задержками.
…Ожидание – это заклятие: я получил приказ не двигаться. Ожидание телефонного звонка сплетается таким образом из мельчайших запретов – бесконечно мелких, вплоть до полупостыдных; я не позволяю себе выйти из комнаты, сходить в туалет, даже позвонить (чтобы не занимать аппарат)…
Ей было слышно, что в квартире внизу работает телевизор. Спальня Мадлен выходила на купол Капитолия штата Род-Айленд, ярко освещенный на фоне темного неба. Отопление, которое они не могли регулировать, по-прежнему работало, батарея впустую постукивала и шипела.
Чем больше она об этом думала, тем лучше Мадлен понимала, что слова «предельное одиночество» не просто позволяют описать ее чувства к Леонарду. Они объясняют, как она чувствовала себя всегда, когда влюблялась. Они объясняют, что такое любовь, а может быть, даже и то, в чем тут подвох.
Зазвонил телефон.
Мадлен приподнялась в постели. Загнула страницу, на которой остановилась. Выждала, сколько сумела (три звонка), прежде чем снять трубку.
– Алло?
– Мадди?
Это звонил из Приттибрука Олтон.
– А. Привет, пап.
– Что-то ты не очень рада.
– Я занимаюсь.
В своей обычной манере, не тратя слов, он перешел к текущим делам:
– Мы с матерью тут как раз обсуждали планы насчет твоего выпуска.
На секунду Мадлен подумала, что Олтон имеет в виду обсуждение ее будущего. Но тут она поняла, что речь идет просто об оргвопросах.
– Сейчас апрель, – сказала она. – Выпуск в июне.
– Мой опыт подсказывает, что в университетских городах гостиницы бронируют за несколько месяцев. Так что нам надо решить, что делать. Значит, так, варианты такие. Ты слушаешь?
– Да. – И Мадлен тут же начала отключаться.
Она снова сунула ложку в банку с арахисовым маслом и поднесла ко рту, на этот раз просто облизывая.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?